Текст книги "Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется"
Автор книги: Иван Франко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 56 страниц)
Лесиха, сказано, хозяйка – первая выходит жать с дочерью и невесткой.
– Ну, ну, пустит и нынче наш горлопан скотину в посевы или вспомнит вчерашние синяки? – заговорила, как бы шутя, усмехаясь, Лесиха, идя впереди и поблескивая новым серпом, зажатым под мышкой.
– Отчего ж ему не пустить? Как начнет горланить, так обо всем на свете забудет, не то что о скотине! – ответила Горпына. Ее красивое молодое лицо в лучах восходящего солнца светилось здоровым румянцем. Она была, пожалуй, самой счастливой в доме. Мать любила ее, хотя, правду сказать, не раз и Горпыне приходилось хлебнуть горя от матери или от брата.
– Вот затравили бедного парня, как кота очумелого, а теперь добивают! – шепнула как бы про себя Анна. В сердце бедной сироты скорее пробудилась жалость к такому же круглому, несчастному сироте.
– Ага, свой своему поневоле брат! – отрезала ей гневно Лесиха. Она расслышала тихие слова невестки.
– Сирота, сирота, а глотка широка! – продолжала кричать Лесиха. – Небось, моя кошечка, и тебя бы с ним на один сук! Сошлась пара, да и давай друг друга жалеть. Эх, не дай же вам матерь божья светлого часа за то, что вы мой труд даром переводите, мой хлеб даром жрете, а сами еле ползаете!
– Ну, мама, уже снова завели? – огрызнулась Горпына. – И как же вам не совестно такое говорить? Да вы бы, кажется, и камень с места сдвинули своим языком, лишь бы не лежал даром и места не занимал, не то что живого человека. Да разве мы не работаем, даром хлеб едим?
– Ой, ра-бо-о-таете! – растягивая слова, передразнила Лесиха. – Так работаете, словно у вас руки глиняные, а вместо головы кочан капусты. Если не покрикивать на вас, не думать за вас, так было бы с ватой работы столько проку, как от прошлогоднего снега.
Лесиха умолкла. Запыхалась. Никто больше не отзывался.
Пришли на поле. Анна выбрала местечко на меже, сложила там полдник. Лесихина нивка была в шесть полос. Втроем они могли легко управиться с ней за день.
Лесиха уже распоряжается.
– Ты, негодная, – обратилась она сразу же к невестке, – становись здесь! (Указала самую широкую полоску.) Ты (дочке) здесь, а я – с краю!
Стали.
– Господи благослови! – сказала Лесиха и первая сжала рядок спелой, колосистой ржи, первая скрутила свясло, связала снопок и отставила его в сторону. Первый сноп, как водится, – на урожай.
– Ну, за работу! – повторила она. И три женских лица склонились к земле, зарумянившись. В руках засверкали серпы, захрустели твердые стебли ржи, подрезанные блестящими зубчатыми лезвиями. Ряд за рядом падает на землю. Красивым, плавным движением перебрасывают жницы через голову сжатую рожь и кладут на жнивье. То одна, то другая выпрямится, возьмет охапку ржи, отряхнет от полевого бурьяна, разделит надвое, скрутит свясло и положит на свежем пахучем жнивье. Кузнечики, жуки и всякие мурашки убегают из-под серпов. Иногда и вспугнутая серая мышь-полевка выскочит из своей норы, пробежит под ногами жницы и снова юркнет в норку.
Спозаранку, по холодку, по росе хорошо жать. Хруп-хруп, хруп-хруп… Только всего и слышно, да еще шелестит складываемая в снопы рожь.
Но постепенно свежий полевой воздух, безлюдная ширь и тишина поля, однообразие работы располагают душу высказаться. Но беседу здесь нелегко завязать – старая Лесиха сейчас грубо оборвет ее. Только и остается одно – песня.
И вот понемногу из общей тишины и однообразного хруста стеблей выделяется чудесный, серебристый, сначала тихий, как бы несмелый, голосок. Это голос Горпыны. Старуха жнет, не обращая внимания на песню. Горпына смелеет, голос крепнет, из сердца невольно льется грустная песня:
– Эй ты, негодная тварь! – крикнула Лесиха невестке. – Ты, никак, отстаешь уже? Руки у тебя свело, что ли?
Анна, слабая от природы, не поспевала на самой широкой полоске идти вровень с другими. Она отстала уже почти на полтора снопа.
