355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Франко » Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется » Текст книги (страница 44)
Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:18

Текст книги "Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется"


Автор книги: Иван Франко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 56 страниц)

Вот эти воспоминания и мысли, варьируясь на бесчисленные лады, занимали Леона по дороге в Борислав. Быстрая езда и покачивание брички сладко убаюкивали Леона, а его собственные «мысли и мечты делали весь мир в глазах Леона богаче и нарядней.

Вот он уже миновал Губичи и, не доезжая Борислава, приказал кучеру остановиться на большаке. Вылез из брички и напрямик через выгон направился к речке, где должен был строиться завод. Но еще прежде, чем он приблизился к намеченной им площадке, Леон услышал какой-то гс мои. Вскоре он увидел, к немалому своему удивлению, толпу людей, теснившихся возле площадки и с любопытством глазевших по сторонам Это были большей частью владельцы бориславских шахт, хотя было здесь много и безработных нефтяников, женщин, детей и разного другого бедного люда.

«Что за притча? – подумал про себя Леон. – Что могло здесь произойти, почему собралась эта толпа народа?»

Дело объяснилось совсем просто. Едва толпа заметила его, как тотчас же владельцы шахт направились к нему навстречу и засыпали его вопросами. Что? Как? Правда ли, что он строит паровую мельницу? Почему так неожиданно пришла ему в голову подобная мысль? Зачем он идет на не минуемые убытки: ведь паровая мельница в Бориславе не будет приносить ему никакого дохода!

Леон был очень смущен этими вопросами. Он только теперь впервые понял, что, объявляя о постройке паровой мельницы, он не только не отводит глаза людей от своего предприятия, но, наоборот, обостряет человеческое любопытство. Поэтому на вопросы своих коллег он принужденно улыбнулся, не зная вначале, на какой ответ решиться. Но вот уже и рабочие, и женщины, и весь бедный люд обступили Леона: одни – прося его о работе на постройке, на мельнице, другие – благодаря его за это великое благодеяние для бориславской бедноты, которой теперь, может быть, легче будет заработать на кусок хлеба насущного. Леон с смутился еще более. Он увидел, что тут уж никак не уйти о г людского любопытства.

– Люди добрые! – сказал он опомнившись. – Кто это сказал вам, что здесь строится паровая мельница?

– Да вот пан строитель, который приехал сегодня утром искать рабочих для новой постройки.

– Э-э, да это пан строитель пошутил над вами, – сказал Леон. – Это не паровая мельница, это строится обыкновенный нефтяной завод. Где уж мне строить паровую мельницу!

– А-а-а! – вырвался из уст присутствующих возглас удивления и разочарования.

И бедняки начали расходиться, а предприниматели после их ухода стали свободнее толковать с Леоном, расспрашивать его, для чего он строит новый нефтяной завод, не потребуются ли ему нефть и воск и что он будет на своем заводе вырабатывать. Более любопытные спрашивали его даже, не заключил ли он с кем-нибудь контракта.

– Мы слышали, – говорили некоторые предприниматели, – что там, в Вене, организуется большая «Erclw achs-Explotations-Com-pagnie» («Общество эксплуатации горного воска»). Вы, наверно, с ним связаны?

– В Вене? «Общество эксплуатации»? – удивился Леон. – Нет, я ничего об этом обществе не слыхал и не связан с ним.

– Возможно ли это? – удивлялись, в свою очередь, промышленники. – Вы были в Вене и даже не слыхали об организации большого «Общества эксплуатации»?

– Да где там! – отмахивался Леон. – Я в Вене был занят частными делами, на биржу даже не заглядывал!

Еле-еле отделался Леон от своих товарищей. Правда, он обещал кое е кем еще сегодня потолковать о покупке горного воска, который потребуется для нового завода. Избавившись от не прошенных любопытных гостей, он пошел на площадку, где уже нанятые рабочие выравнивали землю, свозили щебень и кирпич и где строитель с Бенедей размеряли план и обозначали колышками место для рытья фундамента. Строительство необходимо было закончить как раз к тому времени, когда венские заводчики обещали прислать заказанное Шеффелем оборудование.

