Текст книги "Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется"
Автор книги: Иван Франко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 56 страниц)
В каменном доме, где только что, чудом, или по воле случая, очутился Калинович, жила графиня М. Наследница славного исторического имели, знаменитая когда-то красотой и богатством, она вышла замуж за польского магната, веселилась с ним за границей и приобрела не менее громкую славу своими любовными похождениями. Восстание 1831 года призвало ее мужа назад в родные края, в его обширные поместья в русской Подолии. Общий подъем захватил и его; он вооружил свою дворню и слуг и составил из них полк, который принес ему больше славы среди шляхты, чем истинной пользы польскому делу: он вскоре был разбит и рассыпался, сам граф попал в плен и был выслан в Сибирь, а его поместья конфискованы. Графине едва удалось спасти то, что она принесла в приданое мужу, но и эта часть была сильно подорвана благодаря разгульной жизни графини за границей. Она продала остатки, переселилась в Галичину, купила здесь маленькое именьице и, сдав его в аренду, сама жила по Львове очень скромно. Всегда в трауре, со строгим лицом, с белыми, как молоко, волосами, хотя ей не было и пятидесяти лет, она стала теперь пылкой польской патриоткой. Те, кто не знал ее шумного прошлого, считали ее образцом добродетели и жертвенности, образцом старопольской матроны, которая на своих женских плечах держала и лелеяла силу и славу Польши и у домашнего очага хранила священные дедовские традиции. А те, кто знал графиню получше, молчали и делали вид, что так же вторят хвалебным гимнам в ее честь. Что им это стоило? Наоборот, слава, окружавшая имя графини, разливала часть своего блеска на все шляхетское сословие.
Нечего и говорить, что графиня, живя уже двенадцать лет во Львове, весьма заботилась о том, чтобы поддерживать свою славу. Она быстро, как-то незаметно создала себе репутацию великой филантропки, заступницы и благодетельницы бедняков, и прежде всего бедных ветеранов польского войска, бывших повстанцев и новых заговорщиков. Располагая широкими связями и знакомствами не только в польских, а та юга; в немецких дворянских и магнатских кругах, она действительно могла оказать не одну услугу, особенно в те времена бюрократического самовластия и всемогущества. Она не жалела ходатайств и просьб, устраивая одним места, другим амнистию, третьим освобождение из-под полицейского надзора, заграничные паспорта или разрешение проживать в Галиции. Да и обыкновенных бедняков, сирот, обращавшихся к ней за помощью, она никогда не отсылала ни с чем, хотя всегда так умело устраивала дела, что из собственного кармана на все эти благодеяния не истратила ни крейцера. Расточив смолоду немалое состояние, графиня под старость сделалась скрягой. Однако она умела помогать беднякам; чужими руками: тут напишет записочку, большей частью какому-нибудь мещанину, купцу или богатому еврею, который на радостях, что «сама графиня» обратилась к нему, тряхнет мошной и даст вдесятеро больше, чем если бы давал по собственной милости; а там, если дело поважнее, а намеченный исполнитель ее филантропических замыслов туговат на карман или уже и прежде попадался на удочку, она едет сама, в трауре, с торжественной миной на лице и с голосом, полным набожного умиления. И трудно было найти такого упрямца, который воспротивился бы ее просьбе, тем более что за каждой просьбой графин и, как алая собака за углом, сидела угроза: благодаря своим связям, и знакомствам графиня могла навредить еще легче, чем помочь, и не одному случалось пожалеть, что он отказал когда-то в ее просьбе. У графини была хорошая память, и кто хоть однажды чем-нибудь не угодил ей, мог быть уверен, что когда-нибудь, в трудную минуту, почувствует на себе ее мстительную руку.
