Текст книги "Избранное"
Автор книги: Меша Селимович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 49 страниц)
Он находил в них тысячу недостатков, но любил их. Любил и ругал. Он стал водить караваны на Восток и на Запад, наверное из упрямства, хотел показать презрение к занятиям, которым ранее посвящал свое время, возможно разозленный упреками имущих людей, а скорее всего, пожалуй, для того, чтобы отдохнуть от городка и своих земляков, чтоб не возненавидеть их, чтоб стосковаться по ним, чтоб увидеть зло и в других странах. И эти непрерывные блуждания, из одной исходной точки на земле, которая придавала смысл этим блужданиям, которая делала их отъездом и возвращением, а не бродяжничеством, означали для него подлинную или воображаемую свободу, что в конце концов одно и то же. Без этой точки, к которой ты привязан, ты не сможешь полюбить и другой мир, тебе некуда будет уйти, потому что ты будешь нигде.
Эта мысль Хасана, не очень для меня ясная, эта неизбежность привязанности и усилие освобождения, эта необходимость любви к своему и потребность в понимании чужого, не есть ли это невольное примирение с маленьким пространством и утолением жажды к большему? Или это изменение мерок, чтоб свои не стали единственными? Или сокрушенное половинчатое бегство и еще более сокрушенное возвращение? (Трудно мне было понять это еще и потому, что моя мысль шла совсем иным путем: существует мир с подлинной верой и мир без нее; остальные различия менее важны, и мое место может оказаться всюду, где я буду необходим.)
Весной, спустя год после возвращения Хасана из Стамбула, в город приехал шьор Лука с супругой, дубровчанкой, и все началось сначала, с новой силой и новыми перипетиями.
Городок тоже не способствовал их любви. Кто-то из них неизменно оказывался иностранцем. И если они разбивали стены квартала латинян и мусульманского города, то оставались их собственные внутренние ограждения. Женщина наверняка не могла больше обманывать себя, говоря о дружбе. Но кроме взглядов и ласковых слов – так по крайней мере казалось,– больше ничего себе не позволяла. Да и в своих грешных мыслях о любви к Хасану она, вероятно, сокрушенно призналась на исповеди. А Хасан отправлялся в свои поездки и возвращался все с тем же чувством, которое росло в нем за долгие месяцы разлуки. Не эта ли странная любовь придавала смысл его порывам? Не из-за нее ли ощущал роковую привязанность, непрестанно прилагая усилия, чтоб освободиться?
Это была частичная правда о Хасане, то, что я слышал, узнал, додумал, дополнил, связал разрозненное в целое. Чуть искаженная повесть о человеке без настоящей родины, без настоящей любви, без настоящих мыслей, который свою жизненную неустроенность воспринял как судьбу и не сокрушался из-за этого. Может быть, в этой его примиренности содержалась какая-то дорогая ему приятность и храбрость, но это был промах.
Драгоценным было для меня понимание этого, я убедился, что он не сильнее меня.
Но тогда я был зачарован и охотнее придумывал сказки о своем друге: жил-был герой… Своими знаниями и умом он затмевал всех мудеризов в Стамбуле, захоти – и он стал бы муллой стамбульским или визирем у султана. Но он дорожил своей свободой и позволял своему независимому слову выражать свои мысли. Он никому не льстил, никогда не лгал, никогда не настаивал на том, чего не знал, никогда не скрывал того, что знал, и не боялся ни любимчиков султана, ни вельмож. Он любил философов, поэтов, сторонников уединения, хороших людей и красивых женщин. С одной из них он покинул Стамбул и уехал в Дубровник, а потом она приехала за ним в его родной город. Он презирал деньги, положение, могущество, презирал опасности и искал их в мрачных чащах и пустынных горах. А стоит ему захотеть, и он выполнит задуманное, и тогда далеко разнесется о нем молва.
В самом деле, смешно, как с помощью небольшой поправки или опустив мелочи, умолчав о причинах, чуть-чуть исказив действительные события, поражения могут превратиться в победы, неудачи – в геройство.
Должен, правда, признаться, что сам Хасан никакого отношения к созданию этой сказки не имел. Она была нужна нам, а не ему. Нам хотелось верить в то, что есть люди, которые могут сделать больше обычного. И он был таким в известном смысле, он мог пойти на подвиги, по крайней мере судя по тому, как он принимал все, что с ним случалось. Улыбкой он возмещал ущерб, он создал свое внутреннее богатство, он верил, что в жизни существуют не только победы и поражения, но и дыхание, созерцание, возможность слышать, существует слово, любовь, дружба, обыкновенная жизнь, которая во многом зависит только от нас самих.
Ну ладно, существовать-то они существуют, несмотря ни на что, но звучит все это довольно смешно, похоже на детские рассуждения.
За три дня до возвращения Хасана Али-ага так разволновался, что не мог ни разговаривать, ни играть в тавлу, ни есть, ни спать.
– Ты ничего не слыхал о гайдуках? – то и дело спрашивал он и посылал меня и Фазлию разведать на постоялых дворах у погонщиков, а мы приносили благоприятные известия, которым он не верил или толковал их по-своему, соответственно своей тревоге:
– Давно о них ничего не слыхать, а это еще хуже. Одолели они, никто их не преследует, того и гляди, на дороге засаду поставят. Фазлия! – внезапно окликнул он слугу, не обращая внимания на то, что в комнату вошла его дочь, жена кадия; судьба Хасана была для него важнее.– Собери десяток вооруженных людей, найми лошадей, поезжай навстречу. Подожди его в Требинье.
– Он рассердится, ага.
– Пускай сердится! Придумай какую-нибудь причину. Покупай смокву, покупай что хочешь, только не возвращайся ко мне без него. Вот тебе деньги. Плати не торгуясь, загони лошадей, но поскорее возвращайся.
– А как ты, ага?
– Я буду ждать вас, вот я как. И больше не спрашивай, ступай!
– У тебя денег хватит? – спросила дочь.– Я могу добавить.
– Хватит. Садись.
Она опустилась на скамью, у ног отца.
Я хотел выйти вслед за Фазлией. Старик остановил меня, видимо не желая оставаться наедине с дочерью:
– Ты куда?
– Пойду в текию.
– Текия может и без тебя обойтись. Когда сам станешь таким, как я, поймешь, что все обходятся без нас.
– Только мы не обойдемся без всего, даже если станем такими,– спокойно, без улыбки произнесла дочь, упрекая отца за Хасана.
– А чего ты удивляешься? Разве я уже умер, чтобы обойтись без всего?
– Нет, не дай бог, я и не удивляюсь.
Мне было неприятно. Я помнил наш с нею разговор о предательстве и теперь отводил взгляд, чтоб наши глаза не встретились. Она смотрела спокойно, прекрасная, уверенная в себе, такая же, как и во время того разговора, о котором я не забываю. Как и в моих воспоминаниях, которые рождались помимо моей воли.
Я отводил взгляд в сторону, но видел ее, какая-то искра мерцала во мне и тревога. Она заполнила собой все пространство, изменила его, все стало странно волнующим, грех пал на нас, мы оба несли в себе тайну, словно прелюбодеяние.
Но как она может быть спокойна?
– Тебе ничего не нужно? – заботливо спрашивала она отца.– Тебе не тяжело одному?
– Я давно один. Привык.
– Неужели Хасан не мог отложить поездку?
– Это я его послал. По делам.
Она усмехнулась на эту ложь.
– Я рада, что он с друзьями. В компании легче. И он у них под рукой, и они у него. Я только сегодня узнала, что он уехал, и поторопилась к тебе.
– Могла бы прийти и когда Хасан дома.
– Я только что встала с постели.
– Ты болела?
– Нет.
– Чего ж ты тогда лежала?
– Господи, неужели я все должна говорить? Кажется, ты станешь дедом.
Перламутровые зубы ее сверкали в улыбке: ни тени смущения, ни стыда не было в ней заметно.
Старик приподнялся на локте, ошеломленно глядя на нее, немного встревоженный, как мне показалось.
– Ты беременна?
– Кажется.
– Да или кажется?
– Да.
– Ух! Дай бог счастья.
Она встала и поцеловала ему руку. И снова уселась в ногах.
– Я хочу и ради тебя. Ты наверняка обрадуешься внуку.
Старик пристально смотрел на нее, словно не веря или слишком переживая это сообщение.
– Обрадуюсь? – чуть слышно произнес он, побежденный.– Еще как обрадуюсь.
– А Хасан? Он жениться не собирается?
– Думается мне, нет.
– Жаль. Милее бы тебе был внук от сына, чем от дочери.
Она засмеялась, словно сказала это в шутку, хотя ни одного слова она не произнесла впустую.
– Я хочу внука, дочь. От тебя или от него, безразлично. От дочери вернее, моей крови, тут обмана быть не может. Я уж боялся, что не дождаться мне.
– Я молилась, чтобы бог не оставил меня бездетной, и вот, слава аллаху, помогло.
Еще бы, много тут помогает молитва!
Я слушал их разговор, потрясенный ее холодной расчетливостью, ошеломленный наглостью, скрытой под личиной прекрасного образа, восхищенный ее мужской уверенностью. В ней не было ничего от отца, ничего от Хасана, а в них – от нее. Кровь ли отцовская подвела, лишь сохранив то, что в них обоих не могло развиться? Или она мстила за пустую жизнь, за отсутствие любви, за девичьи мечтания? Обманутая в своих надеждах, жестокая, она теперь спокойно сводила счеты со всем миром, без сожаления и раскаяния, без милости. Как безмятежно смотрела она на меня, словно меня нет, словно между нами никогда не было того недоброго разговора в старом доме. Или она настолько презирает меня, что смогла обо всем позабыть, или потеряла способность стыдиться. Я не простил ей умершего брата, но не знал, как разделаться с ней в своей душе, ее, единственную, я не причислил ни к одной из сторон: ни к малочисленным друзьям, ни к врагам, которых ненавидел. Может быть, из-за упрямства, с которым она думает только о себе и никто больше ее не касается. Она живет собою, возможно не имея понятия о том, как она дерзка. Как вода, как туча, как буря. А может быть, как истинная красота. Я не питал слабости к женщинам, но ее лицо нелегко позабыть.
Когда она ушла, старик долго смотрел на дверь и на меня.
– Беременна,– произнес он задумчиво.– Беременна. Что ты скажешь?
– Что мне сказать!
– Что тебе сказать! Поздравить меня! Но теперь больше не надо, поздно. Ты опоздал, значит, не веришь. Погоди, мне тоже не ясно. Столько лет моему уважаемому зятю не удавалось ничего посеять, а старость его, ей-богу, не одарила силой. Желание и молитва тут слабо помогают. Единственно разве кто-нибудь помоложе, господи помилуй, перескочил через забор, а какое мне дело, безразлично мне, я бы даже хотел, чтоб так получилось, чтоб не дала побегов гнилая кадийская лоза, да, трудно в это поверить тому, кто знает мою дочь. Никому она не дает власти над собой, гордая и настороженная. Только если убила его потом. А не слыхать было, чтоб кого-то прикончили. И зачем она пришла об этом сказать? Это нельзя утаить, узнают так или иначе. А ведь убеждена, что меня обрадует. Я обрадовался?
– Не знаю. Ты ничем не одарил ее.
– Вот видишь. Я ее не одарил, ты меня не поздравил, что-то тут нечисто.
– Ты разволновался и просто позабыл об этом.
– Да, разволновался. Но если б я по-настоящему в это поверил, я бы не позабыл. Она скорее обеспокоила меня, чем обрадовала. Не понимаю.
– Почему обеспокоила?
– Она чего-то хочет, а я не знаю чего.
На другой день, когда я пришел после ичиндии, он встретил меня необыкновенно живо, с наигранной веселостью, стал угощать яблоками и виноградом – дочка прислала.
– Спрашивала, чего я хочу, что мне приготовить, и я послал ей подарок, горсть золотых монет.
– Хорошо сделал.