– Что вы, м-ама, нынче прицепились ко мне, как оса? – ответила она, собрав всю свою храбрость, но не поднимая головы. – Не видите разно, что не могу быстрее жать, полоска широкая? Ваш клин – другое дело. Хорошо нам ворчать.
Это разозлило Лосиху.
– О, посмотрите на нее! Какая смелая да дерзкая! Еще и рыло свое задирает! Эх, голубушка моя! Скорее бы вечер, придет Гнат с косовицы, не будешь ты такая разумная!
Анна хотела еще что-то ответить, по Горпына шепнула ей:
– Брось, сестрица! Мама всегда ворчит… Давай жать вместе!
Анна замолкла. Горпына начала помогать ей, почти половику полоски забрала себе. Добрая она была, не в мать уродилась, лишь иногда подделывалась под нее, зная жесткую материну натуру. Снова стало тихо, лишь хрустят стебли да иногда серп звякнет о камень.
Горпына немного погодя завела другую песенку. Потянуло Анну на печальное, жалобное, и она тоже попыталась излить их в песне. Она посмело, по ровно, с переливом, затянула:
Зайшло сонiнько за вiконiнько,
Як промiнное коло;
Вийди, миленька, вийди, серденько, —
Промов до мене слово!
– Рада би-м вийти, рада би-м вийти,
До тебе говорит, —
Та лежить нелюб по правiй руцi,
Боюся го збудити![13] 13
Зашло солнце за оконцемЛучистым кругом;Выйди, милая, выйди, сердечко, —Скажи мне хоть слово!
[Закрыть]
Лесиха слушала песню, стиснув зубы. Несколько раз она сурово исподлобья взглянула на невестку. Анна не видела этого, она жала и пела. Из ее затуманенных глаз скатилась даже крупная слеза и упала на серп. Видно, и сердце ее пело ту же песню, что и уста.
– Вот что у нее в голове! Хозяюшка моя нечесаная! Какие песенки выводит! – перебила гневно Лесиха.
– Не троньте вы, мама, Анну! – с сердцем отрезала Горпына. – Что за блажь на вас нашла? Ни говорить, пи плакать, ни смеяться не даете, отце и петь по велите! Какой черт выдержит у вас?
– Ну, ну, расстрекоталась, сорока куцехвостая! – прикрикнула мать. – Изволь жать да молчать! Небось знаю я, где у тебя раки зимуют! Лучше молчи, а то и ты узнаешь, чего еще не знала!
Снова пошла работа однообразно, уныло. Старуха время от времени покрикивала то на невестку, то на дочку, точно панский приказчик. Солнце уже поднялось высоко. Сжатая рожь не вязалась в снопы и устилала широкие полосы. Уже три наши жницы пополудновали и, не отдыхая, снова взялись за дело. Солнце пекло, с лиц катился пот. Кузнечики стрекотали громко и пронзительно. Казалось, голос их раздается где-то глубоко под землей и проникает в ухо, точно острый кремнистый песок. Кроме кузнечика, все затихло, все спряталось в тень от палящих солнечных лучей. Только люди, цари природы, мучаются тогда, когда сама природа отдыхает.
– Лесиха! Лесиха! – слышен голос какого-то косаря с опушки леса.
Лесиха встала, приложила козырьком руку к глазам, всматриваясь в даль.
– Не видите, что ли, ваши три коровы в овсах! – продолжал голос.
Из леса долетали вскрики и визгливое пенье Василя:
Ой, там на торбочку
Сiдiв дiдько в черепочку,
А ми його не пiзнали…
Гей…
(это «гей» тянулось бесконечно долго)
– Ах, чертово отродье! Снова на паскудил! Чтоб ты все печенки из себя выкричал! Василь, гей! Василь, гей! Черти бы тебя разорвали! Болван этакий, гей! Не видишь, что ли, – коровы в овсах, а? Лопнули бы твои глазищи, черт проклятый!
– Господи, помило-о-оуй! – слышался ответ из леса. И это «лой» тянулось снова очень долго и пропало наконец где-то в далеком темном лесу.
– Горлопан, а Горлопан! – закричал снова косарь с опушки леса. – Что ж ты не выгонишь коров с поля? Расперло бы тебя, как Начипскую гору, черт!
– Ой дуду ду-ду-ду-ду, за волами я иду! – заливался Василь в лесу.
Косарь, видно, потерял терпение, подхватил, косу на плечо и побежал сам выгонять корон из овса. Загнав их в лес, он исчез вместе с ними в густой зелени.
Вскоре опять послышался его крик и плач Василя.
– Вот так! Вот так! – приговаривала Лесиха, снова наклонившись над жнивьем. – Пусть с него там хоть три шкуры спустят, слова не скажу! Скотину паси, а не горлань!
Вечерело. Солнце закатилось за синие горы. Мгла опустилась на луга и клубилась все шире и шире густым сизым туманом. Из мглы, словно ребенок из-под теплой перины, отозвались коростели. Перекликались перепелки во ржи.
С мочажин повеяло теплом и запахом озерной купавки и татарника. Хорошо и легко становилось на сердце.
Наши жницы дожали пивку, остановились, расправили плечи и глубоко вздохнули.
– Славный денек будет завтра, – проговорила Лесиха несколько ласковей, чем обычно. – Благодарение богу, управились-таки сегодня. Завтра нужно будет ячмень на Базарище начать.
– Славная ночка будет нынче! – прошептала Горпына, слегка покраснев, и вздохнула.
Анна улыбнулась ей, но как-то печально, словно сквозь слезы. Она одна знала тайну девичьего сердца Горпыны, знала о ее любви к пригожему чернобровому парубку Дмитру Грому.
– Ну, что стоите! Анна! Собирай траву, коровам отнесем! А ты, девка, беги телят поить! Ну, живей!
Анна сразу молча взялась за работу, охотней, чем всегда. Удивительная сила заключена в одном ласковом слове! Горпына вприпрыжку, напевая, побежала домой, а старая Лесиха, положив серп на голову, острием к платку, и взвалив себе на плечо первый сноп, гордо пошла за нею. Последней пришла домой Анна, неся на плечах большую охапку свежей душистой и цветистой травы. Коровы уже ждали ее и, увидев свой обычный ужин, замычали от радости и столпились у ворот сарая, ожидая, когда придет черед каждой из них выйти туда, поесть вкусной травы и отдать в чистый подойник свой дневной запас молока.
Уже совсем смерклось. У Лесихи топится печь, и огонь пылает ярким, красным пламенем. Анна с Горпыной хозяйничают, варят, что нужно на завтра.
Дед Заруба вслух читает молитвы, сидя на лежанке, а Василь, наслушавшись ругани Лесихи и получив два-три подзатыльника, залез на печь и заснул, не дожидаясь ужина.
Под окном послышались тяжелые мужские шаги и звон косы, а немного погодя вошел в хату Гнат, бросил старую соломенную шляпу на лавку и сел у стола.
– Эй, Горлопан! Быки привязаны?
– Привязаны, привязаны, – ответила Анна, перемывая посуду и собирая ужинать.
– А ты, хозяйка, куда серпы сунула?
– Куда же? В сенях, у притолоки! Где же им быть?…
– Ага! А вот не догляди я, так бы ногу на всю жизнь и искалечил! У самого порога лежат!
– То коты, верно…
– Ой, голубка моя! Береги мое добро как зеницу ока. Свое-го-то у тебя нечего переводить! Не принесла мне никакого приданого!
Анна замолчала. Ее больно задели эти слова. «Зачем же ты брал меня? Ведь ты и тогда видел, что я бедна!» Такие мысли теснились у нее в голове, но у нее не хватало смелости высказать их в глаза Игнату.
– Ну, спать! – командует Лесиха. – Ты, негодница, огонь в печи погаси, жар отгреби на загнетку, слышишь? Горшки в печь поставь, каша лучше на завтра допреет! Горпына, а воды еще нет! Беги по воду, живей!
Анна начала убирать, а Горпына выбежала в сени. Зазвенели ведра и коромысла, скрипнула дверь, а со двора уже слышалась веселая песенка:
– Ишь как у нее в голове ветер гуляет! – отозвался Игнат, раздеваясь. – Мама, не посылайте вы ее никогда вечером за водой!
– Почему?
– Да будто вы не знаете? Тот длинноносый Громик, вон, на той стороне, через дорогу, что-то к ней…
– Что-о? – взвизгнула Лесиха. – Этот сопляк смеет лезть к моей дочке? Да я все волосы повыдергаю с его шелудивой башки! Я пойду к его матери, пусть она его возле себя держит, коли хочет, чтобы с ним боды по случилось!
Гнат уже улегся. Лесиха долго еще не ложилась и ходила по хате.
– Эх, попадись только он мне! Будет меня помнить! Свиненок этакий! Пополам раздеру проклятого!
– Ой, мама, да вам-то что? – начала уговаривать ее Анна. Она до сих пор молчала, кончая уборку. – Что вам пришло в голову? Слушайте больше, что Гнат плетет! Пусть скажет, видал ли оп своими глазами, как Громик к Горпыне приставал?
– Ишь какой аблакат нашелся! – отозвался с постели Гнат, – Ляжешь ты спать наконец, работница ты моя неоплатная!..
Лесиха разделась и легла на лежанку, где Анна постелила уже для нее мягкую перину и положила две подушки. На печи уже громко храпел дед Заруба да время от времени вскрикивал во еле Василь.
– Дед, а дед, повернитесь на другой бок! Не храпите так, печь завалится! – крикнула Лесиха, толкая деда в бок.
– Бог заплатит! Ручкам работящим, и ноженькам приходящим, и головам внимающим, – начал было Заруба сквозь сои свою обычную молитву, но тут же повернулся на другой бок и затих. Через минуту заснула и Лесиха.
Тихо стало в хате. Месяц несмело, бледно глядится сквозь тусклые окна. Анна еще не легла. Она уперлась головой в окно, а локтями о подоконник и долго стояла, глубоко задумавшись. О чем опа думала? Бог весть! Быть может, проходили перед ее глазами ее молодые годы, невеселые, сиротские. Быть может, зашевелилась в ее сердце первая, счастливая, бесталанная любовь, потому что в глазах появились две слезинки, а из уст едва слышно полилась печальная думка:
Шумiли верби в Поповiй Дебрi
Та й лозовое пруття;
Люблю тя, дiвча, люблю, серденько,
Про людей по вiзьму тя.
Не так про людей, не так про людей,
Отець-мати не велить…
Мене за тобов, мопс за тобов
Само серденько болить![16] 16
Шумели вербы в Поповой ДебриИ ветви лозы;Люблю тебя, девушка, люблю, сердечко,Из-за людей не женюся на тебе.Не из-за людей, не из-за людей,Отец с матерью не велят…У меня по тебе, у меня по тебеСердце болит! (укр.)
[Закрыть]
– Жена, голодранка ты моя бестолковая! Мышей, что ли, ты собралась ловить? Чего спать не идешь? – окликнул Гнат.
Анна встрепенулась, утерла слезы и стала на молитву. Молилась долго, горячо, простыми, сердечными словами.
Со двора доносилось ржанье лошадей, которых пастухи гнали в ночное, жалобный голос сопилки, пиликанье коростелей в траве. Залаяла собака и умолкла. Закричал поздний аист на соседской хате. А на выгоне прощалась Горпына со своим дружком.
– Горпына, сердце, обожди еще хоть минуточку! Мы еще и не наговорились.
– Нет, Дмитрик, нельзя больше, мама будет браниться. Ты знаешь, какая она! Спокойной мочи тебе! А завтра…
Не договорила, схватила ведра с водой и побежала К хате.
– Завтра, – шептал ей вслед Дмитро. – Кто знает, какое-то завтра будет?
Долго смотрел он с выгона на Лесихину хату, а потом задумался.
«Не напрасно ли я полюбил ее? Отдаст ли ее за меня старая Лесиха?»-подумал он. Сердце у него сжалось, когда он вспомнил о своей бедности.
«Нужно работать, работать, что есть силы работать, а выйдет ли еще что из этого?… Такая уж наша доля…»
Он глубоко вздохнул, вынул сопилку из-за пазухи и заиграл на ней, да так жалобно и грустно, точно в этих звуках тонули все. его надежды на тихое счастье.
– Горькая моя доля! – прошептал Дмитро и пошел к себе на двор, к бедной, обсаженной вербами хатенке, где жила его старуха мать. Из-за густых зеленых верб послышался вскоре молодой голос, он выводил песню:
‹Лолин, июнь 1876›
ДВА ПРИЯТЕЛЯЧто вы, кум, толкуете о дружбе! Друзья, приятели! А я вот готов на что хотите спорить, что пет на свете ни настоящей дружбы, ни настоящих друзей! Назовите меня, как хотите, говорите, что вам угодно, а я буду стоять на своем. Да и что такое – приятель? Найдете вы такого приятеля, который помог бы вам в нужде или чем-нибудь выручил? Говорится только так, чтобы что-нибудь сказать, и все! А коли хотите, так я вам тотчас докажу, чтоб вы знали, как мало теперь можно надеяться на приятеля!
Вы ведь знаете, в какой дружбе я был с Хомой Пидгорбочным. Да и как нам было не подружиться? Мы ведь были первые парии на все село, крепкие такие, словно дубы. Жили мы при отцах, благодарение богу, хорошо и работать не ленились. В праздник, бывало, приоденемся, как бог велел, – не стыдно и на людях показаться. А дивчата! О, уж эти так за нами набегаются, один Андрей святой знает! Известно, парни чистяки были и не последних родителей дети.
Дружили мы с Хомой так, что просто любо. В лес ли по дрова, по камыши ли на охоту за утками, в пляс ли, на другое какое дело…всё вместе. И не было между нами пи ссоры, ни несогласия. Скажет, бывало, Хома: «Семен, выходи завтра на мой покос, там еще осталась трава, а у тебя все скошено!» – «Почему не выйти? Выйду!» – говорю. Скажу, бывало, Хоме: «Дружище, у вас сейчас нет работы, возьми-ка ты наш бредень да почини хорошенько; с воскресенья пойдем на Днестр рыбачить». – «Ладно», – скажет Хома, тут же возьмет бредень и починит.
Наше село, знаете, у самого Днестра стоит, еще и на равнине. А мы оба очень любили рыбачить. Пойдем, бывало, с вентерем, или с бреднем, или, если полая вода, просто с сачками, наловим такой красоты, что просто страсть! И себе хватит, и и а продажу!
Ну ничего! Вот так! Дружили мы с Хомой, как родные братья. Не раз удивлялись на нас люди. Как это они меж собой ладят, говорят. Ведь они – огонь и вода! Я, знаете, отроду медлительный, а Хома горячий, словно искра. Но что тут говорить! Подружились, так уж назад не оглядываться! Ладили, да еще как! Кабы паша громада так каждый раз ладила, выбирая нового войта, наверняка не было бы у нас такого шума и драки, как бывает!
Эх, годы молодые! Хороши бы вы были, золотые бы вы были для каждого парубка, кабы не приходилась на вас эта страшная ведьма – солдатчина. Теперь что? Теперь это игрушки. Заберут тебя в солдаты, ну хоть поступают с тобой по-человечески: не шельмуют, как скотину. Правда, и теперь иному случится натерпеться, пока постигнет эту муштру, да что теперешнее против прежнего? Вот и старики говорят: до тех пор пес не научится плавать, пока ему в ухо вода не затечет. Нет науки без муки. Но теперь самый этот асентерунок не такой страшный, как прежде. Явишься в присутствие раз, второй, третий – не возьмут, выпишут, – и ты вольный казак: хочешь – женись, хочешь – дальше гуляй! Но в мое время так не было. Избави господи нас ат такого! Тогда, бывало, мандатор сам составлял списки для воинского присутствия; в набор посылал кого хотел, не справляясь о том, сколько раз он уже призывался, три раза, или шесть, или еще больше. Иной бедняга десять – пятнадцать лет живет в вечном страхе. Вот, думает, придут стражники, наденут наручники, и становись под мерку! И знаете, тогда было не так, как теперь. Не шли хлопцы сами в бецирк, не являлись на призыв, как теперь, – и бегали и прятались, кто куда мог, а мандаторы с полицейскими стражниками гонялись за ними по всем закоулкам. Скверно было жить на свете.
Вот раз в мясоед прослышали и мы: записаны в набор. Боже, замерло во мне сердце, как узнал я об этом. А мой Хама так и остолбенел совсем, сердечный.
– Не будем, Семен, дожидаться беды, – говорит, – убежим.
– Убежим! – ответил я ому, да и кинулся домой собираться. Отец, мать, все домашние, как узнали, что случилось, так и помертвели от великого горя.
– Сыночек, сыночек! – заголосила мать. – Один ты у меня, как одна душа, богом данная, и того отнимают у меня.
– Молчи, старуха, – сказал отец сквозь слезы, – не задерживай его, пусть идет, авось бог милосердный убережет от тяжкой неволи! Собирайся, родимый, прощайся с матерью, с сестрами, пойдем, провожу тебя за се, по.
Собрался я, попрощался. Мать так и обмерла, когда я выходил.
– Семен, Семен, вернись! – закричала мне.
Я воротился.
– Дай хоть насмотрюсь я на тебя, сыночек мой, радость моя ненаглядная! Может, в последний раз я тебя вижу!