С годами все возрастало пристрастие графини к двум вещам: она становилась все набожнее, исповедовалась еженедельно у иезуитов, молилась по целым дням, и вообще все время, свободное от выездов по благотворительным делам, посвящала религиозным занятиям; а во-вторых – полюбила сватать молодых девушек и юношей. Роль свахи или посаженой матери была самой любимой из ее ролей, какие она могла еще играть в жизни, наверно, еще более любимой, чем роль кающейся Магдалины. Она сватала всех своих молодых своячениц и свояков, выдавала замуж молодых вдов и разводок, а со временем дошла до того, что брала себе. на воспитание по десятку и больше молодых девиц, оставшихся сиротами по смерти мелких служащих, обнищалых шляхтичей или чиновников, в основном для того, чтобы через два-три года выдать их замуж по своей воле и вкусу: самое невесту обычно при этом не спрашивали; она обязана была принять свою участь из рук ясновельможной пани графини, расплакаться, упасть ей в ноги и быть до смерти благодарной.
И не нужно думать, будто бы графиня даже и при этом несла какие-нибудь материальные жертвы. Она брала «на воспитание» девушек не моложе пятнадцати лот, более молодых отдавала в теплые руки другим милосердным людям. Эти воспитанницы жили у нее в селе и, под видом обучения домашнему хозяйству, исполняли бесплатно вело черную работу сельских кухарок, служанок и работниц. Зато, выдавая их замуж, графиня давала за ними «гардероб», то есть пару рубашек и еще что-нибудь из дешевого женского платья, и два-три золотых «на обзаведение»: все было тщательно рассчитано так, чтобы ни одна воспитанница не обходилась дороже того, что она заработала. Основное приданое, какое давала графиня, была ее протекция: она добывала должности и продвижение по службе для мужей своих воспитанниц, устраивала их на работу у знакомых помещиков и не забывала о них и впоследствии.
В тот день, когда разразилась бомбардировка, графиня провела все утро, как обычно, за молитвой. Когда же поднялась стрельба и перед ее окнами начали возводить баррикаду, она приказала своему лакею Яну запереть дверь, а сама, поместившись у окна так, чтобы, под прикрытием стены, видеть все происходящее на площади, стояла псе время, шепча молитвы и глядя в окно. Несколько пуль с площади Св. Духа влетели в ее комнату через раскрытое окно, но это не испугало ее; она происходила из знатного рода и не боялась оружия; когда она была девушкой, еще существовала такая мода: паничи для забавы отстреливали паннам каблуки туфель во время полонеза. Таким образом, графиня была свидетельницей обороны и падения баррикады, видела, как упали и последний защитник, находившийся в окне иезуитского костела, и девушка, сидевшая в нише; видела, наконец, поступок Калиновича. Видя, как он с девушкой на руках бежит поперек площади, она тут же крикнула своему лакею:
– Ян! Живо! Живо! Беги, отопри дверь и втащи этих двоих в парадное! Живо, не то их расстреляют на месте!
Ян подбежал с ключом к двери и как раз вовремя втащил Калиновича и девушку внутрь дома. Едва заскрипел ключ, запирающий дверь, на площади послышались голоса команды и шаги целой роты солдат. Офицер, должно быть, видел еще Калиновича, когда тот бежал с площади, но не заметил хорошо, куда и как он скрылся. Поравнявшись с дверями дома, где жила графиня, он скомандовал:
– Compagnic, hall![114] 114
Рота, стой! (нем…)
[Закрыть]
Рота остановилась. Офицер, подозвав к себе двух капралов, позвонил у дверей. Внутри ничего не было слышно, никто не отворял. Офицер позвонил еще раз и начал рукояткой сабли стучать в двери и ругаться по-немецки. Наконец дверь открылась. В парадном стоял Ян в богатой ливрее.
– Чем могу служить господину лейтенанту? – спросил он учтиво.
– Кто здесь живет? – строго спросил офицер.
– Пани графиня М…
– Одна?
– Одна.
– Я видел, как сюда бежали бунтовщики, те, что с баррикады стреляли по имперскому войску.
– Пан лейтенант ошиблись, учтиво, но решительно ответил Ян. – Пани графиня не имеет ничего общего с бунтовщиками. Действительно, минуту назад я отпирал дверь, но лишь затем, чтобы спасти жизнь одного имперского чиновника, которого бунтовщики даже в последнюю минуту хотели расстрелять. Вот он!
