Текст книги "Избранное"
Автор книги: Меша Селимович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 49 страниц)
Не предам его, значит, убью себя; убью его, значит, предам себя!
Ни на то, ни на другое я согласиться не могу, а третьего не дано.
В тяжелые минуты я спасаюсь в одиночестве. В минуты отчаяния ищу добрых людей. Я зашел к Молле Ибрагиму. Он собирался идти обедать, помощников за перегородкой не было. Но я все равно говорил шепотом – и по привычке, и особенно после собрания в мечети.
– О ком это кадий говорил, что он не выполнил своего долга?
Я боялся, что Молла не ответит, но не спросить не мог. Он ответил. Верно, вид у меня был чересчур пришибленный.
– О муселиме. Они друг друга не выносят. Вот он на него всю вину и валит.
– Другим тоже грозил.
– Как же, устои пошатнулись – виноват муселим! Но заодно и другим платить придется. Одним ударом двух зайцев убьет.
– И почему он только угрозы изрыгает? Мало в людях страха, что ли?
– Больше страха – больше порядка.
Будь во всех столько страху, сколько в Молле Ибрагиме, порядок был бы отменный. Бог мой, да и во мне его не меньше.
– Посоветуй мне, Молла Ибрагим, требуют, чтоб я поговорил с Рамизом. Убедил его отречься от своих слов. Тогда, мол, отпустят.
– Поговори, конечно.
– Он не согласится. Откажется.
– Скажешь, что отказался.
– Как я погляжу ему в глаза?
– Так и поглядишь. Скажешь: мое дело предложить, твое дело решать. Все равно его убьют.
– Ты думаешь?
– Пугало из него сделали. Кто же его отпустит?
– Молла Ибрагим, до чего хочется вернуться на свою реку!
– И там найдут.
Всюду найдут. Нет мне спасения.
Дома я застал Махмуда, он уже спустил все деньги и снова ходит тихий и сокрушенный.
Я все рассказал Тияне и ему, рассказал сразу, едва переступив порог, лопнуть боялся.
Ответили они совершенно неожиданно.
– Можно ли так оскорбить человека? – возмутился Махмуд.
А Тияна:
– Останется жив, это главное.
Но, подумав, они постепенно поменялись ролями. Махмуд чесал щетинистый подбородок:
– Конечно, смерть не спасение.
Тияна взволнованно рассуждала вслух:
– Он знал, на что идет, и это не пугало его. Как же ты можешь его уговаривать, чтоб он отрекся от себя?
Так мы пришли к тому, с чего начали, то есть ни к чему.
– Ох, боже мой,– вздыхала Тияна.
– Вот горе-то,– сокрушался Махмуд.
Но его беспокойный ум не в силах удовлетвориться одними стонами, он тут же ищет выход.
– А может, тебе заболеть? Поешь сырой картошки, жар поднимется, как в горячке. А я приведу Авдагу – пусть посмотрит.
В том состоянии, в котором я находился, это не показалось невероятным, я и без сырой картошки заболею – от горя, страха и безвыходности.
Только все это чепуха, ничего я этим не выиграю. И с чего вдруг горячка начнется у меня именно сегодня? Да если и поверят, подождут, пока я выздоровлю. Не есть же целый год сырую картошку!
Махмуд высказал мнение, что меня оставят с Рамизом наедине и тогда я скажу ему: «Так-то и так, брат, спасай, в большую беду я попал».
Он забыл, что Рамиз – в еще большей.
Так мы долго мусолили три скудных мыслишки, но ни к какому решению не пришли. Помочь они мне ничем не помогли, однако я и тому был рад, что я не один.
12. Тоска и ярость
На следующий день я тоже не нашел выхода, да и перестал его искать. Голова отупела от бесплодных размышлений, мозг работал вхолостую.
Я ждал, что за мной вот-вот придут и куда-нибудь поведут. Может быть, дорогой я наконец сделаю выбор между унижением и гибелью.
Когда раздался стук в дверь, я не сомневался, что это сердар Авдага пришел за мной по распоряжению Джемала Зафрании. Он назначен мне судьбой в ангелы-хранители, разлучит нас только смерть. Чья, не знаю, но предпочел бы, чтоб не моя. Что поделаешь, раз по-другому нельзя.