Строитель был очень недоволен и то и дело ворчал что-то себе под нос. Бенедя только время от времени слышал отрывистые слова вроде «дурень», «мошенник», «хочет дурачить людей, а не умеет». Когда Леон приблизился и громко сказал рабочим «добрый день» и «дай боже счастья», Бенедя первый подошел к нему.

– Пане, – сказал он, – не правда ли, это вы шутили, говоря, что здесь должна быть паровая мельница?

– А почему ты меня об этом спрашиваешь?

– Потому что мы здесь с паном строителем не могли договориться относительно плана. Я, между прочим, работал уже на строительстве паровой мельницы в Перемышле и знаю, как ее надо строить. И здесь, как только я взглянул на план, сразу увидел, что это нефтяной завод, а не мельница. Я и раньше догадывался об этом, – потому что для чего бы вы стали строить здесь, в этой пустыне, мельницу! А вот пан строитель ни в коем случае не хотел начинать работу по этому плану, говоря, что здесь, вероятно, ошибка, что нужно подождать до тех пор, пока он сам не сделает такой план, который годится для паровой мельницы.

– Ну, разумеется, я говорил это в шутку! – громко сказал Леон, снова стараясь смехом прикрыть свое смущение. – Ведь я еще не сошел с ума, чтобы строить паровую мельницу в Бориславе.

Теперь и строитель, услыхав эти слова, подошел к Леону, который, все еще улыбаясь, озирался вокруг.

– Пан Гаммершляг, – сказал строитель резким, жестким голосом, – кто из нас оказался лгуном?

– Лгуном? – повторил Леон и отступил на шаг назад, меряя строителя надменным взглядом.

Правда, под этим высокомерием скрывалось все то же смущение, и Леон много дал бы за то, чтобы строитель замолчал. Но строитель и не думал молчать.

– Да, лгуном, – сказал он, – потому что разве вы не говорили мне, что хотите строить здесь паровую мельницу?

– Я шутил.

– Вы шутили? Ну, я еще не видал, чтобы кто-нибудь так серьезно шутил, как вы! Признаюсь, я вашей шутки не понял. Я на основании этой шутки и рабочих насобирал и шум поднял на весь Борислав…

– Это очень плохо! – сказал Леон.

– Верно, что плохо, потому что теперь я в глазах всех этих людей стал лгуном.

– Это ваше дело, не мое!

– Мое дело? Но ваше слово!

– Но ведь я вам дал план! Какой вы строитель, если не сумели отличить паровой мельницы от нефтяного завода?

Эти слова сильно задели строителя.

– Э, что там ваш глупый план! Я на него и не смотрел.

– Ну, это ваша вина! – отрезал Леон. – За что вы у меня деньги получаете?

Они вели этот спор громко, все более повышая голоса. Леон раскраснелся, как рак; полное лицо строителя также налилось кровью. Между тем рабочие и кое-кто из посторонних, слыша, как сцепились «господа», остановились и с любопытством смотрели на это зрелище.

– Мой пане, – кричал разъяренный строитель, – я не за тем пришел сюда, чтобы слушать ваши грубости!

– А я не за тем, чтобы слушать ваши глупости!

– Пане, вы меня оскорбляете!

– Не очень страшное прегрешение!

– Вы вредите моему доброму имени!

– Вы навредили моим интересам!

– Ах, так? В таком случае прошу заплатить мне за мой труд, и я сегодня же возвращаюсь в Дрогобыч.

– О, тем лучше! Будьте любезны подать мне счет, и не только за эту работу, но и за постройку в Дрогобыче. Постараемся обойтись без такого гениального строителя!

И Леон с высокомерным видом отвернулся в знак того, что разговор окончен. А строитель, кипя от злости, швырнул на землю все, что было у него в руках, и, нахлобучив шапку и сплюнув, направился в Борислав, сопровождаемый громким смехом рабочих.