И Ян, отступив в сторону, указал офицеру и солдатам на Калиновича, – все еще в глубоком обмороке, он лежал на каменном полу. Разумеется, девушки, которую он вынес с баррикады, не было и следа.
– Прошу посмотреть, – продолжая Ян, наклоняясь над Калиновичем. – Под плащом имперский мундир, на руках нет ни следа пороха, только следы чернил на пальцах.
– Todt?[115] 115
Мертв? (нем.)
[Закрыть] – спросил коротко офицер.
– Нет, в обмороке. Должно быть, ударили прикладом по голове. Видите, цилиндр сломан.
– Gut. Ich werde es melden. Когда придет в себя, задержите его. Compagnie, marsch![116] 116
Хорошо. Я об этом доложу… Рота, марш!(нем.)
[Закрыть]
И солдаты пошли дальше, а Ян запер за ними дверь. Он все время боялся, как бы Калинович не очнулся прежде времени и не испортил своими признаниями импровизированную им историю. А теперь даже легко вздохнул и возблагодарил бога, что ложь победила.
В эту минуту Калинович застонал и открыл глаза.
– Где я? Что со мной? – спросил он, озираясь по сторонам.
– У добрых людей, – ответил Ян. – Не бойтесь ничего, все будет хороню.
Калинович сидел на полу и озирался с удивлением. В голове у него шумело, воспоминания недавнего пережитого еще не ожили.
– Где я? Кто вы? – опросил он, снова вглядываясь в Яна.
– Вы в доме пани графини М. Я впустил вас, когда вы убегали…
– Ах! Да! А где же та девушка, которую я нес?
– Наверху, у пани графини.
– Так она не убита?
– Кажется, нет. Пани графиня приводит ее в чувство.
– Больше не стреляют?
– Нет, затихло.
– А не будут искать нас?
– Были уже здесь. Надеюсь, больше не придут.
– Были здесь? Видели меня?
– Видели, Да вы не бойтесь ничего. Ваш мундир, ваши руки, испачканные чернилами, а не порохом, убедили их, что вы не повстанец.
– Слава тебе, господи! – вздохнул Кали ловит. – Значит, теперь я могу идти домой?
– Я не советовал бы вам. Теперь еще не совсем безопасно.
– Ах да, верно! Слышите? Гудит, трещит – что это такое?
– Ратуша горит. Солдаты окружили ее и не позволяют тушить. Обыскивают дома. Побудьте еще немножко здесь, потом я провожу вас домой.
– О, спасибо вам! – сказал Калинович. – К тому же мне следует поблагодарить пани графиню за ее доброту. Ой!
Калинович при воспоминании о графине попытался встать, но почувствовал боль в пояснице и охнул. Ян помог ему встать, проводил его наверх в свою комнату и, рассказав графине обо всем, принес ему графинчик вина, бисквитов и фруктов. Калинович подкрепился и, сидя в кресле, пока Ян ходил услуживать графине, силился привести в порядок свои впечатления от недавно пережитых страшных минут. У него сильно болела голова, он ощущал какую-то глухую боль в пояснице и во всем теле какое-то отупение, точно после тяжкой работы.
В комнатке, где он сидел, было уже почти совсем темно. Вошел Ян и поставил на стол две зажженные свечи. Вслед за тем отворилась дверь, и вошла графиня.
Калинович почтительно поблагодарил ее за спасение, поцеловал ей руку и просил позволения отправиться к себе на квартиру. Графиня села в кресло у стола и внимательно оглядела его с ног до головы.
– Вы какой-то чиновник? – спросила она с оттенком разочарования в голосе.
– Да, ясновельможная пани, канцелярист при государственной канцелярии.
– Как вас зовут?
– Степан Калинович.
– Во всяком случае, было очень хорошо с вашей стороны, что вы не поколебались пожертвовать своим положением и рисковать жизнью, когда дело шло о борьбе за наши общие, священные идеалы.
– Прошу прощенья у ясновельможной пани графини, – возразил Калинович. Я вовсе не думал ни о жертве, ни о риске.