– Вчера я разволновался. А ночью не спал и все время думал. Зачем ей обманывать меня, что ей с того? Если из-за имения, знает, что и так ей останется, не возьму я с собой на тот свет. А быть может, мой злосчастный зять, кадий, вспыхнул свечой перед тем, как испустить последний вздох, и сделал хоть одно доброе дело в жизни. А если аллах помог как-то иначе, спасибо ему за любой способ, но я думаю, она сказала правду, не могу я найти никакой причины, ради которой она стала бы врать.
– Я тоже.
– Ты тоже? Вот видишь! Меня еще могла родительская любовь обмануть, тебя – вряд ли.
Я поверил, потому что он этого хотел, но на долю Хасана выпадет еще много страданий за эту отцовскую радость, какой бы она ни была.
Я собирался подольше остаться с Али-агой, он был встревожен сообщением дочери, в которое я не верил, но не стал разубеждать его, и волновался из-за скорого возвращения Хасана, а у меня от этого тоже обмирало сердце. Однако за мной пришел молла Юсуф и позвал в текию: меня ожидал миралай Осман-бег, проходивший мимо с войском и пожелавший остановиться на ночлег в текии.
Старик слушал его с любопытством.
– Знаменитый Осман-бег? Ты с ним знаком?
– Только слышал о нем.
– Если у тебя тесно и если миралай-бег захочет, пригласи его сюда от моего имени. Здесь хватит места, найдется и для него, и для его спутников. Для моего дома было бы честью принять их.
Али-ага по привычке предложил гостеприимство, но говорил торжественно, по-старинному. Он питал слабость к знаменитостям, почему и рассердился на Хасана, когда тот пренебрег славой.
Но тут же он вдруг передумал:
– Может быть, лучше ему остаться в текии. Фазлия уехал встречать Хасана, у Зейны достаточно забот со мною, я не смогу встретить его как подобает.
Я понял, почему он это сделал – из-за Хасана.
– Не думаю, что миралай принял бы приглашение,– успокоил я старика.– Люди султана сворачивают в текию, когда никого не хотят беспокоить. Или когда никому не верят.
– А куда он с войском?
– Не знаю.
– Ничего не говори ему. Может быть, Хасану не понравилось бы, если б миралай переночевал у нас. Да и мне тоже,– великодушно поддержал он сына.– Если тебе что-либо нужно: постели, продовольствие, посуда,– пришли.
– Можно кому-нибудь из дервишей переночевать у тебя, если понадобится?
– Можете все.
На улице мне попался Юсуф Синануддин, золотых дел мастер. Обычно по вечерам он захаживал к Али-аге, но сейчас стоял на перекрестке и словно к чему-то прислушивался. Увидев меня, он пошел навстречу.
– У тебя славный гость,– обратился он ко мне необычайно растерянный.
– Да, мне только что сообщили.
– Спроси его, как он себя чувствует. Он приобрел славу, сражаясь с врагами империи, а сейчас идет убивать наших людей. В Посавине. Печальная старость. Лучше бы ему умереть вовремя.
– Не мое дело спрашивать об этом, Синануддин-ага.
– Знаю, что не твое, я бы тоже не стал. Но трудно отделаться от этого.
В воротах он снова остановился, и мне опять показалось, будто он к чему-то прислушивается.
Хафиза Мухаммеда и моллу Юсуфа я отправил ночевать к Али-аге, сам перешел в комнату хафиза Мухаммеда, свою предоставил Осман-бегу, а в комнате моллы Юсуфа разместились солдаты.
Я поразился, увидев, как стар миралай – с белой бородой, усталый, молчаливый. К счастью, он не был груб, как я ожидал. Принес извинения, что помешал мне, но в городке он никого не знает, поэтому решил, что удобнее остановиться в текии, удобнее для него, не для нас, разумеется, но он надеется, что мы уже привыкли к случайным прохожим, он останется только на одну ночь, на рассвете тронется дальше. Он мог бы переночевать в поле со своим отрядом, но в его годы лучше под крышей. Он собирался заглянуть к местному ювелиру хаджи Синануддину, так как дружен с его сыном, но не уверен, возможно, кому-то это будет приятно, а кому-то досадно, поэтому решил поступить так. Правда, у него есть кое-что для хаджи Синануддина: как раз накануне выступления в поход сын хаджи был назначен султанским силахдаром. Это мог бы передать ему и я, может быть, старик обрадуется.
– Как не обрадоваться! – ответил я, с трудом приходя в себя от изумления.– Из нашего города никому не удавалось подняться так высоко.
Но сераскер израсходовал весь запас своих слов, свое внимание и поэтому умолк, утомленный, неулыбчивый, жаждущий остаться один.
Я ушел к себе в комнату, встал у окна, взволнованный и обеспокоенный.
Султанский силахдар, одно из самых могущественных лиц в империи!
Не знаю, почему эта весть так взволновала меня, раньше мне было бы все равно, может быть, я удивился бы или порадовался его счастью, может быть, пожалел бы его. Теперь же она отравила меня. Благо ему, думал я, благо ему. Пришло время расплачиваться со своими врагами, а они были у него наверняка. Теперь они дрожат, ожидая, пока падет на них его длань, ставшая в течение ночи тяжелой, как свинец, в ней заложено много смертей. Это так невероятно, подобно сну, обманчиво, слишком хорошо. Господи, какое это неохватное счастье – возможность действовать. Человек жалок со своими праздными мыслями, со своим устремлением в облака. Бессилие уничтожает его. Сегодня вечером не спится силахдару Мустафе, как и мне, все клокочет в нем от счастья, к которому он еще не привык, у его ног Стамбул, залитый лунным светом, утихший, окованный золотом. Кто еще не в силах уснуть этой ночью из-за него? Знает он их всех наперечет, лучше, чем родных по крови. «Ну, каково вам? – спрашивает он тихо, не проявляя нетерпения.– Как вы чувствуете себя сегодня?» Судьба возвысила его не ради них, не для того, чтобы карать или пугать их, более важные дела ожидают его, но именно из-за этих дел он не может оставить их в покое. Ох, из-за своей ненависти наверняка. Невозможно, чтоб он не чувствовал ее, невозможно, чтоб он не таил ее в себе, нося, как туман, как яд, в крови, невозможно, чтоб он не ждал этой священной ночи, чтоб воздать за все обиды, за прежнее свое бессилие.
В эту ночь я раздваивался, я знал, как велико ликование силахдара, я даже ощутил его, словно оно было мое, но мне становилось еще тяжелее оттого, что мои желания лишь воздух, свет, который зажигает и озаряет одного меня, утешая и заставляя страдать.
Мне хотелось завыть в ночи: почему именно он? Разве ему необходимее всех удовлетворение? Разве сила моего желания слабее его? Какому дьяволу нужно уступить мне свою омытую горючими слезами душу, чтоб на меня свалилось такое счастье?
Однако напрасно я мучился, судьба глуха к сетованиям, слепа, выбирая исполнителей.
Не будь сейчас ночь, я отправился бы к золотых дел мастеру Юсуфу Синануддину, чтоб сообщить ему радостное известие, он ведь ничего не знает, не гадает. Оно отдано мне, как драгоценность, чтоб я берег его и наслаждался им, хотя оно принадлежит другому. Ночь не помешала бы мне, а ювелир был бы благодарен, даже если б я разбудил его, он позабыл бы, что осуждал миралая, и поспешил бы выразить ему свою признательность. Но я никуда не пошел, может быть, и не смог бы из-за караула у ворот, мне стало противно, если они остановят меня или вернут, им покажется подозрительным мое поведение, это небезопасно, а мне не хотелось идти к миралаю просить разрешения, он удивится: неужели это так важно и спешно?
В самом деле, почему это так важно для меня?
Я разволновался из зависти, из ненависти, из-за чужого счастья. И не по каким-либо иным причинам, поскольку меня это не касалось. Я не спешил отнести эту весть тому, кому она принадлежала, я остался в текии.
И мне даже в голову не приходило, насколько этот незначительный поступок окажется решающим в моей жизни.
Пойди я к хаджи Синануддину и скажи ему то, что мне стало известно, по крайней мере лишь для того, чтоб обрадовать его или чтоб вместе провести бессонную ночь, моя жизнь пошла бы совсем иным путем. Я не говорю о том, стала бы она лучше или хуже, но наверняка она была бы совсем иной.
Придавленный сном, городок тихо мерцал в свете осенней луны, голосов не было слышно, люди вымерли, птицы улетели, река пересохла, жизнь угасла, где-то там, вдалеке, она кипела, где-то там происходило то, чего желали здесь люди, вокруг нас пустыня и тьма; что нужно сделать, чтоб выбраться из пустыни этой бесконечной ночи? О создатель, почему ты не оставил меня незрячим, чтоб я спокойно сидел во мраке безмятежной слепоты? Почему сейчас ты держишь меня, изуродованного, в капканах бессилия? Освободи меня или приверни ненужный фитилек во мне, избавь от бремени как бы то ни было.
К счастью, я не утратил рассудка, хотя моя молитва походила на бред, слабость продолжалась недолго, понемногу занялся рассвет и во мне. Тьма в душе медленно таяла, обозначилась одна мысль, неясная, неуверенная, далекая, она приближалась, светлела, созревала и наконец залила меня целиком, подобно утреннему солнцу. Мысль? Нет! Откровение свыше.
Не беспричинной была моя тревога, причина запала мне в душу, но я пока не понял ее, однако семя дало росток.
Скорее, время, пришел мой час. Единственный, ибо завтра уже будет поздно.
На рассвете с улицы раздался тревожный перестук конских копыт. Миралай сразу же вышел из комнаты, словно вовсе не спал. Вышел и я. В рассеянном утреннем свете он выглядел старым, совсем слепым из-за мешков под глазами, седой, увядший. Какую ночь он провел?
– Прости, я надымил в комнате. Я много курил. И не спал. Ты тоже, я слышал твои шаги.
– Мы могли бы побеседовать, если б ты позвал меня.
– Жаль.
Он говорил словно мертвец, и я не понял: сожалеет ли он о том, что мы не побеседовали, или ему было жалко тратить время на разговоры.
Два солдата водрузили его на коня. Он тронулся по пустынной улице, сгорбившись в седле.
Возвращаясь из мечети, я увидел возле пекарни моллу Юсуфа, он разговаривал с ночным сторожем и подмастерьем булочника. Он поспешил догнать меня, объясняя, что не пришел в мечеть потому, что читал утреннюю молитву с Али-агой и хафизом Мухаммедом, а потом его остановили эти люди и рассказали, что сегодня ночью какие-то посавцы, жители Посавины, бежали из крепости.
Три стражника поспешно прошли по улице, муселим наверняка не спал всю ночь, кадий – тоже. Многие провели бессонную ночь. Мы были отделены друг от друга, но судьба пряла всю ночь свою пряжу, соединившую нас. Она обо всем позаботилась, эта судьба, и теперь внушила мне окончательное решение. Я ожидал его, зная, что оно придет. А когда я увидел его, колени мои задрожали, желудок отяжелел, мозг воспалился, но я уже не выпускал то, что схватил.
Мы стояли у могилы Харуна. Я смотрел на камень, закапанный воском сгоревших свечей, и читал молитву о спасении души брата.
Молла Юсуф тоже поднял руки, шепча молитву.
– Я вижу, ты часто молишься над этой могилой. Ты делаешь это ради людей или ради себя?
– Не ради людей.
– Если ради него и ради себя, значит, ты не совсем испорчен.
– Я отдал бы все, чтоб позабыть.
– Ты сделал большое зло и ему и мне. Мне больше, чем ему, потому что я остался жив, я все помню, у меня болит рана. Ты знаешь об этом?
– Знаю.
Голос его звучал устало, будто исходил откуда-то из глубины желудка.
– Знаешь ли ты о моих бессонных ночах, о той тьме, в которую ты меня толкнул? Ты заставил меня думать о том, как уничтожить тебя и зло в тебе, отдать ли тебя на суд законов ордена или удушить своими руками.
– Ты был бы прав, шейх Ахмед.