Работа продолжалась своим чередом. Леон долго ходил по площадке, оглядываясь по сторонам и тяжело дыша, пока не улеглось его раздражение. Спустя некоторое время он остановился перед Бенедей.

– Ну, что теперь будем делать? Строителя у нас нет.

– Если позволите, то я и сам поведу эту постройку по плану.

– Вы сами?

– А почему бы и нет? Штука нехитрая. Через месяц все будет готово.

– Я согласен! Я вижу, вы человек хороший и честный. Стройте! Даже кавцин[147] 147
  Кавцин – денежное обеспечение, залог.


[Закрыть]
я у вас не потребую, я уж сам буду кое за чем присматривать. А о плате не беспокойтесь – я вас обижать не хочу!

Бенедя, говоря правду, рад был, что избавился от гордого строителя. А тут еще неожиданная доброта Гаммершляга, который разрешил ему без залога вести строительство, и надежда на еще более высокую оплату – все это. как солнцем осветило его, пробудило в нем много новых дум. Он суетился и метался, с головой уйдя в работу, не обращая внимания на то, что другие рабочие косо и завистливо посматривали на него, а кое-кто, быть может, даже считал его хозяйским прихвостнем. Это мало тревожило Бенедю. Его мысли были поглощены таким делом, ради которого, несомненно, стоило перенести и крупицу человеческой зависти.


V

Июнь был на исходе. Наступала пора косьбы. Широкие болотистые луга Подгорья зеленели и красовались многоцветной густой травой. Словно широкие озера меж скалистых серых берегов, они волновались пахучей зеленью, дышали свежестью и прохладой. А вокруг них все было серо, мертво, тоскливо. Вспаханные пригорки серели пересохшими, сожженными «глыбами, реденькая рожь желтела на солнце, не успев и отцвести как следует. На овес и надежды не было: едва на пядь поднялся он от земли, да так и замер, зачах на корню, пожелтел и наклонился, как огнем опаленный. Картофель, не успев даже зацвесть, начал желтеть. Все складывалось так, чтобы отнять последнюю каплю надежды у бедных хлеборобов. Пред урожайная пора, которая началась было в этом году слишком рано, теперь тянулась слишком долго, – уже петрово заговенье[148] 148
  Петрово заговенье – начало летнего посла, который заканчивается в так называемый «день святых Петра и Павла».


[Закрыть]
прошло, а ни грибов в лесу, ни ягод, ни черешен не было. Один оплошной стон и плач стоял в народе. Чернее черной земли ходили люди по дорогам и полевым стёжкам, собирая лебеду, щавель и разную зелень, выкапывая пырей, который сушили, растирали в порошок, смешивали с отрубями и раздобытой на последние гроши мукой и пекли из этой смеси хлеб. Каждое воскресенье можно было видеть на дорогах крестные ходы: со слезами на глазах, припадая к земле, народ молил о дожде. Но небо оставалось словно окаменелым, а широколицее, бесстыдно сверкавшее солнце, казалось, насмехалось над слезами и молитвами бедных людей.

Начали появляться болезни: тиф и лихорадка. Опухшие от голода крестьянские дети, голые и синие, целыми вереницами ползали по выпасам и сенокосам, отыскивая щавель; не находя щавеля, они щипали траву, как телята, срывали листья черешен и яблонь, грызли их, мучились животами и умирали целыми десятками. Села, в которых, не умолкая, звенели бывало в погожий летний день детские голоса, теперь стояли угрюмые и безмолвные. Казалось, чума прошла по их пыльным улицам. Эта необычайная, мертвая тишина тяжелым камнем ложилась на сердце даже постороннему человеку. Идешь вдоль села – на улице ни живой души, разве только худая, жалкая скотина бредет и пасется без присмотра возле заборов да кое-где на дворике медленно передвигается, как лунатик, сгорбленный одинокий человек. Вечером в хатах темно: в печах не горит огонь, нечего варить и жарить, – каждый спешит забиться «в свой угол, чтобы хотя бы ночью не слышать стонов, не видеть страданий других. Эта страшная, мертвая тишина в селах Подгорья означала, что народ начинает опускать руки, терять надежду и впадать в такое состояние безразличия и одеревянения, в котором человек, уставший от чрезмерной боли, перестает уже чувствовать ее и гибнет тихо и безропотно, как тихо и безропотно вянет трава под знойными лучами солнца.