– Ну да! Человек не думает о таких вещах, а следует велению патриотического долга.
– Прошу прощения у ясновельможной графини, – снова возразил ей Калинович, – я не шел ни по чьему велению. Я вышел из канцелярии, когда там разорвалась граната и подожгла бумаги. Я намеревался идти домой, но улица была преграждена баррикадой,
– И все же вы стали в ряды защитников.
– Мне очень неприятно, что я вынужден еще раз опровергнуть мнение ясновельможной пани. Я ни в чьих рядах не стоял, я стоял в углу, чтобы меня не могли настичь пули. Я не военный человек.
– А эта девушка, которую вы вынесли с баррикады, разве она не ваша сестра, не подруга по борьбе?
– Нет, ясновельможная пани. Эту девушку я увидел сегодня впервые и даже не знаю, как ее зовут. Догадываюсь только, что она дочь моего сослуживца Валигурского, который действительно стоял на баррикаде и стрелял, пока не упал, убитый осколком гранаты. Тогда она выскочила из какого-то укрытия, крикнула: «Папочка!» – и тут же упала. Я видел, как на нее свалилась коляска, а так как в эту минуту перестали стрелять, я выскочил из своего угла, вытащил ее из развалин и понес – сам не знаю куда.
Графин я нахмурила лоб и строго поглядела на него.
– Так вы совершили это не из патриотизма?
– Нет, ясновельможная пани, не могу этого сказать. И никогда не вмешивался в политику.
Графи и я улыбнулась как то кисло.
– Какая же эго политика? Борьба за самые священные идеалы, за отчизну…
– Ясновельможная пани, я австрийский чиновник, а по рождению – русин…
– Ah! Comment il est-mal elovel[117] 117
Ах! Как он дурно воспитан! (франц.)
[Закрыть]– воскликнула графиня с видом полного разочарования, обращаясь не то к самой себе, не то к Яну, стоявшему за ее креслом, а помолчав, добавила скучающим голосом:
– Ну, хорошо, можете идти. Девушкой я займусь. На всякий случай, если вы были знакомы с ее отцом, оставьте Яну свой адрес. Может быть, она захочет повидаться с вами. Аdieu.[118] 118
Прощайте! (франц.)
[Закрыть]
И графиня встала, надменно подала Калиновичу два пальца, которые он поцеловал с низким поклоном, и вышла, зашелестев платьем.
С той поры прошел месяц. Ратуша сгорела, и с нею все бумаги государственной бухгалтерии. Калинович пребывал в невольном отпуске и страшно скучал. Привыкший к нетрудной, но ежедневной и регулярной работе, он теперь не знал, что ему делать с собой: сначала, пока еще город был на военном положении, он по целым дням сидел запершись в своей комнатке, кое-что почитывал, пытался даже писать стихи и тут же сжигал все написанное. Позднее, несмотря на снег и грязь, он бродил по улицам и вскоре заметил, что его, пожалуй, слишком часто тянет на Трибунальскую улицу. Было ли это воспоминание о тех страшных часах, которые он пережил возле баррикады, или что-нибудь иное? Он пытался уверить себя, что вправе хотя бы раз еще увидеть ту девушку, которую он, рискуя собственной жизнью, спас от неминуемой смерти. Но позвонить у дверей гордой графини все же не отважился.
Но вот однажды, как раз когда он собирался на свою обычную прогулку, в его дверь кто-то постучал. Калинович обмер от страха; он все еще боялся, чтобы его как-нибудь не привлекли к ответственности за злосчастную баррикаду. Он не знал, что-делать: запереть дверь я притвориться, что его нет дома, или пригласить незнакомого гостя войти. Но дверь открылась без его приглашения, в комнату вошел Ян в богатой ливрее и подал ему раздушенную записку.
– Пани графиня просит вас нынче на вечер, – сказал он, поклонился и ушел.
Весь этот день Калинович провел в странном волнении. Он долго бродил по улицам, старательно обходя рынок и Трибунальскую, несколько раз заходил в кофейню, читал газеты, но, не в силах что-нибудь понять, откладывал их в сторону. Наконец настал вечер. Надев парадный мундир, Калинович взял извозчика, потому что на улицах было грязно, и, подъехав к знакомому дому на Трибунальской, позвонил. Дверь распахнулась. Ян повел его на второй этаж, в покои графини.