– Успокойтесь, мама, бог милостив! – ответил я дрожащим голосом, целуя ее, а у самого сердце так и сжималось.
Пошли мы с отцом вниз, к берегу Днестра. Там ждал уже меня Хома. Отец благословил пас, рассказал, где можно спрятаться; мы попрощались и пошли.
Ох, и натерпелись же мы до весны, один бог о том знает! Вот слышим, по селам шныряют стражники – то того поймают, то другого. Нас еще как-то господь хранил. Мы все держались приднестровских мест, топей да зарослей.
И вот в одном селе говорят нам: «Бегите в поле! Стражники с двух сторон подошли, обшарят камыши и выловят вас, как рыбу в мешок». Долюшка наша несчастная, куда ты денешься? В селе спрятаться – и думать нечего. В поле бежать – наверняка пропасть: поле открытое, ни куста, ни деревца нет, – поймают, будь у лас хоть заячьи ноги или даже скройся мы в мышиные норки.
– Хома, придется пропадать тут! – сказал я, опуская руки. Мы уже три ночи не спали, измучились, с йог сбились, еле дышим. Нет сил и шагу сделать, не то что бежать по нолю.
– Знаешь что? – говорит вдруг Хома. – Иди за мной!
– Куда?
– Не спрашивай, иди, если не хочешь пропадать!
Я знал горячий прав Хомы, собрался с силами и иду. Дорогой думаю себе:
«Вот тебе и приятель, друг сердечный. Ведет меня бог весть куда и слова ласкового не скажет, не утешит, не посоветует! Ой, ой, свет мой белый, горькая моя судьбинушка!»
Правда, до тех пор Хома не раз выручал меня из беды, не раз спасал меня, не глядя на опасность для себя самого, – ну, да зато и я никогда не бросал его в тяжелую минуту, слушался его, как отца.
Так и теперь.
Так, раздумывая, иду, ноги волочу по задворкам села вслед за Хомой. Иду и угадать не могу, куда он ведет меня.
– Стой! – сказал Хома, подходя к самой крайней хате, – тут мы и отдохнем.
– Тут отдохнем? – вскрикнул я, оглядываясь. – Хома, да ты что? Да ведь это самая крайняя хата, еще и стоит-то она на самой дороге, совсем открыто! Тут нас накроют и изловят, как воробьев в силке!
– Тут и отдохнем, – снова сказал Хома холодно и твердо, – Я не могу идти дальше!
– Побойся бога, Хома! – кричу я ему. – Ведь ты сам в пропасть лезешь! Что с тобой приключилось? Или ты рехнулся? Я не стану здесь отдыхать, что бы ты мне пи говорил!
– Не будешь? Ну что ж, как хочешь. Я здесь отдохну!
– Идем хотя бы вон к тому стогу, там зароемся в сено. Не дури ты мне голову, не толкай сам себя в беду!
– Ни шагу не сделаю! – упрямо сказал Хома и вошел в хату.
Боже мой милостивый, да ведь это мой приятель, мой искренний друг! И он сам добровольно толкает и себя и меня на зарез? И не отступится от своего, хоть пропадай! Уперся, как козел рогами! Богородица пречистая! Избавь меня от всего злого и от такого приятеля!
«Но что же теперь делать? – думаю себе дальше. – Придется одному пропадать! Эх, думаю, все равно, пропадать мне одпо. уу где-то, а Хоме тут, так лучше уж пропадем вместе!»
И я пошел за Хомой в хату.
– Что, одумался, образумился? – опрашивает он меня насмешливо.
Боже, он еще насмехается над моим горем, а я еле на ногах стою!
Хата, куда мы пошли, была полуразрушенная, ветхая лачуга, жил в ней старый, дед-нищий. Летом он иногда ночевал в ней, зимой жил где-нибудь в село, да и летом целыми неделями мыкался по селам за подаянным хлебом. И теперь мы не застали его. Хата была затворена на засов, но Хома отодвинул его палочкой. В хате ничего не было, только несколько мешков, палка нищего, шапка, сшитая из тысячи заплат, да еще какое-то тряпье.
Но странно мне показалось чему, думаю себе, так радуется Хома да бегает но хате,
– Семен, – говорит он мне, ты, я вижу, дверь затворил? Не затворяй! Отвори немного, а то здесь душно!
Боже мой милостивый, видно, он совсем ума решился или еще что приключилось с ним!
– Отвори дверь, слышишь! прикрикнул он на меня.