И пора косьбы, этой наиболее оживленной и поэтической полевой работы, не внесла ни оживления, ни поэзии в общий мертвый вид селений Подгорья. Медленно, как на похоронах, тянулись изголодавшиеся парни и мужчины на косьбу: косы едва держались на их исхудалых плечах. А стоило только взглянуть на их работу со стороны, жалость брала за сердце: такими истомленными, болезненными и медленными были движения этих косарей. Ни обычных песен, ни громкого смеха, ни шуток и каламбуров не было слышно. Пройдет косарь один-полтора прокоса и упадет на скошенную холодную траву, чтобы немного освежиться, отдохнуть, набраться новых сил. Жалость брала за сердце: так и видно было, что это не работа, а одно горе.

Через эти села, поля и луга неслась по большой самборской дороге легкая бричка, запряженная парой резвых лошадей. Гладкие, откормленные и сильные кони, крепкий, сытый и хорошо одетый кучер, новая, покрытая черным лаком бричка, да и сама фигура пана, статного, коренастого мужчины в расцвете сил и здоровья, румянолицего, с густой черной растительностью на лице, в красивой дорогой одежде, – все это удивительно не гармонировало с убожеством окружающей местности и людей. Но, наверное, вид едущего пана и его брички не был в столь большом противоречии с видом зачахшего, умирающего голодной смертью Подгорья, как мысли и замыслы этого пана с мыслями, господствующими вокруг, словно висевшими в воздухе над этими бедными селениями. Здесь – беспомощное отчаяние, предчувствие неизбежной гибели, полубессознательное желание как-нибудь и чем-нибудь продлить хотя бы на несколько дней эту жалкую, мученическую жизнь, а там…

Какие мысли и планы роились в голове едущего пана, каждый может легко догадаться, когда узнает, что этот пан – наш старый знакомый Герман Гольдкремер, который после долгого пребывания в Вене и во Львове возвращается в Дрогобыч.

Вид безмерной нужды и гибели вокруг вызывал в нем чувство довольства, сытого покоя, почти радости. «Это для меня все делается, – думал он. – Солнце – мой верный атаман. Высушивая эти поля, высасывая все живые соки из земли, оно работает на меня, оно сгоняет дешевых и покорных рабочих к моим шахтам, к моим заводам!» А эти дешевые и покорные рабочие нужны были Герману сейчас более чем когда-либо, потому что сейчас он начинал новое блестящее и великое предприятие, которое должно было продвинуть его еще выше по лестнице богатства.

Но чтобы точно и правильно оценить все чувства и мысли, занимавшие Германа на обратном пути в Дрогобыч, нам следует рассказать о том, что он делал и что произошло с ним после того, как мы видели его на закладке у Гаммершляга, а затем у него дома, где неожиданно дошла до него страшная и потрясающая весть о том, что его сын Готлиб исчез куда-то бесследно.

Крайне расстроенный и подавленный, ехал Герман во Львов, чтобы точно узнать, что случилось с его сыном. Он терялся в мучительных догадках, то стараясь убедить себя в том, что Готлиб жив, то снова мысленно перебирая все доказательства, подтверждавшие правдоподобность его смерти. Эта внутренняя борьба истощала его силы и волновала кровь. Скоро он до того устал, что не мог больше ни о чем думать: вместо связных мыслей в его воображении проносились и мелькали какие-то бесформенные видения, какие-то неясные обрывки мыслей и образов. Он силился уснуть под мерное покачивание брички, но сон не брал его, душевное переутомление и нервное возбуждение доводили его до какого-то почти горячечного состояния. Но постепенно долгое и: нудное путешествие, однообразный, унылый пейзаж над днестровских болотистых равнин, по которым он проезжал, притупили чувствительность и немного успокоили его. Герман старался не думать о сыне. Чтобы дать мыслям другое направление, он достал полученную перед отъездом телеграмму от своего венского агента и начал внимательно, по десять раз перечитывать немногие слова. То, о чем сообщалось в телеграмме, было первым и, казалось бы, незначительным узелком будущей великой золотой сети. Герман вдумывался в каждое слово, строил планы, и это потушило понемногу огонь его лихорадки, освежило его.