Однако вошел не ожидаемый черный ангел, а нежданный-негаданный Осман Вук, приказчик Шехаги.
Он внес в нашу каморку свою красивую, русую, ветрами опаленную голову, свой смех, свой веселый, бесшабашный нрав. Хотя я помню его и другим.
– Вы что? Молитесь за упокой чьей-нибудь души? – спросил он со смехом.
– Да так как-то.
– Тогда в чем дело? Почему нос повесили?
– Ждали мы тут одного человека.
– Горюешь, что не пришел?
– Упаси бог. Унес бы его дьявол подальше!
– Кто он? Что ему надо?
– Долго рассказывать. Ты по делу? Я слышал, ты и вчера заходил.
– Заходил. Шехага тебе кланяется и просит прийти к нему. Поговорить надо.
Я удивился: обращался он явно к Тияне.
– Так кого зовет Шехага?
– Тебя, кого же другого? Так и велел сказать: «Кланяется и просит». А мне приказал никуда не заходить, ни в какие кофейни, и непременно тебя отыскать. Я и побежал, испугался, дурак, что опять не застану тебя дома.
– Я целыми днями дома,– ответил я настороженно.– А почему ты себя дураком называешь?
– Потому что ума бог не дал. У человека ведь всегда ума нехватка. Разве так уж было бы страшно не застать тебя дома?
Восхищенный взгляд, который он не сводил с Тияны, красноречиво говорил, почему он предпочел бы не застать меня дома.
Как он смотрел на нее вчера? Что же он говорил ей с глазу на глаз, если при мне такое говорит?
– Да и мимо прошел бы, тоже было бы не страшно,– сердито бросил я.
– Почему, приятель? Что я тебе сделал?
– Ты прекрасно знаешь, что ты сделал,– спокойно заметила Тияна.– Не люблю такие шутки.
– Да что с вами, люди добрые, на какую мозоль я вам наступил? Ничего дурного и в мыслях не держал, клянусь жизнью детей.
– Нет у тебя детей – вот и клянешься ими!
– Как знать, сношенька. Только ничего дурного я не думал. Человек я со всячинкой, но неплохой. Разве что разозлюсь. А на вас что мне злиться? И вы на меня зла не таите. Договорились? Ну, пойдем к Шехаге?
– Неохота сейчас.
– Почему? Если ты на меня озлился ни за что ни про что, за хорошие слова, так ведь Шехага в том не виноват. Давай, улыбнись и протяни мне руку. Сегодня я уже по горло сыт неприятностями.
– Сам на них нарываешься.
– Да нет же, брат! Играл я вчера в кости. Подходит ко мне один торговец, я с ним накануне рассчитался, и говорит: «Приехал сегодня тут садовник из Брчко, сливами торгует, у него умерла богатая тетка и оставила ему большое наследство, дурень и помчался на радостях в Сараево кутить. Если не побрезгуешь объегорить дурака, поищи его». «Не побрезгую»,– ответил я. Не я, так другой охотник найдется. И пошел за Мухаремом Пево. Он игрок классный, я рядом с ним ребенок. Так и так, говорю. Возьми с собой деньжат, поначалу мы немного проиграем, чтоб садовник вошел во вкус, а потом – помогай ему бог. Ты, пожалуй, ему и на обратную дорогу в Брчко не оставишь. «Ничего, пешком дойдет»,– смеется Пево. «Выигрыш пополам».– «Ладно, пусть будет по-твоему». Встретились в Каменном хане. Тут и садовник, бедолага. «Часто играешь?» – спрашиваю я его. «Не слишком часто, но всегда удачливо. Если будет везти, как в последние дни, берегитесь. А и проиграю малость, не беда!» Господь с тобой, не малость ты проиграешь, думаю я про себя, а все, что у тебя есть. А он словно читает мои мысли. «У меня,– говорит,– сто дукатов, больше с собой не взял. А сколько у вас?» Мы обалдели. Сто дукатов, ведь это целое богатство! Вижу, Пево совсем терпение потерял, глаз не сводит с кучи монет, еле языком шевелит. Начинай, говорит, чего ждать! Погодите, говорит садовник, сначала словом перекинемся, как у людей водится. Посмотрим, сколько у вас денег. Мы с трудом наскребли пятьдесят дукатов. Пево сбегал и занял еще у хозяина трактира. Сели играть, бросили кости Мухарема. Вижу, садовник простофиля простофилей, добрый человек, да умом бог обидел. Сразу стал проигрывать, но ничего – смеется, вина и закусок нам поставил. «Для хороших людей ничего не жалко»,– говорит. Я так даже расстроился. Выигрывать я люблю, но и играть люблю, а здесь, похоже, скоро и конец будет. Но вдруг все перевернулось, садовник перестал проигрывать, а мы начали. «Что такое? – веселился садовник.