Что мне было делать? Должен был слушаться этого сумасшедшего.
– Раздевайся и ложись спать! Нужно выспаться, потому что ночью некогда будет спать!
Я стою, вытаращив на пего глаза, сам не знаю, что со мной делается.
– Слышишь ты, дурак последний! Раздевайся и ложись спать! Как пора будет идти, и тебя разбужу.
Переворачивалось мое сердце кипело в нем, как в котле. Слезы выступили на глазах.
– Хома! говорю я сквозь слезы. Что с тобой приключилось? Или ты сердце потерял? Или ты забыл отца, мать родную?… Или ты забыл, что стражники, того и гляди, нагрянут сюда? Что же ты делаешь? Побойся бога, не губи нас обоих! Ведь мы с тобою когда-то были товарищами, я любил тебя всей душой, как своего родного брага! Что я тебе сделал? За что ты хочешь мне жизни убавить?
И что вы думаете, смягчился от этих слов Хома? Как же! Отвернулся он от меня, как зверь какой, потер лоб рукой и давай хохотать.
– Ха-ха-ха!.. Вот так парубок, хохотал он. – Учуял беду, как слепой колбасу в борще, и ну кричать: «Пропадаю я, пропадаю!»
Вот видите, какой душевный приятель! Положись на такого человека! Подождите, увидите, что он мне еще преподнес!..
– Семен, – говорит Хома через минутку, уже помягче. – Семен, брат ты мой! Или ты думаешь, что я бы не отдал жизни своей за тебя? Или ты забыл, что мы оба на одной дорожке стоим? Так не думай, будто я с ума спятил или хочу и тебя и себя погубить! Делай, брат, что скажу тебе, а тогда увидишь, что я еще не такой дурень, как тебе кажется.
Немножко успокоили меня эти слова, да и что же будешь делать в конце концов? Разделся я, постелил армяк на землю и лег. Но разве заснешь? Дрожу всем толом, как рыба в неводе! Кому в такой тяжкой тревоге сои в голову полезет?
Хома не ложился, шарил что-то по хате. Что об задумал? Господь его знает, ну, никак не могу догадаться!
– Семен, – говорит он, видя, что я не могу заснуть, – на, выпей!
И поднес мне добрую чарку водки. Водка у него была при себе, стакан нашел где-то в углу.
Я выпил. Водка была крепкая, меня всего теплом проняло, усталость сказалась – и через минуту я заснул как камень.
Не знаю, долго ли я спал или нет, только будит меня Хома снова.
– Семен, Семен, вставай, стражники!
Последнее слово, словно удар грома среди ясного неба, сразу заставило меня очнуться.
– Где, где? – спрашиваю, вскочив на ноги.
– Не спрашивай, делай, что скажу тебе!
– Что же мне делать?
– Зажмурь глаза и не открывай их, что бы там ни было, до тех нор, пока не скажу тебе. Слышишь?
– Ладно, ладно!
– А теперь бери вот это в руки!
Я взял. Это была веревка или оброть какая-то, не знаю.
– Держи крепче!
– Держу.
– Иди теперь за мною!
Мы пошли.
Дорогой слышу: крик, плач, волы ревут, псы лают, под ногами грязь, лужи, – догадываюсь, что идем мы селом.
– Хома, побойся бога, куда ты ведешь меня?
– Ни слова, болван! Стражники идут! – шепнул он мне сурово. Я обмер со страху.
«Вот тут нам и крышка, – думаю. – Пропала коза, пропала и дереза!»
Идем дальше, а подо мной колени только диль-диль-диль! А тут вдруг слышу:
– A skad wy, dziady?[18] 18
Откуда вы, старцы? (польск.)
[Закрыть] – спрашивает грубый голос.
«Это, наверно, стражник, – думаю я. – Ну, господи помилуй грешную душу! Сейчас и нас спросит». Только удивляюсь я, почему они сперва спрашивают каких-то нищих.
Смешной старческий голос отвечает возле меня:
– С белого света, паночек милостивый! Мы, божьи старцы, братья-близнецы. В реке купались, в воду ныряли; я его закупал, а он в воде глаза потерял. Хотел найти, да не мог, так домой и прибег…
– Ха-ха-ха! – засмеялось несколько голосов.
Боже милостивый, как видно, тут их много. И почему они не хватают, не вяжут нас? И ни слова не говорят нам?
– Где живете, бродяги? – спросил по-польски кто-то грубым голосом, но заметно было, что сквозь смех.
– У воды, паночек, у воды! Наша хата из лебеды, из репейника засов, крыша из лопухов!
Снова смех слышен, по стражники все еще не берут нас. Я дрожу всем телом и держусь за веревку, не смея и взаправду со страху открыть глаза. Думаю себе: пусть будет что будет, посмотрю, чем все кто кончится.
– Веселая бестия! – продолжал, насмеявшись вволю, грубый голос, обращаясь к другим. – Ну, однако, идем. Кажется мне, что в том стоге за селом удастся нам поймать хорошую птичку!
Я слышал, как стражники, смеясь, удалились, и от удивления не знал, что и подумать.
– Иди, слепой братище! – кричал старческий, дряхлый голос прямо передо мною, – Иди туда, где ветер свищет! На ветру пристроимся, ветром укроемся, ветер под голову возьмем и тепленько заснем.
– Насмешил он меня своими прибаутками! – донеслось до меня издалека. Хома дернул меня за веревку. Я пошел за ним, все еще не понимая, сон или явь – то, что со много творится.
Мы шли еще довольно долго.
– Ну, открывай глаза, слепой кот! – сказал мне весело Хома. Я глянул. Густой сумрак уже редел вокруг; вдали еще виднелось село, его можно было признать по клубам дыма, который то тут, то там подымался над низкими соломенными крышами.
– Ну что, съели нас стражники? – спросил меня, смеясь, Хома.
Я но отвечал ни слова, не мог еще прийти н себя.
– Товарищ мой дорогой, видишь теперь, что не спихнул я тебя в пропасть! – сказал он тихо. Я теперь в первый раз взглянул на него.
Что это такое? Какой-то старец с длинной бородой стоял передо мною.
– Во имя отца и сына, что с тобой, Хома?
– То же, что и с тобой! – отвечал он.
– То же, что и со мной? Что ты говоришь?
– Посмотри в воду ла свою рожу! – сказал Хома дряхлым, старческим голосом. Неподалеку была широкая лужа, я поглядел – пропади, нечистая сила! Не знай я, что ото я сам, так пи за что не узнал бы себя! Старик, и все, – хоть провались, не узнать Семена! Обвешанный торбами, с длинной палкой в руке, в пестрой шапке на голове. Хома тоже такой! Вот почему он так настойчиво посылал меня спать в дедову хату! Вот оно что!
Так вот мы и ушли на этот раз от воды, но что вы думаете, на этом и кончилось? Стражники искали, рыскали повсюду; мы шли, кидаясь в разные стороны, как вороны на ветру, колесили да колесили за Днестром. Но вот слышим: уже унялась немного погоня, нет уже стражников в округе. Ну, слава тебе господи! – думаем. – Мы на этот раз все же спаслись! Теперь нужно подумать, каким способом домой вернуться. Раскинь-ка умом, Хома! Веди, Хома! Хома взялся вести домой.
Мы но спеша возвращались обратно окольными тропами, осторожно, чтобы как-нибудь неожиданно не попасть в лапы стражникам. Бог помог нам, и мы ужо подходили к нашему селу: осталось нам, может быть, версты две-три, по больше. Кто бы мог думать, что тут-то мы и найдем то, от чего почти с полгода прятались по чужим селам? А нашли мы свою беду на мосту, как говорится. И все из-за моего приятеля, из-за Хомы!
Сидели мы два дня в камышах. Было слышно, что в нашем селе еще стражники. На другой день к вечеру говорит Хома:
– Знаешь что, Семен. У меня нога болит, может, ты сходишь в село, разузнаешь, что слышно, да принесешь что-нибудь поесть?
Я пошел. Только вышел из камыша, смотрю: стражники ходят по полю. Я, увидев их, остолбенел с перепугу. «Господи, думаю, а вдруг они увидят меня!» Эх, подобрал я полы, и назад и камыши! Но уже было поздно, – увидали меня, собачьи дети, пустились за мной вдогонку. Вспоминаю теперь, было их четверо.
Как и куда я бежал, не помню. Помню только, что мокрый, оборванный, окровавленный, я упал: возле Хомы. Хома сразу понял, в чем дело.
– Вставай, – крикнул он мне, – беги под мост!
Неподалеку был мост через речку. И под мостом было укрытие, которое мы оба знали.
Я собрал последние силы и встал.
– А ты то куда денешься? – спросил я Хому.
Беги, я о себе позабочусь!
Я побежал, оставив его в камышах.