Так он приехал во Львов и сразу же побежал в полицию. Никаких следов, никаких известий не было. Он назначил сто ренских тому, кто первый узнает что-нибудь определенное о его сыне, и, может быть, в пять раз больше раздал различным полицейским и затратил на угощение комиссаров, чтобы те приложили все силы и старанье и скорее узнали что-нибудь про Готлиба. О его обещании было напечатано в газетах, и Герман две недели просидел во Львове, ожидая каждый день, что вот-вот прибежит нарочный из полиции и пригласит его к директору. Но нарочного все не было, и Герману самому приходилось протаптывать дорожку в полицию. И все напрасно. Кроме найденной возле пруда одежды, никаких следов Готлиба обнаружено не было. Через две недели полицейские и комиссары в один голос заявили ему, что здесь, во Львове, Готлиб не погиб. Но мог ли Герман на этом успокоиться? Не погиб здесь, так куда же он мог деваться? Все это еще сильнее' мучило Германа. Он попросил полицию продолжать поиски, а сам поехал в Вену устраивать дело.

В Вене ждал уже Германа с великим нетерпением его агент и на следующий же день повел его к Ван-Гехту. Два или три дня тянулись переговоры и уговоры. Герман упорно торговался, и бельгиец, которого вначале мечты и надежды вознесли так высоко, должен был, под давлением сухих, чисто деловых расчетов Германа, хотя туго и медленно, но все-таки уступить. Ван-Гехт снижал цену, и наконец оба противника остановились на еженедельной плате в пятьсот ренских в продолжение семи лет, с тем условием, что в течение всего этого времени Ван-Гехт сам будет руководить фабрикой, и на пяти процентах дивиденда с чистой прибыли за проданный церезин, выработанный в течение двух последних лет их соглашения.

Ясное дело, Герман скрепя сердце подписывал этот договор и обещал технику такую неслыханною в Бориславе сумму, – он утешал себя мыслью, что, может быть, сумеет в Галиции каким-нибудь образом поприжать Ван-Гехта, вытянуть из него как можно больше, а заплатить меньше. И это ему впоследствии удалось.

Производство церезина должно было начаться лишь с будущего года.

Осенью Ван-Гехт обязался приехать в Дрогобыч, чтобы наблюдать за постройкой завода. До того времени Герман обещал выдавать ему небольшое жалованье – сто ренских в месяц, так как договорные обязательства входили в силу лишь с нового года.