В ярко освещенной комнате у стола сидела в кресле графиня, а рядом с нею бледная, нежная девушка в скромном, но элегантном черном платье.
– Пан Стефан Калинович! – объявил Ян, вводя Калиновича в комнатки удалился, девушка, сидевшая рядом с графиней, как-то нервно шевельнулась, точно желая встать. Но графиня сделала ей знак оставаться на месте.
Калинович приблизился и поцеловал графине руку.
– Панна Эмилия Валигурская, узнаете? – сказала она ему с легкой усмешкой.
– Если бы не слова ясновельможной пани графини, то никогда бы не узнал, – ответил Калинович и поклонился девушке.
Она встала, обошла кресло графини и протянула ему руку. Калинович со странным чувством взглянул на эту крошечную белую ручку, о которой никто бы не подумал, что она так ловко и умело заряжала месяц назад тяжелые наполеоновские пистолеты.
– Позвольте, сударь, – проговорила девушка приятным голосом, чуть картавя, – поблагодарить вас за подлинно геройский поступок, спасший мне жизнь. Насколько я знаю со слов пани графини, это был героизм поневоле. Тем хуже для вас, что вы встретили бедную сироту, которая ничем не в состоянии отблагодарить вас.
– Вы очень низко, панна, цените меня, если полагаете, что я в ту минуту, когда спасал вас, или когда-нибудь позже мог бы хотя на миг подумать о какой-то плате за это с вашей или с чьей-нибудь иной стороны. А теперь, увидав вас впервые, я поистине счастлив, что мой невольный поступок спас жизнь такой достойной и прекрасной особы.
При этих словах панна покраснела и смущенно глянула на графиню, но и Калинович покраснел и потупил глаза.
– Il n’est pas si mal eleve, comme j’avais songe[119] 119
Он не так дурно воспитан, как я думала (франц.).
[Закрыть],– проговорила графиня, гладя панну Эмилию по голове. Потом она принялась расспрашивать Калиновича о том, откуда он родом, где служит, какое получает жалованье, что делает теперь и что собирается делать. Он отвечал на ее расспросы попросту, искренне, ничего не преувеличивая, и графиня выслушивала его ответы с явным интересом и одобрительно кивала головой. Потом пригласила его остаться еще на полчасика и поужинать с ними. Ужин был очень скромный, а так как графиня при этом была не слишком разговорчива, то и довольно скучный. За ужином Калинович сидел напротив панны Эмилии, а графиня между ними, на узком конце стола. Графиня заставила Калиновича рассказать еще раз при панне историю памятного дня первого ноября, и Калинович почувствовал, что на этот раз рассказывал интереснее, чем месяц назад, по временам даже с юмором, так что на лицах обеих дам показывалась легкая улыбка.
– А я пана давно знаю по рассказам покойного отца, – проговорила панна Эмилия. – Он очень часто рассказывал мне про вас, своего сослуживца. «Единственная искренняя и честная душа в нашей канцелярии, – так говорил он обычно, – жаль только, что такой забитый шварцгельбер».
– Да, ваш покойный отец часто попрекал меня шварцгельберством, хотя, признаюсь по правде, я никогда не понимал, чем именно заслужил я эти упреки. Я человек простой, неученый и необразованный. Знаю свою канцелярскую работу, которая меня кормит, и свою присягу, которая велит мне работать точно и честно. Вот и все. Но это вовсе не означает, чтобы я, вне этого круга, не мог бы понять справедливых чаяний польского, украинского или какого-нибудь иного народа.
– Pas mal dit![120] 120
Неплохо сказано! (франц.)
[Закрыть] – заметила графиня, кивнув головой.
– Я часто просила отца, чтобы он пригласил к нам когда-нибудь этого закоснелого шварцгельбера, – продолжала панна, – но папочка не хотел. Он и не знал…
Она не договорила и прижала платок к глазам, утирая слезы.
Графиня встала. Калинович поцеловал ей руку, поклонился панне и ушел. Он не знал, что и думать об этом своем визите, о его цели и следствиях, но чувствовал, что без последствий это но останется. И действительно, спустя несколько недель, уже в конце февраля 1849 года, он вторично получил записку от графини с просьбой навестить ее на минутку. На этот раз графиня приняла его одна. Она снова спросила его, чем он занимается. Калинович ответил, что все еще не имеет постоянной службы, потому что государственную бухгалтерию упразднили и реорганизуют. Правда, его не уволили со службы и жалованье, двадцать гульденов в месяц, ему платят, но что будет дальше – этого он не знает. Графиня выслушала его и сказала ему коротко:
– Обратитесь в наместничество.
– Вельможная пани графиня, – возразил Калинович, – я уже справлялся. Все должности, на которые я мог бы рассчитывать, там давно уже заняты.
– Это пустяки, – проговорила графиня решительно. – Сегодня же подайте прошение. Не говорите ни о какой должности, а подайте прошение. Приложите свидетельства, бумаги, какие у вас есть. Поняли?
И, не ожидая его ответа, она встала и позвонила. Явился Ян и подал удивленному Калиновичу пальто и калоши.
Калинович написал прошение, хотя и без всякой надежды на то, что оно к чему побудь приведет.
Новый наместник Голуховский был уже известен как человек строгий, настоящий службист; говорили, что он хочет организовать наместничество и вообще всю политическую администрацию в крае на свой лад и подбирает людей способных, энергичных и решительных. Калинович не замечал за собой таких качеств: он был хорошей, терпеливой и точной счетной машиной, но отнюдь не администратором. И действительно, поначалу казалось, что его надежды получить должность в наместничестве совершенно тщетны. Неделя проходила за неделей, а никакого ответа не было. Калинович ожидал терпеливо, с тем терпением упрямого, но и пассивного русина, какое выработали долгие годы политической и социальной зависимости и несамостоятельности. Он пробовал через знакомых канцеляристов, служивших и наместничестве, разузнать, в каком положении его дело, но никто не мог сказать ему ничего определенного; одно только было ясно, что все личные дела взял в свои руки сам наместник и ни одно, даже самое ничтожное назначение но политической службе не совершается без его ведома.
Положение Калиновича становилось все хуже. После упразднения старой государственной бухгалтерии, которую теперь на новых началах перестраивали в краевую финансовую дирекцию, ему угрожала перспектива, если он не получит должности в наместничестве или не обратится своевременно в какое-нибудь другое государственное учреждение, остаться ни с чем, без всяких, средств к жизни, кроме крошечной пенсии за прежнюю двадцатилетнюю службу. Несколько раз он собирался было пойти к графине и просить ее помощи, а то и протекции, но всякий раз что-то останавливало ого. Наконец, уже в великом посту, он надумал пойти в наместничество, взять оттуда свое прошение и бумаги и обратиться в какое-либо другое место, хотя бы в суд. Но, к величайшему удивлению, в тот самый день, когда он решился на этот шаг, он получил повестку из наместничества – тогда-то и тогда-то явиться в полной форме на аудиенцию к самому наместнику.
У Калиновича даже поджилки затряслись. Он весь дрожал от страха, что должен будет предстать перед таким великим и страшным лицом, которое казалось ему силой, первой после императора и второй после бога. Но это не был страх отчаяния и безнадежности, наоборот, за этим страхом шевелилось радостное чувство, что все это неслучайно, что эта аудиенция будет большим и счастливым поворотом в его жизни.
У Калиновича замирало сердце, когда в тот памятный день он вошел под своды наместничества и низко поклонился пышно одетому швейцару, стоявшему при дверях с позолоченной булавой в руке. Еще сильное замирало его сердце, когда, пройдя по лестнице и длинному коридору, он вошел в приемную наместника и снова низким поклоном почтил слугу, потребовавшего у него его повестку. И уж совсем замерло его сердце, когда тот же слуга после многих других имен назвал, наконец, его и распахнул перед ним дверь в кабинет наместника, – этого ни словами сказать, ни пером описать. Почти в беспамятстве вошел Калинович в этот зал, отделанный пурпурной материей, с мебелью, обитой алым бархатом, с огромным столом, крытым красным сукном. Перед его глазами начало колыхаться и клубиться какое-то багряное море.
