Текст книги "Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется"
Автор книги: Иван Франко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 56 страниц)
Среди наклонившихся в заводь коряг близ берега, окруженная густым лозняком, лежит большущая щука. Она спит. Медленно она раскрывает свою пасть и выпускает жабрами воду. Лежа животом на мягком иле, она легонько играет в воде красноватыми плавниками и хвостом. Ее открытые глаза ничего не видят. Она спит, словно какое-нибудь полено, и в ее рыбьем мозгу, как легкие облачка, проносятся неясные мечты.
Вот в ее воображении промелькнул вчерашний линь. Чортов пес! Как хорошо она было притаилась, чтобы поймать его в аире[89] 89
Аир – болотное растение.
[Закрыть]! Совсем спряталась. И он ее не видел. Роясь своим тупым ртом в иле, он подплыл к ней совсем, совсем близко… И она мигом кинулась на него, но что из этого! Только в одном просчиталась: линь был чуть великоват для ее пасти. Она на минуту почувствовала его голову между своими зубами. Но в это мгновение линь взмахнул хвостом, сильно ударил им по воде и, толкнув ее головой в живот, шмыгнул между корягами. Вот бестия! Вот негодяй! Щука сквозь сон гневно замахала подбрюшными плавниками и на полдюйма продвинулась вперед. При этом она ударилась носом о ветку и проснулась.
Рыбий мозг не сохраняет впечатлений так, как наш. Проснувшись, щука уже не помнила, что ей приснилось. Не двигаясь с места, она повела глазом, обращенным на плес. Что там слышно? Не воюет ли проклятая выдра?
При воспоминании о выдре у щуки задрожал верхний плавник. У нее на спине еще болел шрам от зубов выдры. Щука ясно уже не помнит, как все это произошло, когда это случилось – ее память не простирается дальше вчерашнего дня, – но страх перед выдрой это у нее не сегодняшнее и не вчерашнее впечатление, а вековечная родовая традиция, проклюнувшаяся заодно с нею из материнской икры. С этим вот страхом щука и рождается и воспитывается. Страх этот преследует ее всю жизнь, не оставляет ее ни днем, ни ночью. Правда, днем этот враг не так уж страшен, днем он и сам вынужден прятаться от других, более сильных врагов, и щука днем в воде – госпожа. Но ночью! Ночью щука спит, а выдра гуляет. И вот от тысячи поколений у щуки приобретается мудрость, как себя уберечь ночью от выдры. Хотя она и подружка широкого плеса, глубоких омутов, вольных водных просторов, а все-таки на ночь щука вынуждена прятаться у берегов, в аире или среди коряг и веток, искать таких укромных затонов, где выдра не смогла бы ее заметить или, даже заприметив, была бы не в силах нежданно-негаданно ее сцапать, а должна была бы к ней пробираться, бултыхаясь в воде, – разбудить свою жертву и настигнуть ее до бегства.
Неподвижно лежит щука на мягком своем ложе, прикрытая густым лозняком. В плесе тишина. Солнце недавно взошло и косыми лучами золотит самую середину плеса, оставляя в тени тот берег, у которого лежит щука. Из холодной воды подымается на солнце легчайший сизый пар. Тихо-тихо скользит вода в плесе, гладкая, словно зеркало. Не слыхать ничего, ни малейшее движение не нарушает водяного покоя. Мельчайшие рыбешки, снующие днем тысячами у поверхности воды и поминутно высовывающие свои ротики на воздух, теперь еще спят в заводях. А вот тут, прямехонько под щукой, на гладком глинистом дне, дремлет целая стая толстопузых пескарей. Они лежат один возле другого, толстенькие и пестренькие, как цыплята на насесте. Приметив их, щука шире раскрывает рот. Вкусные пройдохи, что и говорить! Но ей еще не время завтракать. Вода еще холодная, в желудке еще чувствуется остаток вчерашней плотвы, а в холодной воде она переваривается не так быстро. И все же самый вид этих невинных толстеньких и медлительных пескарей порадовал щучье сердце. Что за милые создания! Душа у щуки делается сентиментальной. Она любит пескариков не менее искренне, не менее нежно, чем господа своих подданных, чем пастухи своих овец. Теперь, еще не чувствуя голода, она готова прижать к своему сердцу любого из них и даже, пожалуй, всех. Если бы они только позволили! Но нет! Эти дурачки ее боятся, не доверяют ей, и она вынуждена разными хитростями приближаться, подкрадываться к ним, должна задерживать их силой, чтоб они не убегали. А оттого, что у нее нет рук, а только зубы во рту, то частенько эти бедные добряки вместо ее влюбленного сердца оказываются в се голодном животе. Ах, как это печально! Но что ж, она в том неповинна. Она так любит этих бедных добрых, толстеньких пескариков, а любовь если уж овладеет щучьим сердцем, становится непобедимой. Ничего с ней не поделаешь.