Попутно Герман устроил еще одно, гораздо более крупное дело. Встречаясь на бирже со знакомыми спекулянтами и капиталистами, он часто вступал с ними в разговор о бориславских промыслах, их богатстве, об очищении воска, о сбыте парафина и т. д. Он вначале удивлялся тому, что так внимательно выспрашивают его обо всех деталях люди, которые еще недавно проявляли к ним так мало интереса. Он еще более удивился, когда увидел, как много некоторые из них и сами знают о Бориславе, о добыче и богатстве его подземных сокровищ и обо всем, что связано с очищением и фальсификацией парафина. Лишь спустя некоторое время узнал он, что в венских «капиталистических кругах» зародилась и созрела мысль организовать большое «Общество эксплуатации горного воска». Вначале эта мысль мало радовала его. Он боялся, как бы «Общество эксплуатации» не стало помехой на его пути, не вступило с ним в борьбу и не подорвало его благосостояния. Но, размыслив, он даже посмеялся над своими страхами. Капиталисты – венские, а общество – в Бориславе! Это смешная несуразица. А кто же будет в Бориславе вести дела общества? Если какой-нибудь венский или вообще европейский, а не галицийский капиталист, то гибель общества неминуема, и гибель в самый короткий срок. Не так был скроен и сшит Борислав того времени, чтобы европейский предприниматель с недостаточным знанием дела, без вечных грязных плутней и мошенничества, без обмана и надувательства рабочих, надсмотрщиков и всех, кого только можно обмануть, – чтобы такой человек мог удержаться в Бориславе. Правда, и европейские заводчики-предприниматели не совсем лишены всех этих прекрасных качеств, и они не очень чистыми руками обделывают свои дела, но все же до такой степени бесстыдной, грабительской (а не легальной, как на Западе) эксплуатации они не доходят. К тому же в Европе больше привыкли к порядку, к систематичности, к точной бухгалтерии, а в Бориславе в то время эти привычки были распространены еще слабо и далеко не везде. Большая часть предпринимателей вела свои дела как-то по-воровски, беспорядочно, лишь бы только как можно больше выжать из рабочего, как можно больше урвать из его жалованья, а если удастся, то и выманить назад весь заработок. Ясно, что в таких условиях европейские предприниматели, в особенности привыкшие к порядку и точности немцы, не могли удержаться в Бориславе.

Все это быстро сообразил Герман и старался ближе разузнать, как, на каких началах и кем организуется «Общество эксплуатации». То, что он узнал об этой затее, еще более успокоило его. В общество вступило немало видных капиталистов, основной фонд составлял очень значительную сумму, чуть ли не целый миллион. «Значит, можно будет добрый кусок отхватить», – эта неотступная мысль все сильнее овладевала Германом. Капиталисты, прежде чем организовать общество, послали ловкого венского инженера на место, в Борислав и на соседние нефтяные заводы, чтобы он обстоятельно изучил шахты и производство, стоимость шахт, стоимость сырого воска и все, что необходимо для составления будущего плана действий общества. Инженер только что вернулся после двухмесячного пребывания в Галиции. Сведения, которые он сообщил, были благоприятными для капиталистов и подтверждались тем, что говорил Герман, – поэтому консорция, которая организовала общество, решила приступить к делу.

Герман закончил переговоры с Ван-Гехтом и сидел в Вене без дела, неспокойный и утомленный, чего-то ожидая, на что-то надеясь. Он рассчитывал получить известие от львовской полиции, ждал, что-то будет с обществом. И вот однажды он получил приглашение на собрание учредителей. Некоторые из них просили его вступить в члены общества и взять на себя ведение дел. Герман заколебался. Он мысленно прикидывал, какая от этого будет выгода для него. Занимаясь делами общества, ему пришлось бы запустить свои собственные дела, а разве окупилось бы это доходами от общества? Вступая в члены общества, нужно было бы немедленно внести значительную сумму в основной фонд. Кто знает еще, как пойдут акции общества, а от того, что он будет руководить делами, выгоды большой ему также не будет; к тому же нетрудно впутаться в уголовное дело, если компания обанкротится (это Герман считал неизбежным), или же отвечать материально. Герман живо взвесил все это и решил не вступать в члены и не принимать на себя управление делами, чтобы не быть связанным с обществом. Он ограничился тем, что сразу же после его организации заключил договор на поставку ему сырого воска.

Договор был выгодным. Сто тысяч центнеров должен был поставить Герма-н еще до ноября, – доставку принимало на себя общество. К тому времени, и не позже чем к Новому году, должен быть готов завод для очистки воска. После того как будут получены эти сто тысяч, общество должно было заключить с ним новый договор. Кроме того, Герман обещал посредничество между обществом и остальными бориславскими предпринимателями со всем, что было связано с покупкой воска, а не то и целых шахт и копей.