– Если б я был уверен, я бы это сделал. Но я не уверен. Я предоставил все богу и тебе. И я знал, что есть более виноватые. Ты был камнем в их руке, ловушкой, в которую попадались глупцы. Я жалел тебя. А может быть, и ты жалел нас.
– Я жалел, шейх Ахмед, бог мне свидетель, я жалел и жалею.
– Почему?
– Он был первый, кто пострадал из-за моего послушания. Первый, насколько я знаю.
– Ты говоришь, что жалеешь. Это не пустые слова?
– Это не пустые слова. Я думал, ты убьешь меня, я ожидал тебя по ночам, я вслушивался в твои шаги, убежденный в том, что ненависть приведет тебя ко мне в комнату. Я не двинул бы рукой, чтоб защититься, клянусь аллахом, я рта не раскрыл бы, чтоб кого-либо позвать.
– Если б я тогда попросил тебя кое-что сделать для меня, что бы ты ответил?
– Я сделал бы все.
– А сейчас?
– И сейчас.
– Тогда я спрашиваю тебя: сделаешь ли ты все, в самом деле все, что я скажу тебе? Подумай, прежде чем отвечать. Если не хочешь, иди спокойно своей дорогой, я не стану упрекать тебя. Но если ты согласишься, не смей ни о чем спрашивать. И никто не должен знать, только ты и я и всевышний, который направил меня.
– Я сделаю.
– Слишком скоро отвечаешь. Ты даже не подумал. Может быть, это нелегко.
– Я давно подумал.
– Может быть, я потребую, чтоб ты кого-нибудь убил.
Он с ужасом поглядел на меня, не готовый в душе, словно согласие слишком быстро вылетело у него, эта могила и воспоминания вынудили его к послушанию. Он сказал: все, так он определил свою меру. Теперь он не хотел отказываться от своих слов.
– Да будет так, если это нужно.
– Ты можешь еще отказаться. Я потребую многого. Позже возврата не будет.
– Все равно. Я согласен. Что может принять твоя совесть, пусть примет и моя.
– Ладно. Тогда поклянись здесь, перед этой могилой, которую ты сам выкопал: пусть аллах осудит меня на самые тяжкие муки, если я кому-нибудь скажу хоть слово.
Он повторял за мной серьезно и торжественно, как молитву.
– Смотри, молла Юсуф, если скажешь сейчас или позже или если не сделаешь, если предашь, тебя ничто больше не спасет. Я буду вынужден защищаться.
– Тебе не придется ни от чего защищаться. Что я должен сделать?
– Иди к кадию, прямо сейчас.
– Я больше не хожу к кадию. Хорошо, я пойду.
– Скажи ему: хаджи Юсуф Синануддин помогал посавцам бежать из крепости.
Голубые глаза юноши раскрылись от ужаса и изумления. Мое требование кого-нибудь убить, вероятно, меньше бы его поразило.
– Ты понял?
– Понял.
– Если он спросит, кто тебе сказал, отвечай, что услышал случайно, от каких-то людей в хане, или тебе кто-то шепнул ночью, или скажи, что не можешь ничего сказать. Придумай. Мое имя не называй. Тебя пусть тоже не называют. Хватит с них имени, которое ты им даришь.
– Он пострадает.
– Я велел тебе ни о чем не спрашивать. Не пострадает. Мы позаботимся о том, чтобы с ним ничего не случилось. Хаджи Синануддин – мой друг.
Юсуф не производил сейчас впечатления разумного человека, лицо его выражало крайнее смятение. Тщетно пытался он найти какой-нибудь смысл в услышанном.
– Ступай.
Он продолжал стоять.
– А потом? После?
– Ничего. Возвращайся в текию. Больше ничего не нужно. Смотри, чтоб кто-нибудь тебя не увидел у кадия.
Он ушел, подобно слепому, не зная, что несет и чему служит.
Я пустил стрелу. Кого-то она сразит.
Желтые ребристые листья падали с деревьев, те самые, что я трогал весной, мечтая, чтоб их соки потекли в меня, чтоб я стал бесчувственным, как растение, чтоб я увядал осенью и расцветал весной. Но произошло иначе, я увял весною и расцветаю осенью.
Началось, брат Харун. Приближается желанный час.