– Никак счастье на мою сторону перекинулось!» И в самом деле. Как бы мы ни бросали, у него всякий раз лучше. «Вот чудеса-то!» – кричит он, а сам все забирает и забирает банк. Напрасно мы дули на кости, обносили их вокруг головы, подолгу трясли в зажатом кулаке. А садовник знай кивает головой и нас подбадривает: «Все надо испытать!» – и берет банк. Меня обчистил за полчаса. Пево – за час. В конце оставил нам мелочишку, чтоб было на что выпить, и спрашивает, когда еще встретимся. А мы с Пево смотрим друг на друга, не можем в себя прийти от изумления. Что такое, что сделал с нами глупый садовник? Пево кусает губы, вращает глазами, не то ему обидно, что проиграл, а то, что все про это узнают. А меня смех разбирает. «Что с тобой? Чего смеешься?» – удивляется Пево. Да как же не смеяться? Неужто не видишь, что нас обмишурили? Какая тетка, какое наследство? Это же мастер своего дела, почище нас с тобой! «Да, иной раз побалуешься»,– добродушно улыбается садовник. Ну, ладно, говорю ему. Ты здорово нас надул, но дай и нам хоть чем-нибудь поживиться. Как это ты бросаешь кости так, что всегда получаешь то, что хочешь? «Откровенно говоря, я сразу заметил, что в костях свинец, он-то и тянет на большие очки. Пока не наловчился бросать, проигрывал. А потом вы стали проигрывать. Как видите, все без обмана». Так и отделал нас садовник, да еще признался, что это торговец навел его на нас. Как охотника на дичь. Мы попросили его хоть не рассказывать про все про это и сами не стали о своем позоре трезвонить. Неохота дураками себя выставлять! Потому и говорю: сыт я сегодня бедами по горло.
– Так тебе и надо,– сказала Тияна.– Не стыдно отнимать у человека деньги?
– Я, сношенька, кажется, сказал, что он их у меня отнял, а не я у него.
– Вчера ты, сегодня у тебя. И поделом.
– Поделом, коли ты так считаешь, но мне от этого не легче. Ну как, Ахмед, пойдем, что ли?
– Завтра приду. Наверное.
– Не завтра, сейчас надо идти. Шехага ждет!
– Пойди уж, раз ждет,– сдалась Тияна.– Только скорей возвращайся!
Осман и это повернул по-своему:
– Спасибо, сношенька. Он скоро вернется, чай не дурак надолго оставлять тебя одну!
Напрасно взывать к его совести, он не может без своих шуточек.
На улице он доверительно кивнул мне головой и сказал, что, прежде чем идти к Шехаге, он должен кое-что рассказать.
Он повел меня во двор мечети, мы сели под оградой, чтоб укрыться от ветра, срывающего листья со слив. И тут я услышал удивительную историю.
Шехага не звал меня. Правда, он говорил обо мне с Моллой Ибрагимом и сказал, чтоб я как-нибудь зашел к нему, но сегодня он меня не звал. День определил сам Осман, точного времени никто не назначал, прийти можно было бы когда угодно, но ему необходимо сегодня. Поэтому он и пришел за мной, чтоб я помог ему и помог Шехаге. А может статься, и себе, потому что никто не умеет делать добрые дела так, как Шехага. Если же ага забудет, он, Осман, порадеет обо мне. Он знает, что мне нужно, да это и не трудно сообразить, когда у человека нет работы. Куда это годится? При такой красавице жене бедность непозволительна. Он на убийство пошел бы, но у его жены было бы все, чего душа пожелает.
О матерь божья, вот еще напасть на мою голову!
– Опять за свое?
– Что ты! Я это говорю так, между прочим. А ты сразу злиться. Послушай лучше, что я тебе скажу о Шехаге. Беда с ним: два дня как перестал молоко пить. Значит, начнет пить ракию. А стоит ему взяться за ракию, все идет прахом. Ведь он не как другие люди. Пил бы себе дома, так нет, уйдет куда-нибудь, как сквозь землю провалится, заберется в глухое село или город и давай швырять деньгами, пьет, спит и снова пьет, и так восемь дней кряду: ничего не ест, только блюет и пьет, потом три дня и три ночи спит без просыпу как мертвый и возвращается домой словно побитый, узнать нельзя. И так три раза в году. В другое время капли в рот не возьмет. И никто удержать его не может – ни жена, ни друзья, никто. Так однажды и отдаст богу душу; чудо, как он до сих пор живой ходит!
– А почему он пьет?
– Скажешь тоже, почему! Пить можно и безо всякой причины, но У Шехаги есть причина, да еще какая! Никому не говори только. Мучается он, терзает себя, а как силам придет конец, он и пускается пить, чтоб забыться. Три раза в год, всегда в определенное время, ровно новолуние, разве что реже. Не в свой срок, как вот сейчас, пьет редко.
Ходит вокруг да около, будто не хочет говорить причину.
Я снова спросил:
– Почему он пьет?
– Из-за сына. Единственный он у него.
– Я не знал, что у него есть сын.
– Был.
Когда сыну Шехаги исполнилось восемнадцать лет, он стал просить отца отпустить его на войну: мол, все друзья-товарищи идут. Правда, они старше его, но он и водился только со старшими. Дело, конечно, не в одних товарищах, а во всем том, что связано с друзьями, молодостью, барабанами, знаменами, речами, святым долгом. Парень совсем голову потерял. Глаза горели как у безумного. Шехага и так и эдак пробовал его образумить – война не праздничный фейерверк, а грязь, пыль, голод, жестокость, кровь, смерть. Все впустую, и слушать не хочет. Вытерплю, твердит, даже смерть приму, если богу будет угодно. Раз другие могут, смогу и я. У отца сердце разрывается, единственный сын, ради него жил, ради него наживал барыши и не таил свою любовь, не мог таить, юноша как сыр в масле катался, баловали его, оберегали от всего тяжелого и грязного. К тому же кто-то забил ему, зеленому, голову всякими высокими словами, вот он и потерял то, что дается один раз. В молодости жизнью мало дорожат, а чем ближе старость и чем меньше остается резонов жить, тем крепче цепляются за жизнь. И погибну, если нужно, говорил безрассудный юноша. Шехаге кровь в голову ударила, в ярость пришел. «Не выйдет по-твоему, глупое создание! Раз я не в силах тебя образумить, поступишь, как я велю. Сегодня ты „ура“ кричишь, а завтра, как начнут тебя есть вши, заплачешь. Молодому дурню плевать на жизнь, а мне на моего сына не плевать, хоть он и дурень». И запер его в доме. А парень выкрался из своей комнаты, выпрыгнул в окно и догнал уходящие части. Утром нашли пустую комнату. Шехага совсем рассудок потерял, бросился с кулаками на слуг: почему не углядели, почему не слышали, как он перепрыгивал через ограду. Мы помчались вдогонку. И от вали потребовал, чтоб вернули сына, раз тот пошел без отцовского согласия. И вернули бы – вали должен Шехаге тысячу дукатов, да и без того почитает его. Но парня и след простыл, словно в чужую армию переметнулся. Проверили все армейские списки, его имени не нашли. Потом уж мы узнали, что он был в Бессарабии на Бабадаге, а имя переменил, чтоб отец его не отыскал и не возвратил. Но тут случилось то, что Шехага и предвидел: парню быстро надоела война, ужаснула жестокость, смертоубийство, он и подговори десяток солдат-земляков дезертировать из войска. Скитались, прятались, шли ночью, избегая встреч с армией, обходя города,– словом, побег превратился в затяжную пытку. Под Смедеревом трое, сломленные усталостью и страхом, отдались в руки