Устроив все это, Герман помчался обратно во Львов. Вестей о Готлибе не было никаких. У Германа сердце захолонуло. С каким лицом он предстанет перед женой? Что он скажет ей? Ему уже заранее чудились ее страшные вопли и проклятья. Он подождал еще неделю– ничего не слышно. Тогда он решил ехать домой, тем более что дела призывали его в Борислав. И, едучи в Дрогобыч по укатанной дороге Подгорья, он по-прежнему был охвачен мыслями, переходившими от чувства сытого, самодовольного покоя к тихой радости фабриканта-дельца при виде бескрайной бедности и отчаяния народа, при виде все увеличивающегося числа «дешевых и покорных рабочих». Но по мере приближения к Дрогобычу все чаще и грознее вставала в его воображении разъяренная и заплаканная жена, все более тяжелой тучей окутывала его душу тревога.

Каково же было удивление Германа, когда, приехав домой, он застал свою жену в таком необычном для нее настроении, что и сам не знал, что с нею сталось. Вместо ожидаемых слез, проклятий и вспышек безумного гнева он встретил какую-то злорадную насмешливость. Ривка, словно сорока в пустую кость, заглядывала ему в лицо, внимательно разглядывала все изменения, все новые борозды, которые провели по нему тревога и неуверенность. Правда, Ривка расспрашивала его о Готлибе, охала, когда Герман говорил, что, несмотря на все старания, не мог напасть на его след, но во всем этом чувствовалось скорее желание подразнить мужа, нежели узнать у него что-нибудь. К тому же ее лицо, румяное, здоровое и оживленное, ее серые глаза, горевшие какой-то неприкрытой радостью, ее живые движения и жесты и даже легкая походка и звонкий голос – все это очень мало гармонировало с оханьем и причитаниями, заставляло догадываться, что время их разлуки, столь тягостное для Германа, совсем не было тяжелым и горестным для его жены. Герман даже остолбенел от удивления.

– Гм, – сказал он жене, когда они после обеда (Ривка обедала вместе с ним и ела много, с большим аппетитом, чего Герман давно не видел) уселись рядом на мягкой кушетке и Ривка, через силу кривя лицо, снова начала расспрашивать его о Готлибе. – Гм, – сказал Герман, – а ты, как я вижу, все это время и в ус не дула. Да и веселая стала, словно дочку замуж отдала!

– Я? Господи боже! Я все глаза свои выплакала, ну, а теперь, когда ты приехал, после такого долгого отсутствия…

– Так-то оно так, – говорил недоверчиво Герман, – но мне что-то не верится, что это я мог быть причиной такой радости и такой неожиданной перемены. Ну, говори правду, какая же здесь причина?

Он усмехнулся, глядя ей в лицо. Она тоже улыбнулась.

– Причина? Или ты одурел? Какая может быть причина?

– Готлиб явился?

– И-и-и, что ты! Готлиб?.. Мой бедный Готлиб! – И на ее лице снова появилась плаксивая гримаса – Если бы он появился, не такая была бы я!

– Ну, так что же с тобой? Радость светится в твоих глазах, слез и следа нет на лице. Что там ни говори, а это что-нибудь да значит.

– Иди, глупый, иди, это тебе кажется только! И Ривка ударила его веером по плечу и, усмехнувшись, пошла в свою спальню и заперла за собой дверь.

Герман сидел, сидел, удивлялся, терялся в догадках и, плюнув, наконец пробормотал: «Что за бабья манера!»

Затем встал, походил немного по комнате и принялся за свои бориславские дела.

Ривка, придя в спальню, также прошлась несколько раз по ней взад-вперед, открыла окно и тяжело перевела дух, словно от сильной усталости. Ее сердце билось часто, на лице выступил еще более яркий румянец, когда она вытащила из-за корсета небольшое, небрежно сложенное и запечатанное письмо. Как раз сегодня, перед приездом Германа, она получила его через посланца – маленького трубочиста, который приходил будто бы спросить, не нужно ли чистить трубы, и незаметно сунул ей в руку почерневшее от сажи письмо. Она до сих пор не имела времени прочитать его, но одно то, что письмо было от Готлиба – трубочист был его постоянным посланцем, – радовало ее, а нетерпеливое желание узнать, что пишет Готлиб, так и подмывало ее, когда она сидела и разговаривала с Германом.