Но чу! Что-то плеснуло в воде. Пробежала легкая волна и пощекотала щуку по бокам. Что это? Щука не двигается с места, она прислушивается. Сонная лень еще держит в объятиях ее тело. Но что же это хлюпает в воде? Это не выдра. О, всплеск выдры она знает! Выдра пробирается в воде резко, шумливо, а затем, нырнув, совсем исчезает, бегая по дну, – а тут что-то другое. Щука лежит на своем месте, повернув голову против течения, и ничего не видит. Прислушивается, лениво шевеля плавниками, но ничего не видит. Плеск утих, только поверхность плеса все зыбится, легонькие гребни волн набегают один за другим и тихонько щекочут щуку по бокам, по мягкому чешуйчатому животу. Щекочут, нежат ее, и она будто засыпает опять. Она чувствует себя в безопасности в своем укрытии из сплетенных густых веток, пеньков и коряг. Какой враг заметит се здесь? Кто может к ней пробраться? Кто будет думать, что она тут? Да вот рядом с ней разве не лежит толстая ивовая ветка, такая же серая, такая же скользкая, потому что обросла мохом, такая же прямая и остроконечная, как щука? Сколько раз это полено, занесенное сюда полой водой, было наилучшей защитой для щуки! Глядя издали, подумаешь – два полена лежат у берега. Даже старый рыбак Сарабрин раза два поймался на эту удочку. Однажды, утомленный долгим и напрасным хождением по реке, идя мимо коряги и заметив оба эти полена, он гневно толкнул их боталом[90] 90
Ботало – длинный шест, которым вспугивают рыбу.
[Закрыть] и пробурчал:
– Вот еще навождение какое-то, а не полено! Совсем на щуку похоже.
И каково же было его огорчение, когда это вот самое «навождение, а не полено», при прикосновении к нему ботала, ударило изо всех сил хвостом и, изогнувшись дугой, кинулось стрелой напрямик, толкнуло рыбака в живот, словно порядочный щенок, и, ударив еще раз хвостом по воде, повернулось и исчезло в глубоком плесе!
– Тьфу ты пропасть какая! – ворчал Сарабрин. – Вот так так! А ведь на самом-то деле это щука была, разрази ее бог! Вот так так! А я-то, дурень, ее еще боталом в нос толкаю, а сачок на плечах держу. Ну, видел ли кто такого дурня, как я, а? Такую большущую щуку да из рук выпустить!
Старый Сарабрин мог легко утешиться. Подобных дураков, как он, встречалось и встречается на свете куда больше, чем ему казалось в минуту гнева.
Вот взять хотя бы к примеру Антошку, сына Сарабрина. Парень уже большой, второй год в пастухах. Казалось бы, есть в голове соображение. А вот с этой же самой щукой случай-то какой вышел.
На прошлой неделе взял его отец с собой на рыбную ловлю.
– Пойдем, Антошка, – сказал он, подозвав его к себе с другого края огромного общественного пастбища. – Вон там, в Горбачевом плесе, есть большущая щука. Я раз чуть было ее саком не поймал, да побоялся, чтоб не прорвала. (Старик солгал. Ему было стыдно признаться, что сам-то ведь он спугнул щуку, приняв ее за полено.) Так вот, достал я бредень. Ступай раздевайся. Закинешь разок-другой, и уж наверняка она будет наша!
Антошка не очень охотно выслушал отца. – Вода холодная! – сказал он.
– Да где там холодная! Гляди, как солнце печет. Вода совсем как нагретая.
– Глубоко там.
– Не бойся! Ты пойдешь мелким берегом, а я глубоким.
Наконец хлопец разделся. Полезли в воду, затянули раз бредень – нет щуки; затянули другой – нет. Идут в воду все глубже, а отец знай все шепчет да наставляет сына:
– Осторожно, хлопец! Смотри! Вот у этих коряг и поставим. Здесь она должна быть. Как только в бредень толкнется, ты тотчас свое крыло подымай!
– Ладно, отец, – говорит хлопец, а сам прямо-таки зубами стучит и весь дрожит, то ли от холода, то ли от нервного напряжения, вызванного ожиданием и страхом, как бы не выпустить такую большую щуку.
Обставили коряги.
– Внимание, хлопец! – крикнул отец, шаря боталом среди веток.
А щука как раз и сидела в той самой заросли. Она видела рыбаков, видела, как они закидывали бредень, но так как дело было после сытного обеда, на который она поймала порядочного линя, то щука убегать и не спешила. Только бульканье воды от ботала неожиданно ее напугало, и она изо всей мочи ударилась головой в сеть.
– Подымай! Подымай! – вскрикнул старик отец. – Щука есть!
А как же, есть! Парнишка от страха и холода потерял соображение, и вместо того чтобы тащить нижний конец в правую сторону, он поднял его в левую и открыл щуке широкие ворота. Она только раз булькнула, показала Сарабрину хвост и шмыгнула куда глаза глядят. А старик стал, как приговоренный.
– Ну, Антошка, – промолвил он, – я думал, что как умру я, то не станет на свете самого большого дурака. А теперь вижу, что оставлю после себя еще большего.
– А я вам разве не говорил? – добродушно и печально промолвил Антошка.
И оба, дрожа от холода и потрясения, вылезли из воды.