властей. Тут же поймали остальных и посадили в тюрьму. Все до единого показали на сына Шехаги, он, мол, подбил их на дезертирство, и заявили, что раскаиваются в своем поступке. Юноша взял вину на себя, попросив не наказывать соучастников. И прибавил, что он ни в чем не раскаивается, потому что война – самое грязное дело на свете и самое страшное злодеяние. Его осудили на смерть. Тогда он открыл свое настоящее имя и попросил сообщить отцу, что он погиб в бою, словно для отца одна смерть легче другой. Дезертиров наказали плетьми и снова послали на войну, а сына Шехаги расстреляли и отцу сообщили, что сын казнен как дезертир и предатель. Шехага чуть не умер. И будто разумом тронулся. «Дурак ты последний,– ругал он мертвого сына,– за что ты погиб, за что потерял свою глупую голову? Дерись ты ради своего удовольствия и убей тебя кто-то, бог с тобой и с ним. Сложи ты свою голову ради золотого яблока из сказки, ради девушки из песни, ради друга, я горевал бы, но понял бы тебя. А это на что похоже, несчастный? Ради дерьма, ради разбойников, ради алчных посягателей на чужую землю! Да кто замутил твое чистое сердце? И почему ты не убежал один, если к тебе вернулся рассудок? Как доверился ты этим людям? Лучше бы ты поверил змее, шакалу, ястребу, а не своему земляку. Ведь он предаст, даже если ты озолотишь его, убьет, даже если ты с ним последним куском поделишься. Ну ладно, убил себя, себялюбивое чадо, но за что ты меня убил?» Напрасно молили его успокоиться, он никого не желал слушать. Потом мы поехали в Смедерево искать могилу, но, сколько ни расспрашивали, ничего узнать не удалось. «Все одно,– сказал Шехага,– может, и к лучшему, что не вернется он в эту проклятую землю. Дал бы бог и мне ее никогда не видеть!» Дома он начал пить по восемь дней кряду, до полного бесчувствия. А придет в себя, молчит, никого не принимает, людей ненавидит, откроет рот – костит всех подряд, ни с кем и ни с чем не считаясь. Всем поперек горла стал, особенно властям, те его ненавидят, а сделать ничего с ним не могут. Слишком большую силу забрал он и здесь, и в Стамбуле. Слишком много денег люди у него в долг взяли, а он не торопит с отдачей, держит их в руках. Страшно за него, когда он в запое, всякое может случиться, проще простого, никто ничего и не узнает. И вот он снова собрался пить, хоть еще и не время. И ведь впору с ума сойти, пока не дознаешься, где он скрывается. А почему сейчас, раньше времени? Вчера с лучшим его приятелем, одним-единственным в городе, беда стряслась, с хафизом Абдуллахом Делалией: подстерегли его головорезы, когда он возвращался после яции из мечети, и забили насмерть. Нашли его прохожие, он еще дышал, а пока донесли до дому, он и дух испустил. Шехага утром был у кадия, был и у вали, они сожалеют, удивляются, но ничего не знают, хотя и обещают найти преступников, предать их суду и примерно наказать. Как же, найдут их – скорее я стану великим визирем! От их пустопорожних обещаний Шехаге не легче. Убили его друга – ведь дня не проходило, чтоб они не встречались, теперь он совсем один остался. Кричал на вали, грозил кадию, теперь молчит, молока не пьет и готовится бежать, чтоб забыть все.
Ошеломила меня эта удивительная история, а еще больше – страшная новость. Что это? Начали проводить в жизнь обещанные строгости или продолжают старую жестокость?
Вчера, слушая старика, я невольно вспомнил хаджи Духотину, и, как видно, не так уж невольно. Те же люди, которые меня карали за неугодные властям речи, расправились с хафизом Абдуллахом, только с ним они хватили лишку или его старость не смогла выдержать того, что выдержала моя молодость.
– Он вчера говорил в мечети,– тихо сказал я.– Не соглашался на введение строгих мер.
– Ну вот, больше не будет говорить. Теперь со всем согласен будет.
И он объяснил мне, для чего пришел ко мне. Он слышал, как Шехага разговаривал с Моллой Ибрагимом обо мне. И понял, что я ровесник Шехагиного сына, что мы с ним в одно и то же время были на войне и что я такой же дурень, как он. Он хочет подсунуть меня Шехаге, чтоб тот вспомнил сына, чтоб в нем ожило старое горе и он не думал о недавней гибели друга. И не думал о ракии. А я очень для такого дела подходящий. Наивный, беззащитный, голый, как улитка, ничтожная колючка кровь пустит, безработный, жертва чужих происков – он знает, что со мной произошло, а Шехага не знает и, может легко статься, заинтересуется мною и возьмет меня под свою опеку. Это было бы хорошо и для меня, и для Шехаги – я воспользовался бы его слабостью, а Шехага воспрянул бы от сознания своего великодушия.
Смешно подумать, что и я способен исцелять чужие раны, но пусть будет так. Осман Вук не дурак, он знает, что делает. Может, ничего и не получится, однако попробовать стоит.
Я вышел из дому, рассчитывая на помощь Шехаги, а повернулось так, что Осман рассчитывает на мою помощь Шехаге.
– Помяни войну,– наставлял меня Осман.– И сколько тебе было тогда лет. О хафизе Абдуллахе не поминай.
Я постучал в дверь Шехаги, он отозвался и впустил меня, но моему приходу нисколько не обрадовался, мне даже показалось, ему неприятно, что я пришел в час, когда ему хотелось остаться наедине со своей тоской. Он сидел на сечии, протянувшейся вдоль всей стены, глядя перед собой тусклыми, пустыми глазами, даже и не пытаясь обратить на меня свою мысль.
Я сказал, что пришел по его распоряжению – так передал мне Молла Ибрагим, я работал у него писарем, а зовут меня Ахмед Шабо.
– Знаю,– прервал он меня.
Все-таки он чуточку оживился и усадил меня рядом с собой.
– Прости, ты пришел в плохую минуту.
– Я могу прийти в другой раз, если скажешь.
– Хочешь убежать от моей мрачной физиономии? Ты всегда так легко идешь на попятный?
– Не люблю быть лишним.
– Не любишь быть лишним, не любишь, когда на тебя косо смотрят, не любишь, когда тебе говорят обидные слова. Как же ты жить собираешься?
– Бедно.
– Это не трудно.
– Но и не легко. Тоже отваги требует.
Он посмотрел на меня удивленно.
– Смотришь на вас как на детей, а у вас вон что в голове!
– Эти дети прошли войну.
Он поглядел в окно, за которым качался на ветру стройный тополь. Снова повернулся ко мне. По лицу его прошла тень. Стиснул зубы. Отгонял воспоминания?
– Расскажи что-нибудь. Что хочешь.
– Зачем, Шехага?
– Так просто.
– О войне?
– Все равно. Нет, не все равно. О войне не надо!
– Рассказать, как я службу искал?
– Давай.
Должен ли я, подобно няньке, своим рассказом освободить этого пятидесятилетнего мужа от страха? Или он таким образом освобождается от меня, желая остаться наедине со своими мыслями?
Я смотрел на его руки с длинными пальцами, сильными суставами, набухшими жилами и все же слабые и неуверенные. Руки открыли мне его волнение. Они были в непрерывном движении, то на коленях, то на груди, то теребили ковер, все время беспокойно сжимаясь и корчась. Или он сплетал их в узел и изо всех сил стискивал, словно кого-то душил или стремился причинить боль себе. Мне хотелось коснуться его покрасневших, напряженных суставов, успокоить его, утешить. Вдруг дружеское участие снимет напряжение, поможет ему расслабиться, заплакать, дать волю взнузданному сердцу.
Я удержался, испугавшись еще больше его оскорбить.
Слишком он суров, боль его исполнена ярости. Он ненавидит свою боль, не признает, отталкивает – она унижает его. Он изгоняет ее, но она не уходит.
Сколько страшных ночей, сколько неистовых битв помнят стены этой комнаты, когда он сражался со своей болью, как с дьяволом, и сколько рассветов он встретил побежденным, но непримирившимся? Вероятно, бывали минуты торжества: я победил! А боль приходила снова, выныривала, как выпь, из черной реки памяти.
Может быть, в это самое время, три раза в год, он умерщвляет себя, притупляет свои чувства, чтобы остаться в живых?
Время смягчило боль одной утраты, и вот новая смерть: она удвоила горе, воскресив воспоминания о первом. Сейчас на него навалились оба; он потерял все, чем дорожил в жизни, и его снедает нестерпимая боль и не меньшая ярость от невозможности побороть несчастье.
Что он делал, когда узнал о смерти друга? Стонал, рычал, проклинал, кричал или бился головой о стену?
За одну смерть он заплатил тоской и ненавистью. Чем заплатит он за другую?
А не стало бы ему легче, если бы он не отгонял от себя боль в гневе и ярости, если бы не кидал угрозы небу, не смотрел бы на людей с ненавистью и не искал отдохновения в страданиях других? Прими он утрату как неизбежность, отдайся горю – ведь он не бог и не бесчувственная колода! – склонись перед ним, может быть, покойный сын помог бы ему возвысить свое горе добрыми делами. В память о сыне. Сколько людей нуждаются в помощи!
А его душу наполняют ярость и непримиримость. И постоянная мысль об отмщении.
«О войне не надо»,– сказал он. Это слишком для него тяжело.
Хорошо, не буду. Пощажу его.
Я рассказал то, что его никак не затрагивает и не может оскорбить. О Молле Ибрагиме, которого бог наградил прекрасным недостатком, просто драгоценным для его рода занятий: он не слышит, что ему говорят люди, и у него никогда не бывает разногласий со своей совестью. Ему неведомы страдания людей, их нужды, желания, поэтому он невиннейший и счастливейший человек в мире. Мнений своих он не меняет – он говорит всегда одно и то же. Не себялюбец – говорит только о людских несчастьях. Споров и ярости он не вызывает, потому что его слова невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть. Своего дела не знает и никакого иного тоже, но слава богу, что он сидит на этом месте, любой другой был бы хуже.
Рассказал я и о тефтердаре Бекир-аге Джюгуме. К нему у меня особое отношение, потому что он согласился принять меня вопреки своему высокому положению. Конечно, не исключено, что ему неправильно передали мое имя, или он не знал меня, или принял за кого-то другого, потому что это, наверное, был бы первый случай в истории рода людского, чтоб тефтердар принял такого голодранца, как я, и снизошел выслушать про его горести; но мне это безразлично, важно, что он согласился выслушать меня. И на том спасибо. Наверное, и помог бы, оснований утверждать обратное у меня нет, к тому же я предпочитаю верить в то, что приятнее, а не в то, что более вероятно. Мне лишь не повезло, что я напал на такого верного и преданного человека, как он, ведь не всегда чиновники умирают вслед за своими господами! А пожалуй, не худо было вы ввести обычай, пример которого показал Бекир-ага Джюгум, чтоб все умирали со своими господами, как индийские жены со своими мужьями, чтоб преданная, честная служба не завершалась предательским переходом на службу к другому. Конечно, это могло бы иметь и дурные последствия – никто не захотел бы занимать высоких постов, что нанесло бы серьезный урон народу, однако любое стоящее начинание требует жертв.
О торговце хаджи Фейзо я сказал совсем чуть-чуть. Человек, мол, он добрый и готов был предложить мне свою помощь, как и всем молодым людям, не отличающимся брезгливостью и излишней щепетильностью и охотно принимающим внимание и близость хаджи Фейзо, что не так уж мало и пустячно в этом холодном и бездушном мире. Фейзо – человек мягкий и широкий, требует немного, а вознаграждает щедро, просто я не оценил его широты и любвеобилия, что опять же не его вина, а моя.
Наконец мне надоело паясничать, топорными шутками пытаясь поднять настроение Шехаги. Я заметил, что он почти и не слушает. Говорить он заставил меня для того, чтобы остаться наедине с собой.
Я замолчал.
Он не удивился, не спросил, почему я замолчал, медленно отвернулся к высокому тополю во дворе, и по лицу его снова прошла болезненная гримаса.
А почему бы мне не свести его с горем – прямо, в открытую? Я выполнил его желание, пытаясь своей болтовней отвлечь его от черных мыслей, помог подавить боль, оттолкнуть ее от себя. И шел по неверному пути, как и он.
Заговорю-ка я о мертвых, пусть привыкает быть с ними.
– Хафиз Абдуллах сидел на этом месте?
Он поглядел на меня с изумлением, словно я угадал его мысли. Но не ответил. Встал с сечии и заходил по комнате, стиснув руки за спиной.
Я не отступал.
– Верно, он любил смотреть на этот тополь?
– Откуда ты знаешь?
– По тебе вижу. Все время о нем думаешь.
Он стал у окна ко мне спиной. «Откуда ты знаешь?» – спросил он. Готов ли он продолжить разговор о своем мертвом друге, вспоминая его живого или оплакивая мертвого?
Но Шехагу трудно пронять, и он легко не сдается. Он снова отринул от себя боль.
Не оборачиваясь, свернул разговор на меня. Для того он меня звал, для того я и пришел. Так он загородил свой мир, не желая пускать меня в него.
– Чем живешь?
– Сам не знаю. Любовью, наверное.
Этот разговор ему вести легче, он вне его.
– Хорошая жизнь, только она недолго длится.
– Лучше жить недолго, да хорошо, чем долго, да мерзко. Ворон триста лет живет.
– Ворон и не знает, что он живет.
– Мы знаем, такая уж у нас судьба.
– Несчастье это наше.
– И счастье, и несчастье.
Я вижу, куда идет его мысль. Он дошел до черты, перейдет ли он ее? Скажет ли о причине своего отчаяния? Нет, не решился. Снова спрятался за меня.
– Зачем ты начудил у хаджи Духотины?
– Правду тебе сказать, не знаю. Только что вернулся с войны, злой, потерянный. Не знаю.
– Молла Ибрагим из-за этого тебя выгнал?
– Молла Ибрагим не виноват. Его заставили.
– Молла Ибрагим – трус.
– И тут не его вина. Это все равно что родиться глухим или с кривым носом.
– Ты в самом деле так думаешь или хитришь?
– К сожалению, хитрить не научился. Не умею.
– Сколько тебе лет?
– В мае стукнет двадцать пять.
– В мае?!
– Да. А что?
– Ничего. Так просто спрашиваю, чтоб не молчать.
Его сын тоже родился в мае, как и я! Вот что его поразило, но и об этом он не хочет говорить.
Снова он зашагал по просторной комнате, не поднимая глаз с ковра на полу.
В соседней комнате пробили часы, время шло, а мы молчали, словно забыли друг о друге. Нет, не забыли.
Он мысленно сравнивал меня со своим покойным сыном: мы родились в один и тот же год, в один и тот же месяц, были на одной войне – это нас роднит, он мертвый, я живой – это нас разъединяет. Как поступить со мной, помочь ли мне, чтоб я постоянно напоминал ему сына, или прогнать, чтоб я не растравлял ему душу?
И я не забыл о нем. Меня мучила тишина в комнате, где было двое живых людей, раздражали его размеренные шаги от стены к стене, я злился: выходит, он звал меня для того, чтобы я смотрел на его мрачное, отчужденное лицо? Только зря время потерял, ни на минуту не сумел привлечь его внимание!
Встать и уйти, сожалея, что напрасно приходил к этому надменному человеку?
Нет, не могу, если сейчас уйду, никогда больше порога его дома не переступлю. А вдруг ему и правда нужна моя помощь? Он тонет, можно ли не протянуть ему руку?
Я решил грубо и резко прервать его упорное молчание.
– Ты знаешь, за что убили хафиза Абдуллаха?
– Нет.
– Я знаю. Был вчера в мечети.
Он остановился как вкопанный.
– Все обрушились на студента Рамиза, он защищал его.
Это была неправда, но я нарочно так сказал.
Он стремительно сел, сбросив кольчугу и выйдя из укрытия, расстояние между нами сразу сократилось, и он включился в разговор.
– Что произошло? Рассказывай. Все.
Я рассказал коротко о других, подробно о хафизе, утаив, что он защищал справедливость, а не юношу. Я не лгал, я просто не договаривал, стремясь взять себе в союзники покойного старца. Вчера мне было обидно, что он требовал наказать Рамиза. Знаю, люди далеки от совершенства, и все же всякий раз меня это заново печалит, и вот теперь я решил исправить его ошибку или заблуждение. А возможно, это не ошибка и не заблуждение. Абдуллах требовал справедливости, а не насилия и перед каждым поставил зеркало, чтобы люди увидели в своем глазу бревно, сумев в чужом сучок разглядеть. Он поступил храбро и честно, никого не пощадил, за что и пострадал. Нет, я не обманулся, взяв его в союзники.