– Фу, хорошо, что я отделалась от него! Вот горе мое: не могу ничего скрыть на лице, такая натура поганая! Сразу старый чёрт догадался! Но погоди, чёрта с два ты от меня узнаешь правду!..

Она села затем на кушетку, распечатала письмо и начала читать, медленно разбирая по складам неуклюжие, небрежно нацарапанные буквы.

После отъезда Германа во Львов для Ривки действительно началась новая жизнь. Неожиданное возвращение сына, да еще таким необычайным способом, подействовало на нее подобно заряду электрической батареи. Обезумев от радости, она бегала после ухода Готлиба по комнатам, машинально и бесцельно переставляла кресла и столы, целовала портрет Готлиба, рисованный в его школьные годы, и еле-еле утихомирилась. Но хотя наружно она и успокоилась, внутри у нее по-прежнему все кипело и клокотало, кровь текла быстрее, ее разбуженная фантазия носилась и кружила быстролетной ласточкой, стараясь разгадать, где-то теперь ее сын, что он делает, когда и как можно увидеться с ним. День за днем тянулось напряженное ожидание. Она волновалась, ломая голову, где бы раздобыть для Готлиба деньги, радовалась, когда он иногда в своем наряде угольщика забегал к ней, расспрашивала его, как он живет и что делает, но Готлиб от таких вопросов отделывался всегда двумя-тремя словами, угрожая и требуя, чтобы она не говорила о нем отцу и никому другому и чтобы доставала для него деньги. И в этом непрерывном напряжении и возбуждении нашла она то, чего недоставало ей до сих пор: нашла занятие, нашла неисчерпаемую тему для размышлений – и ожила, похорошела.

Частенько Готлиб, вместо того чтобы прийти самому, присылал записки. Эти записки, короткие и бессвязные, были новым предметом занятий и размышлений для Ривки. Они тем дороже были для нее, что написанное слово оставалось на бумаге, было постоянно как бы живое перед ней, она могла читать и перечитывать письма Готлиба тысячу раз и всегда находила в них, чем любоваться. Эти письма она получала и читала с таким трепетом, с таким волнением, с каким «молоденькие девушки получают и читают любовные письма. Потребность любви и сильных переживаний, неудовлетворенная в молодые годы и развитая почти до нервной горячки последующей жизнью в довольстве и без дела, хлынула теперь, напоминая долго сдерживаемый поток, который, наконец, сумел прорвать плотину.

– Что-то он пишет, голубчик мой? – шептала Ривка, развернув письмо и упиваясь сладостным ожиданием. Затем она начала вполголоса читать, запинаясь и с трудом разбирая слова: – «Мамуся! Денег у меня еще достаточно, понадобятся лишь на следующей неделе. Но не об этом я хотел бы сегодня вам написать. Слышал я, что отец должен скоро приехать. Помните, не проговоритесь, потому что я готов наделать большой беды. Но и не об этом хотел бы я вам сегодня написать. Расскажу вам что-то интересное. Времени теперь имею достаточно, хожу себе, куда хочу, улицами, полями. Знаете, недавно увидел я на прогулке девушку, – сколько живу, не видал такой. Еще не знаю, чья она. Куда бы она ни шла, я шел следом за ней. И вдруг на повороте исчезла. Несколько домов больших и богатых рядом – не знаю, в который она вошла. С той поры сам не знаю, что со мной сталось. Хожу сам не свой, все она мне мерещится – и во сне и наяву. Я уж решил, как только увижу ее снова, – подойти прямо к ней и спросить, чья она, но до сих пор еще не удалось мне видеть ее второй раз. Все хожу <по той улице, на которой она пропала у меня из виду, заглядываю во все окна, но «все напрасно – не показывается. Если бы я хотя знал, в каком доме она живет, я спросил бы сторожа или кого-нибудь. Но я не отступлю, я должен узнать, кто она, потому что с первого раза, когда я ее увидел, я почувствовал, что не могу жить без нее. Да, мамуся, она должна быть моей, кто бы она ни была! Как только разузнаю, сейчас же напишу вам».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю