Текст книги "Избранное"
Автор книги: Меша Селимович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 49 страниц)
И тем не менее я искал причину извне.
Он виноват в том, что оттолкнул Юсуфа. И я спрашивал себя абсолютно нелогично: почему? Не замечая, что тем самым перекладываю вину на другого.
Я пытался понять, отчего порыв Хасана столь быстро погас. Что сделал Юсуф? Я хотел, чтоб Хасан сказал мне об этом, а он обвинял самого себя. Я отнес это самообвинение на его счет, но продолжал спрашивать: что сделал Юсуф?
Я спрашивал себя, спрашивал Хасана во имя себя самого. Тайна преследовала меня, как тьма, я ощупью связывал ее, как и все вокруг, со своим несчастьем, которое кольцом сомкнулось рядом, стало для меня пищей и воздухом, сердцевиной и осью жизни. Я должен был раскрыть эту тайну – от нее зависело все – и лихорадочно мучился, вновь приглядываясь к каждому человеку, заново оценивая каждое событие, каждое слово, которое касалось меня и моего погибшего брата. Разве может остаться тайной происходящее между людьми?
Разрыв между ними заставил меня обратиться к прошлому.
Я опять восстанавливал в памяти бесчисленное количество раз одно и то же, все мне было знакомо, но снова ворошил я то, что давно улеглось, пока в этой мучительной игре не начали устанавливаться неожиданные связи, вырисовываться смутная возможность решения. В минуты просветления мне казалось, что в этом утомительном переплетении нет никакого смысла, ничего не могут дать поиски сокровенной сути, даже любого самого незначительного жеста или слова, но я не мог остановиться, я полностью погрузился в это. Собрав все воедино, я увижу, что удалось обнаружить. Это походило на азартную игру, возможно и безнадежную, но полную страсти. Я не надеялся на верный выигрыш, однако и в неизвестности была своеобразная прелесть. Крупицы золота, на которые я натыкался, ободряли меня, побуждали искать золотоносную жилу.
А может быть, я защищался от страха, который был готов поглотить меня. Он был недалеко, мерцал рядом, подобно огненному обручу. Я защищался иллюзией, будто чем-то занят, будто веду оборону, будто я не совсем беспомощен. Нелегко было оживлять в памяти людей, с которыми когда-то встречался, заставлять их снова произносить знакомые слова. В этом призрачном движении, кипении, перешептывании, суете, в этой безумной попытке что-то соединить мне удавалось иногда уцепиться за одну мысль, я напоминал матроса, схватившегося за канат, чтоб волна не смыла его в море во время бури.
А когда я распутаю узлы, когда сделаю нужный выбор, станет ясно, случайно ли я попал в мутный поток или же есть на то причины и есть виновники.
В изолированном мире, накрытом безостановочным шумом дождя, воркованием голубей, унылостью облачного дня или мраком глухой ночи, мою комнату заполняли свидетели, вначале неумелые, напуганные, как и я сам, но постепенно мне удавалось привести их в систему, отделяя одного от другого, как на следствии. Я разделил их на значительных и незначительных. Незначительными были те, кто оказывался виноват, ибо они были ясны. Значительными – те, кто не все сказал.
А когда я восстановил то, что было можно восстановить, в беседах, где выступали я, и их тени, и их слова, мне пришлось заняться проверкой всех подозрений и сомнений. Я не мог сделать этого с тенями и словами, ибо они оставались неизменными. Я пошел к живым людям, чтобы выяснить тайну.
Я ждал, пока пройдет какое-то время и все покроет забвение. К счастью, люди быстро забывают то, что их не касается. Я стремился внушить каждому, будто я тоже позабыл или переболел, испугался, погрузился в молитву. Пусть каждый берет то, что его устраивает.
Я позвал к себе моллу Юсуфа. И его тоже во время ночных допросов заставил повторять все, что он говорил и делал. Я волновался, так как разговор был важным. Я признал, что согрешил перед богом и перед людьми, ведя себя неразумно в несчастье, что недостойно звания, которое на мне лежит. Меня ослепила печаль и любовь – единственное оправдание для меня. Я позабыл о том, что так хотел господь и что это он покарал брата, или меня, или нас обоих за грехи, о которых мы не знаем. Чужими руками, но по своей воле.
Юсуф слушал сосредоточенно, без той настороженности, которую обыкновенно проявлял. То ли мои смиренные слова и тихий голос пробудили его, то ли в душе его ожило воспоминание о собственном несчастье, но он смотрел мне прямо в глаза. И в то же время я чувствовал его тревогу, чуть ли не злобу.
– Не знаем, за какие грехи? – отрывисто спросил он.
– Мы узнаем о них в день Страшного суда.
– День Страшного суда далеко. Что нам делать до тех пор?
– Ждать.
– А виновата ли чужая рука, что карает нас во имя господа?
Я был ошеломлен. Никогда прежде не говорил он так резко и не спрашивал так зло. Он прервал мою исповедь и заговорил о себе. Он думал о солдатах, что убили его мать, о ее странных для него грехах и о себе, безгрешном. Он сам приблизил то, к чему я стремился.
– Не знаю, сын мой,– спокойно отвечал я.– Знаю лишь, что каждый ответит перед богом за все содеянное. И знаю еще, что не все люди виноваты, но только те, которые виновны.
– Я не говорю о тех, кто сотворил зло, но о тех, кому причинили зло.
– Ты говоришь о себе. Тебе причинили зло. Потому я и не умею ответить. Если я скажу, что они не виновны, ты рассердишься, да это и не так. Если я скажу, что виновны, то поддержу тебя в твоей ненависти.
– Какой ненависти? Кого я ненавижу?
– Не знаю. Может быть, меня.
Он сидел у окна, сосредоточенно разглядывая сцепленные пальцы, за окном был серый день и хмурое небо, подобное ему. Услыхав слова Хасана, он быстро повернулся и посмотрел на меня растерянно, смятенно, но пристально, воистину с ненавистью. А потом отвел взгляд и произнес почти шепотом:
– У меня нет ненависти к тебе.
– Слава богу,– ответил я, спеша успокоить его, опасаясь, как бы он не ушел, что бывало прежде.– Слава богу. Мне хотелось бы вернуть твое доверие, если оно исчезло. Если нет, тем лучше. Я ценю новую дружбу, в ней любовь, которая нам всегда нужна, но старая дружба нечто большее, чем любовь, поскольку она часть нас самих. Мы с тобой срослись, точно два дерева, если их разделить, они оба будут повреждены. Корни наши переплелись и ветви. И опять-таки мы могли бы больше, чем просто произрастать на той почве воспоминаний, каждый живя своей жизнью. Мы могли быть одним целым. Теперь мне жаль этого, жаль всего, что мы упустили. Почему мы молчали? Зная, что каждый думает о случившемся, которое нельзя позабыть. Себя я упрекаю больше, чем тебя, я старше, у меня больше опыта. Меня защищает лишь мысль о том, что любовь к тебе всегда была неизменна. Твоя отчужденность держала меня на расстоянии. Ты ревниво оберегал для себя свое несчастье, подобно тому как обезьяна носит на груди уже умершего ребенка. Мертвых нужно хоронить, ради себя. Только я один мог тебе помочь. Почему ты никогда не спрашивал меня о матери? Я, один, единственный, знаю о ней все. Не истязай себя, не замыкайся в себе, я не скажу ничего, что причинит тебе боль, я любил и ее и тебя.
– Ты любил ее?
Голос его звучал глухо, хрипло, с угрозой.
– Не бойся. Я любил ее как сестру.
– Почему как сестру? Она была курвой.
Меня испугало выражение его лица, ранее мне незнакомое, злое, безжалостное, как у человека, готового на все, я знал, что он груб и что он терзает себя печалью, ожившей во время этого нашего первого разговора о матери. Меня ошеломила неистовость, с какой он бередил свои раны. Неужели он так страдает?
– Ты жесток, потому что тебе тяжело,– пытался я успокоить его.– Твоя мать была хорошей женщиной, она жертва, а не грешница.
– Почему ее тогда убили?
– Потому что те были глупцами.
Он молча глядел в пол, я мог лишь вообразить себе, каково ему, хотя и сам я, ощетинившись, лишь предугадывал ужас его страданий. А потом, зло посмотрев на меня, в последней надежде, что я не смогу защититься, спросил:
– А как ты поступил?
– Я просил за нее, и просил напрасно. Я увез тебя в другое село, чтоб ты не видел. Потом, спрятавшись, я рыдал в одиночестве, питая отвращение к людям и жалея их, потому что целый день они прятали глаза, стыдясь друг друга.
– Немного, всего один день. Кто… Как ее убили?
– Не знаю. Я не мог смотреть. А спрашивать не хотел.
– Что о ней потом говорили?
– Ничего. Люди легко забывают о том, что не дает им возможности гордиться.
– А ты?
– Я вскоре уехал. Я стыдился. И жалел тебя и ее, очень долго. Тебя особенно. Мы были друзьями, лучшего у меня не было никогда.
Он закрыл глаза и стал раскачиваться из стороны в сторону, словно теряя сознание.
– Я могу уйти? – тихо произнес он, не глядя на меня.
– Тебе плохо?
– Мне не плохо.
Я положил ему руку на лоб, с огромным усилием заставив себя сделать это столь обычное движение, чувствуя, как вспыхнула моя ладонь, еще до того, как я приложил ее. Но когда я коснулся его пылающего лба, он едва удержался, чтоб не отдернуть голову, неестественно замерев, будто шел под нож.
– Иди,– ответил я.– Нас измучил разговор, и тебя и меня. Нужно привыкнуть.
Он вышел пошатываясь.
Я велел Мустафе поить его медом, заставлять гулять, уговаривал снова приняться за переписку Корана, предлагал раздобыть золотистой и красной краски, а он отказывался, замыкался в себе, все более отчуждаясь. Словно мое внимание стало для него подлинной пыткой.
– Ты разбалуешь его,– с напускной укоризной говорил хафиз Мухаммед, но нетрудно было заметить, что он доволен. Его волновала чужая доброта, хотя он сам никогда не хотел ни с кем себя связывать. Доброту он считал равной восходу солнца: ею следовало любоваться.
– Ослабел он,– ответил я, защищаясь.– Что-то с ним происходит.
– Ослабел в самом деле. Не влюбился ли?
– Влюбился?
– Чему ты удивляешься? Он молод. Лучше бы ему жениться и уйти из текии.
– Кто пойдет за него? Та, в которую он влюблен?
– Нет, ни за что! Но разве мало у нас девушек?
– Я вижу, тебе что-то известно. Почему ты заставляешь меня гадать?
– Да нет, я знаю совсем немного.
– Скажи, что знаешь.
– Вероятно, не следует говорить об этом. Может быть, это только мои домыслы.
Я не настаивал, я знал, что хафиз Мухаммед заблуждается, и знал, что́ он расскажет. Его отговорки смешны, ведь для того он и начал разговор, чтобы все выложить. И бог знает что он видел и что придумал в своей наивности. Не много ожидал я от его рассказа.
Однако рассказ его показался мне странным. Однажды хафиз Мухаммед шел к отцу Хасана и у ворот дома, где живет кадий, увидел моллу Юсуфа. Тот нерешительно заглядывал в окна, потом направился к двери, остановился, затем медленно, озираясь, удалился. Он чего-то хотел, чего-то ожидал, кого-то искал. Хафиз Мухаммед не стал его ни о чем расспрашивать, когда они встретились, юноша отговорился тем, что случайно забрел сюда во время прогулки. И вот именно эти-то его слова вызвали у хафиза Мухаммеда подозрения и сомнения, ибо вовсе не случайно он там оказался и не во время прогулки. Хорошо, если дело обстоит иначе, чем он думает. Поэтому он и молчал до сих пор.
– Что ты подозреваешь? – оробело спросил я, внезапно приблизившись к тайне.
– Мне стыдно говорить об этом. Но он странно вел себя. И потом солгал, чтоб оправдаться, значит, чувствовал за собой вину. Я решил, что он влюблен.
– В кого? В сестру Хасана?
– Ну вот, ты тоже об этом подумал. Пусть аллах покарает меня за грешную мысль, если это не так.
– Может быть,– угрюмо ответил я.– С людьми всякое бывает.
– Надо бы с ним поговорить. Зачем ему напрасно страдать.
– Ты думаешь?
Он удивленно взглянул на меня, не понимая моего вопроса, не сознавая всего его коварства, и сказал, что ему жаль юношу, ржавчиной разъест его эта любовь без надежды на взаимность, да и позором покроет и его и нас. Позор перед людьми и перед нею, замужней и честной женщиной. Он, хафиз Мухаммед, будет молиться богу, чтоб юноша свернул с этого пути, а ему простился грех, если он не то увидел и дурно подумал.
Он был подавлен, высказав все, и раскаивался. Но мучился бы, если б умолчал.
Какое счастье было бы, окажись правдой слова этого человека, который опасается греха даже там, где его нет и в помине. А может, есть? Разве это невозможно?
Меня всколыхнула греховная мысль, я моментально развил ее, приладил ей крылья, понимая, какие великолепные возможности она таит. Я вспомнил прекрасные руки женщины, которые бессознательно гладили и жадно сжимали друг друга, неутоленную страсть, притаившуюся в ее холодных глазах, напоминавших бездонное озеро, ее безмятежное бесстыдство, с каким она мстила за что-то. Но я помнил и о том, что многое случилось, что Харун уже был убит, когда она просила меня предать Хасана. Конечно, она не знала о моем брате, возможно, никогда и не слыхала его имени, но я забывал об этом, у меня в памяти она осталась жестокой, как и ее муж, кадий, они оба были для меня кровожадными скорпионами, мое сердце не могло желать им добра. Поэтому ненависть ликовала во мне: какое счастье! Я увидел ее в миг слабости, подавленную молодостью Юсуфа, и кадия – униженного извечной оправданностью греха.
Но я тут же отогнал от себя эту мысль, понимая, как она низка, сознавая, что меня унижает желание мелкой мести. Мне открылось еще одно важное обстоятельство: я увидел свое бессилие, свой страх перед ними, а страх и бессилие рождают низменные инстинкты. Мысленно я предоставил биться другому, и пусть минуту, но со стороны радовался их поражению. Но каково же было это поражение, чего стоило это сведение счетов в сравнении с тем, что потерял я?
Устыдившись, я испугался. Нет, говорил я себе, полный твердой решимости, так я не хочу. Что бы там ни было, но я все должен сделать сам. Или простить, или найти удовлетворение. Это честно.
После разговора с хафизом Мухаммедом я снова призвал моллу Юсуфа. В ожидании его я разглядывал подарок Хасана, книгу Абу-ль-Фараджа в сафьяновом переплете, с четырьмя золотыми птицами на крышке.
– Ты видел? Это подарок Хасана.
– Как красиво!
Он поглаживал пальцами сафьян, раскрытые крылья золотых птиц, разглядывал чудесные инициалы и великолепные буквы и на моих глазах преобразился. Красота, странным образом взволновавшая его, сняла тревогу, с какой он переступил мой порог.
Я понимал, что могу получить серьезное преимущество, если заставлю его ждать в напряжении, он будет гадать, какой разговор ему предстоит, лихорадочно перебирать все свои грехи, поскольку они есть у любого. Однако я не хотел выигрыша, который сулил мне его страх. Я предпочитал доверие.
Я сказал, что намеренно возобновляю разговор, который у нас недавно был, поскольку его тревога растет, а такое состояние не из приятных, я знаю по себе, когда человек не может ни на что решиться, когда его убивают страдания, которые он не в силах определить, и когда любое дуновение ветерка раскачивает так, что вырывает с корнями. Я хотел бы помочь ему, насколько могу и насколько он готов принять мою помощь. Я делаю это для него, но и для себя, возможно, я виноват перед ним, упустил случай крепче привязать его к себе и таким образом вернуть ему чувство уверенности. Я потерял брата, пусть он заменит его. Я не прошу рассказывать, что с ним происходит, у каждого есть право таить свои мысли, каковы бы они ни были, да и не всегда легко высказаться, очень часто мы вертимся, как флюгера, и не можем определить свое истинное положение из-за растерянности. Мы мечемся между отчаянием и жаждой покоя, не зная, что, собственно, принадлежит нам. Замирая в одной точке, повернуться в одну сторону – вот то, что нужно и чего трудно достичь. Независимо от того, каким окажется решение, исключая то, которое обременит нашу совесть, оно лучше состояния растерянности, вызванного неизвестностью. Однако не надо спешить с решением, нужно помочь решению созреть, когда придет тому час. А муки его рождения могут облегчить друзья, но только облегчить, а никак не устранить. Они нужны, как повитуха при родах. Мне это знакомо по собственному опыту. Когда было очень тяжело, когда в поисках выхода я хотел наложить на себя руки, аллах послал Хасана, чтоб он ободрил меня и придал мне мужества. Его внимание и доброта, а может быть, я смею сказать, и любовь вернули мне веру в себя и в жизнь. Знаки этого внимания могут показаться незначительными, но для меня они обладали ценностью, которую трудно преувеличить. Мои безумные блуждания прекратились, мой ужас стих, во льду, что сковал меня, я ощутил теплый ветер человеческой доброты, да простит мне он, молла Юсуф, это волнение, которое я сейчас испытываю при дорогом воспоминании, но большей милости, чем та, никто никогда в жизни мне не оказывал. Я стоял один, покинутый всеми, брошенный в пустынной тишине своего несчастья, дабы несправедливость полнее покарала меня, был на грани сомнения во всем том, во что верил, поскольку все рушилось, засыпая меня. Но достаточно было узнать, что в мире существует добрый человек, пусть один-единственный, и я смог примириться с остальными людьми. Странно, наверное, что его поступку, который должен был бы считаться обычным у нас, я придаю такое значение и испытываю к Хасану такую благодарность. Но я убедился в том, что его поступок необычен и выделяет этого человека среди прочих. А я, кроме того, был виноват перед ним, и помощь его стала для меня еще более ценной.
Молла Юсуф поднял голову.
Да, виноват. Я совершил дурной поступок по отношению к Хасану, очень дурной. Безразлично какой, безразлично почему. Возможно, я смог бы найти причину и оправдание, но это неважно. Его дружба была необходима мне как воздух, но я был готов лишить себя ее, поскольку перед ним не мог утаить ложь. Я хотел, чтоб он простил меня, но он сделал больше: он одарил меня большей любовью.
– Ты принес ему зло? – с усилием спросил молла Юсуф.
– Я его предал.
– А если б он презрел тебя? Оттолкнул? Рассказал о твоем предательстве?
– Все равно я уважал бы его. Он еще раз доказал, что подлинное благородство лишено корысти. Он вдвойне помог мне, и ему вдвойне за это воздали. Я сказал Хасану, что люди, подобные ему,– подлинная благодать, дар, который посылает нам аллах, и я в самом деле думаю так. Каким-то неведомым чувством он познаёт тех, кто нуждается в помощи, и протягивает ее как лекарство. Он волшебник, ибо он человек. И он никогда не покидает того, кому оказал помощь, он вернее брата. Самое прекрасное заключается в том, что его любовь не нужно ничем заслуживать. Если б было иначе, он не обласкал бы меня ею или же я давно бы ее утратил. Он бережет ее сам, одаривает ею, ему не нужны никакие причины, кроме потребности в ней, а это он сам замечает, не требуя ничего взамен, от своей любви он получает удовлетворение и радуется чужому счастью. Я воспринял поучение, которое он дал мне: человек приобретает, давая. И я перестал колебаться, его любовь исцелила меня, дала способность самому стать опорой для других. Она дала мне способность любить, и я отдам ее молле Юсуфу, коль скоро она может быть ему полезна.
Я улыбался радостно и мягко, не без усилия удерживая все, что хотел сказать и что казалось мне важным, испытывая, правда, некоторую тревогу при мысли о том, что сам Хасан иначе объяснил бы свою дружбу. Но у каждого своя манера, а у меня задача потяжелее.
Молла Юсуф выглядел еще более угрюмым и неразговорчивым, чем при первой нашей встрече. И не менее встревоженным. Он сидел передо мной на коленях, застывший, оцепенелый, и старался подавить судорогу, сводившую его пальцы, в изнеможении моргал лихорадочно горевшими глазами, с мукой поднимая их на меня. Он не мог скрыть того, какие опустошения производят в его душе мои смиренные слова. В какой-то момент, когда мне показалось, что он разрыдается, я хотел было отпустить его, не мучить ни себя, ни его, но потом принудил себя завершить начатое. Судьба делала свое дело.
Я говорил, что дружба Хасана и этот подарок, с которого начались отношения между нами, привели меня к спасительным размышлениям. У меня оставалась одна-единственная вещь из родного дома, память о матери, я берег ее в сундуке – платок с четырьмя вышитыми золотом птицами. Хасан перенес их на переплет книги и растрогал меня этим, как ребенка, да просто глупца. Тогда я постиг самое главное. Помнит ли он, молла Юсуф, ведь его я тоже спрашивал, о золотой птице, что означает счастье. Теперь я убежден: это дружба, любовь к ближнему. Все остальное обманчиво, но это – нет. Все остальное может миновать, оставив нас опустошенными, но это – нет, ибо зависит от нас самих.
Я не могу сказать ему: стань мне другом. Но могу сказать: я стану тебе другом. Ближе его, Юсуфа, у меня никого нет. Пусть он станет мне вместо сына, которого я не родил; пусть он будет мне вместо брата, которого я потерял. А я для него буду всем, кем он желает и кого он лишен. Теперь мы равны, злые люди сделали нас несчастными. Почему же нам не стать друг другу защитой и утешением? Мне, возможно, будет легче, ибо у меня в сердце навсегда остался образ мальчугана с равнины, даже тогда, когда мое собственное несчастье целиком поглотило меня. Я надеюсь, что ему тоже не будет трудно: я буду терпелив, буду ждать, пока вновь оживет дружба, которую, я хорошо это знаю, раньше он испытывал ко мне.
Сломился ли он? Застонал ли? Замер ли вопль на поверхности его пересохших губ?
Тщетно, нет нам спасения, несуженый друг.
Поэтому я могу сказать ему (продолжал я неумолимо) то, чего не сказал бы, если б его судьба вовсе меня не волновала. Или сказал бы иначе, с иными намерениями и с целью поддержать репутацию нашего ордена. Сейчас это будет дружеский разговор, касающийся только нас двоих. Мне нелегко будет говорить, а ему слушать, но выйдет еще хуже, если мы оба промолчим.
– Да,– произнес он, чуть дыша, испуганный и встревоженно-любопытный, ошеломленный уже тем, что услышал, не зная, закончил ли я; его скованность говорила о том, что он чего-то еще ждет, чего-то важного, самого важного в сравнении с предыдущим: конечной цели нашего разговора. Я дал ему эту возможность, не открыв ничего, предоставив самому все обнаружить.
Я не слежу за тем, сказал я, куда он ходит и что делает, узнал об этом случайно и сожалею, что довелось узнать, если правда то, чего я опасаюсь. (Казалось, что у него выскочат зрачки, он смотрел на меня, как на змею, завороженный, он жаждал моих слов и страшился их.) Что он искал у ворот дома, где живет кадий? Почему он бледнеет? Почему он дрожит? Может быть, лучше отложить разговор, если он так волнует его, но именно это заставляет меня продолжать, ибо дело не кажется мне невинным. Я достаточно знаю о нем, знаю или догадываюсь, что с ним происходит, и хотя это нехорошо, но его волнение – свидетельство тому, что совесть в нем жива и она грызет его.
Голова юноши опускалась ниже, он сгибался под бременем ужаса, который ломал его, и мне казалось, будто у него хрустят позвонки.
Робко он попытался повторить, что попал туда случайно, но я махнул рукой, отказавшись тем самым разговаривать об этом.
Он ждал, почти не дыша, ждал и я, дыша с трудом. До самой последней минуты я не знал, смогу ли высказать то, что было единственно важным, из-за чего я поджаривал его на медленном огне, вынуждая признаться. Обезумевшее, кровоточащее, оно вопияло во мне, но я кусал губы, стараясь удержать обвинение. Однако я проиграю, коль скоро им овладеет абсолютный страх, который заставит от всего отказаться.
Так я вытягивал его на дыбе, вытянул до конца, почти лишил разума: я ждал, что вот-вот, оскалив зубы, он зарычит, бросится на меня, разорвет в надежде увидеть то, что таится в моем сердце.
Мои подозрения росли, но доказательств пока не было.
Теперь следовало ослабить пружину, обратить все в игру. Если у него на лице появится выражение облегчения, значит, я на верном пути. Он виновен.
Подавляя бурю в душе, заглушая стук крови, я повторил наивное предположение хафиза Мухаммеда, что, может быть, он влюблен в сестру Хасана. Я сожалел бы, если б его сердце, жаждущее любви, высохло и обуглилось в пламени грешного и безнадежного желания. Это доконало бы его и отдалило от людей, а может быть, и от меня. И пусть он не обессудит, я говорю ему то, что сказал бы брату, которому мои советы больше не могут помочь. Я надеюсь, он поймет мои слезы, может быть, сейчас, может быть, позже, когда за спиной у него окажется большая часть жизни, когда придется думать только об утратах и бороться за то, чтоб сохранить любовь друзей, которые еще остаются.
Я плакал на самом деле, плакал слезами горя и злобы, измученный вконец, как и этот смятенный юноша. Наш страшный разговор следовало бы закончить объятием. Но на столько меня не хватило. А поступи он так, боюсь, я задушил бы его, потому что уже знал все.
Я знал все. Знал, выбравшись из чащи намеков, которые были тысячами занесенных ножей, но только один из них нес погибель, и он был готов к ней, когда я вывел его на поляну, распутал бесчисленные узлы, которыми безжалостно связал, когда я освободил его от животного ужаса мягким напоминанием, и над его головой внезапно раскрылось чистое небо, без единой угрозы, на его измученном лице появилось безумное удивление, безумная радость возвратившейся жизни.
Дурак, думал я, с ненавистью глядя на него, ты думаешь, будто избежал западни.
Но тут произошло нечто, чего я не ожидал, чего вовсе не предвидел. Радость освобождения лишь на миг озарила его и удержалась совсем недолго, тут же утратив первоначальную силу и свежесть. Почти в ту же секунду его поразила иная мысль, с лица его исчезла живость, изгнанная бессильной тоской.
Почему? Устыдился ли он своего ликования? Сразила ли его мгновенная радость? Или он пожалел меня за детскую наивность? Или вспомнил о том, сколь опасно отрицание?
Осторожно, небывало медленным движением он коснулся лбом пола, как бы кланяясь, как бы падая, с трудом оперся на руки, мне подумалось, что они не выдержат его, и встал, как во сне. И вышел, как во сне, полностью уничтоженный.
Я был жесток к нему и к себе. Но у меня не было иного пути. Я хотел узнать. Хасан жил с другими людьми, в другом мире, ему все легко открывалось. Мне никто ничего не говорил, и пришлось вывернуть наизнанку свою душу и душу Юсуфа, чтобы дойти до истины. Долог был этот путь, я узнавал каплю по капле, одно за другим. Мне понадобилось много времени, чтоб узнать, о чем шепчутся два ничем не примечательных человека на углу улицы при мимолетной встрече. Мысль, которая при этом открывалась мне, поражала: как я изолирован от людей, как я одинок. Тогда я заглушил ее, я поразмыслю позже, когда все свершится.
Ливни прекратились, сразу же наступила теплая солнечная пора. Я вышел на улицу и долго брел по берегу вдоль реки, глядя, как дышит земля под буйной травой, погружаясь в бездонный простор неба, которое повсюду одинаково – и над равниной, и над моей родиной,– желание уехать больше не манило меня, исчез страх, и утих угрожающий гул подступающих во мраке вод, миновала и моя беспомощность. Вот он я! – злорадно говорил я кому-то, зная, что угрозой является самый факт моего существования. Я испытывал потребность в движении, хотелось делать что-нибудь определенное и полезное.
У меня была цель.
Я пошел к людям, тихий, смиренный, запасшись терпением. С благодарностью принимал все, что они могли мне дать: и брань, и насмешку, и знание.
Шел не наугад. Но если и сворачивал с дороги, если и бродил по бездорожью, то неизменно возвращался на путь, который искал. Путеводителем было мое упрямство, случайно услышанное слово, намек, радость по поводу моего несчастья, удивление происшедшей во мне перемене, и я ступал все увереннее в поисках тайны, все более обогащенный и все более обедненный этим сбором колосьев, милостыней чужих слов, чужой ненависти, чужой жалости.
Я разговаривал с ночным сторожем, с Кара-Заимом, с солдатами, с учениками медресе, с дервишами, с озлобленными, неудовлетворенными, подозрительными, с людьми, которые мало знали каждый в отдельности, но которые вместе знали все, я показывал доброе лицо человека, который не ищет ни мести, ни справедливости, но который хочет восстановить оборванные связи с миром и утешиться в своей любви к богу, что остается единственным прибежищем, когда уже все потеряно. Многие были недоверчивы ко мне, многие – жестоки и бесцеремонны со мной, но я оставался смиренным, когда меня осыпали ругательствами, страшась опускал голову, улавливая частицы истины в интонациях голоса, в ругани, в радости, в подлинном или притворном сочувствии, даже в благородстве, которое ошеломляло меня больше, чем низость. И запоминал все.
Когда я прошел путь страдания, узнав даже то, что вовсе мне не было нужно, моя наивность скончалась от стыда.
Так я закончил свою последнюю школу и приблизился к концу. Должно было случиться то, чего я ожидал. Но ничто больше не могло случиться, и я ничего больше не ожидал. Я был разбит – это все, чего я достиг. А у людей в памяти осталась трогательная история о смешном дервише, который толковал с ними о жизни, призывая их к любви и прощению, подобно тому как простил он сам, который и себя и их утешал именем бога, и верой, и той жизнью, что прекрасней этой.
Вернувшись от Абдуллы-эфенди, шейха Синановой текии (я и до него добрался; выяснилось, что мы понапрасну подозревали друг друга, и один аллах знает, сколько зла он нанес мне из-за пустого подозрения и какой сторицей я воздал ему), я увидел в саду у реки моллу Юсуфа. Он вздрогнул, когда я открыл калитку и вошел, тревожно посмотрел на меня воспаленными глазами.
Он знал, куда я хожу и что я ищу.
Мы не поздоровались. Я ушел к себе в комнату, она была темной и холодной, а я-то воображал, будто она превратится в просторную и светлую судную палату, когда наступит эта минута. Комната отталкивала меня своей пустынностью, мы позабыли друг друга, пока я искал разгадку тайны, я потерял ее расположение и ничего не нашел в другом месте.
Встав у окна, я бездумно смотрел на сверкавший под солнцем день. Это было все, что я мог сделать, хотя и сознавал бессмысленность этого.
Дверь отворилась, и я знал, кто вошел. Я молчал. Он тоже. Казалось, будто я от двери различаю его прерывистое дыхание.
Долго длилось мучительное молчанье, долго он стоял за моей спиной, подобно недоброй мысли. Я знал, что он придет вот так, незваный. Я давно ждал этой минуты. А теперь мне хотелось, чтоб он ушел. Но он не уходил.
Он заговорил первым, голос его звучал отчетливо, но тихо.
– Я знаю, куда ты ходил и что искал.
– Чего ты тогда хочешь?
– Ты не напрасно искал. Осуди или прости, если можешь.
– Уходи, молла Юсуф.
– Ты ненавидишь меня?
– Уходи.
– Мне было бы легче, если б ты меня возненавидел.
– Знаю. Ты почувствовал бы, что тоже имеешь право на ненависть.