Он остановился у самых дверей, не зная, идти ли ему дальше или нет. В эту минуту из-за красного стола встал господин высокого роста, с резкими и выразительными чертами лица, с носом длинным и острым, как гуцульский топорик, с бакенбардами и бритым подбородком и медленно подошел к нему. Этот господин окинул его с ног до головы пронзительным, не то сердитым, не то надменным взглядом.
– Слушай, Калинович, – заговорил высокий господин резким н очень неприятным голосом, чуть в пос. – О чем ты думаешь? Родом, ты русин, был на польских баррикадах, квалификации не имеешь и хлопочешь о государственной должности в наместничестве. Как же это так?
Калиновича все еще трясло от страха, а теперь он почувствовал себя так, словно кто-то ошпарил его кипятком. Вот тебе и на! Дождался должности, нечего сказать. Наместник знает о его приключении на баррикаде! Значит – вместо должности погонят на старости лет в солдаты, как многих других баррикадных героев. У него дух захватило. Он стоял молча, бледный, и трясся всем телом.
– Ну, что же ты не отвечаешь на мой вопрос? – настаивал наместник, не сводя с него пытливого взгляда и явно любуясь его смертельной тревогой.
– Ва… ва… ваше… – пролепетал Калинович, не в состоянии выговорить ни слова.
– Ну, что? Говори смело! – поощрил его наместник, слегка смягчив голос.
– Ваше превосходительство… я… я,… хотел… – заикался, выдавливая из себя невнятные слога, несчастный Калинович.
– Ну, что ты хотел?
– Хотел… именно… сегодня… взять назад свое прошение.
– Это почему же?
– Потому что понял… что я… куда мне… на политическую службу…
– Почему же ты не подумал об этом прежде, чем подавать прошение?
– Ва… ва… ваше превосходительство… я… я…
Он колебался. Сказать ли про графиню? Что-то точно ладонью замыкало ему рот. Какая-то врожденная гордость наложила путы на его язык. Нет!
– Я… я был глуп, – выдавил он.
– Вижу и сам, что ты глуп. Даже теперь не умеешь отбрехаться. Ну, скажи, зачем мне такой чиновник? Куда я такого дену?
– Ваше превосходительство… я не претендую на высокую должность. Я на самой меньшей готов искренно и частно… – осмелился проговорить Калинович, у которого более мягкий тон наместника снова пробудил, никоторые надежды. По бедняга опять не в ту дверь попал.
– Слушай, Калинович, – прервал его наместник строго, хмуря брови, – не говори мне о своей искренности и честности. Это твои личные качества, до которых мне нет никакого дела. Для меня главное – служба. Будешь нечестен по службе – попадешь в тюрьму. Будешь неискренним по службе – выгоню тебя. Об этом нечего и говорить. А мне прежде всего нужны люди умные, энергичные, смелые, подкованные на все четыре ноги, понимаешь? Такие, которые умели бы: ловко исполнять мои распоряжения, даже те, которых я им не давал. Чтобы умоли угадать мою волю, мои намерения. Чтобы умели действовать от моего имени, не подводя меня под ответственность… действовать по-государственному и прятать концы и воду… чтобы умели в нужном случае смолчать, а если нужно, то и пострадать там, где этим можно снять ответственность с меня. Понимаешь? Мне нужны такие чиновники, которые были бы в моих руках без души, без воли, без совести, и все же имели бы голову на плечах. Понимаешь, Калинович?
– Одно понимаю, ваше превосходительство, что я в такие чиновники не гожусь, – сказал Калинович.
– Да, мелочь мелочью и останется, – презрительно буркнул наместник и сделал такой жест, словно собирался отвернуться.
Калинович поклонился и собрался было уходить, считая аудиенцию оконченной. Но тут наместник снова обратился к нему, как бы внезапно припомнив что-то.
– А слушай, Калинович, скажи мне, как это ты дрался на баррикаде?
– Ваше превосходительство, я не дрался.
– Не дрался? А как же ты спас эту панну… как ее… Валигурскую из развалин баррикады?
– Ваше превосходительство… я… я… поневоле.
Ни один мускул не дрогнул на каменном, заостренном, как топор, лице наместника, только искорки в глазах показывали, что он смеется в душе.
– И что же ты сделал этой панне, что она с тех пор плачет и жалуется на тебя?
Калиновича снова мороз пробрал по спине.
– Ва… ва… ваше превосходительство, я ничего не знаю. Я перенес ее, когда она была в обмороке, на руках…
– Эге, перенес на руках! Славно перенес! Теперь девушка несчастна, плачет по тебе. Сейчас же ступай и успокой ее. А когда получишь от нее свидетельство, что у нее нет к тебе никаких претензий, тогда приходи сюда за резолюцией. Иначе и видеть тебя не желаю.
Как пьяный, вышел Калинович из наместничества. Что за новая напасть привязалась к нему? Чего хочет та панна? Что ему делать? Но думая, не соображая, что и куда, он как-то машинально очутился на Трибунальской и позвонил у знакомых дверей. Ян, не говоря ни слова, провел его к графине. Заикаясь и путаясь, Калинович рассказал ей, чего требует от него наместник.
– А вы в самом деле поступили нехорошо, не по-кавалерски, – строго и холодно сказала ему графиня. – Ведь вы с первого раза могли заметить, что панна Эмилия неравнодушна к вам, и все же столько времени не навещали ее, совсем забыли. Бедная девушка, как она наплакалась!
– В-ельможная пани графиня! – воскликнул перепуганный Калинович. – Клянусь честью, я ничего не заметил. Да разве бы я смел!.. Я человек без положения, без рода… мне уже почти сорок лет… а панна Эмилия…
– А вот видите! Прошу, пройдемте!
Графиня повела Калиновича в гостиную, где за роялем сидела Эмилия, хотя и не играла.
– Милька! – сказала графиня. – Представь себе, твой пан кавалер ни о чем и не догадывался!
– Панна Эмилия, – произнес Калинович, подходя и целуя ей руку, – простите мою слепоту. Но на такое счастье я никогда не мог надеяться… не смел бы…
– Ну, ну, не нужно быть снова таким несмелым, – проговорила, усмехаясь, графиня.
– Вельможная пани графиня! – сказал Калинович, не выпуская руки панны Эмилии. – В эту радостную минуту не откажите быть нам, сиротам, матерью!
И они оба упали перед нею на колени.
– Боже вас благослови! – набожно промолвила графиня, кладя руки им на головы.
Не прошло и получаса, как Калинович снова возвратился в наместничество, на этот раз уже действительно пьяный – пьяный не только от двух бокалов вина, выпитых у графини по случаю своего обручения, но больше всего пьяный от счастья, которое так неожиданно свалилось на него. В кармане у него было письмо графини, которое он и вручил наместнику.
– Ну, вот и хорошо! – сказал наместник. – Поздравляю тебя с обручением, и прими от меня вот это.
И наместник подал Калиновому серебряную табакерку, полную дукатов.
– Это тебе на обзаведение. А сразу после свадьбы получишь назначение на должность в бухгалтерию с жалованьем пятьдесят гульденов ежемесячно. И сейчас же после свадьбы прими присягу. А жалованье будет идти тебе с завтрашнего дня; завтра же начинается и служба.
Наместник махнул рукой – аудиенция была окончена.
Время от обручения до свадьбы было, конечно, счастливейшим в жизни Калиновича. Все его радовало: и надежда получить молодую, такую красивую, такую скромную женушку, и так неожиданно полученная, такая выгодная и высокая, по сравнению с прежней, должность, и служа в новой канцелярии, где к нему относились с уважением, зная, что он в милости у наместника и что наместник лично сделал ему подарок. Но после свадьбы все быстро переменилось.