Щука плохо понимала всю важность происшедшего. Ее рыбий мозг под влиянием многовековой традиции куда больше боялся выдры, чем человека, и обычно, уйдя из рук рыбаков, она и не соображала толком, насколько близка была к смерти.
В эту минуту оно тоже не думала об этом. Вода была еще холодная, пища у нее в животе переваривалась лениво, н она, не обращая внимания на легкий плеск, доходивший до нее из отдаленных рукавов реки, лежала себе не то дремля, не то покачиваясь в мечтах. О чем мечтала она? Наверно, о том, как она проглотит на завтрак несколько этих вот самых пескариков, лежащих в таком идиллическом настроении на дне небольшого омута, вон там, у нее перед глазами. А на обед, когда солнце пригреет, вода потеплеет и ей сильно захочется есть, она должна будет поймать линя, одного из тех толстых, тупорылых и ленивых водяных обжор, что, наевшись в полдень всяческой червячины, всплывают наверх и, гордясь своими пышными красными плавниками, прогуливаются до захода солнца, а за ними тянутся целые стаи глупых мальков, мелких плотичек и златоперых рыбешек. Как бы то ни было, но она должна сегодня кого– нибудь из них прикончить! Ну, уж сегодня она не будет такой глупой, как вчера, не кинется на самого большого, того вон пузатого, величиной чуть не с порядочного поросенка. Да ну его к бесу, старого болвана! Пусть дожидается Сарабрина. Она выберет себе кого-нибудь поменьше. И так их тут, в этом плесе, целые стаи! Правда, сейчас их, бродяг, не видно! Они спят в пещерах, под колодами да в глубоких норах в глине на самом дне. Там-то они в безопасности и от выдры и от щуки. Но пусть только солнце пригреет, уж они как миленькие вылезут из своих нор, и тогда посмотрим!..
Эх, эх! Щучьи мечты! Чем вы надежнее, ближе к осуществлению, нежели человеческие?
В то самое время, когда щука составляла таким образом свой распорядок дня на сегодня, мы увидели ее. С одним товарищем мы вышли рано на рыбную ловлю. Насчет Горбачева плеса у нас имелся свой план, потому что мы видели вчера, как большущая щука плеснулась в аире, ловя линя. Вот мы и вышли рано утром, зная, что в эту пору – был седьмой час – щуки спят у берега, и рассчитывая застать ее где-нибудь в гнезде. Правда, вода была еще холодная, но нам это было все равно.
Тихонько затянув небольшой бредень, мы приближались к самому глубокому месту плеса, держась ближе к берегам, поросшим густым лозняком, и стараясь как можно меньше шуметь и плескать.
Наша работа оказалась не напрасной. Чуть не под каждой корягой мы захватывали то линя, то окуня, то плотичку, что, плеснувшись два-три раза в бредне, путешествовали прямиком в наш рыбачий мешок. Но большой щуки не было.
Вода в плесе чем дальше, тем становилась глубже. Мы знали, что там, где берега сходятся и образуют как бы гирло, окруженное с обеих сторон толстыми, коренастыми ивами, вода глубиной чуть не в два метра. Туда нам не зайти, и если наша знакомка щука ночует там, то мы ничего с ней не поделаем. Однако мы пробирались осторожно дальше, пока позволяла глубина воды.
– Вот она! Вот она! – прошептал мой товарищ, остановившись неподвижно и указывая в ту сторону, где лежала щука.
Я увидел ее почти одновременно.
– К берегу заходи! К самому берегу! – шепнул я товарищу.
В несколько секунд наш маленький бредень, выгнутый луком, окружил заросль, где сидела щука. Правда, из-за веток, торчавших в разные стороны в воде, хорошо подвести было неудобно, и, затянув бредень, мы еще с минуту поправляли его, чтобы было легче подымать. Одновременно я не спускал глаз со щуки. Она тоже меня заметила, потому что, не двигаясь с места, вдруг быстро замахала нижними плавниками, словно собираясь прыгнуть.
– Хорошо стоишь? – спросил я товарища.
– Хорошо. Шевели!
Но щука не стала этого дожидаться. Услышав наши голоса, она кинулась стрелой прямо на меня. Между мной и берегом оставалось еще достаточно свободного места, которое благодаря водному течению было невозможно окружить сетью. Вот сюда-то она и намеревалась прошмыгнуть, как проделывала это, пожалуй, не раз с другими рыбаками. Но к подобной хитрости я был подготовлен. Сильным ударом ботала я преградил ей дорогу и заставил щуку вывернуться полукругом налево. Она только мелькнула передо мной своим широким, как валек, хвостом и исчезла в глубине. Но я был спокоен. Я знал, что ей отсюда от нас не убежать. Еще один удар ботала, и щука изо всех сил плюхнулась в бредень.
– Тяни вверх!
Низ бредня быстро поднялся вверх, середина образовала глубокую впадину, и в ней, словно в длинной и узкой клетке, металась щука.
– Назад! Назад! На мелководье! – крикнул я товарищу.
Осторожно держа края бредня над водой, мы вышли на более мелкое плесо.
– Ой! А не убежала ли она? – с опаской спросил я товарища. – Что-то ее в бредне не слыхать.
Мы подтянули бредень к берегу и быстро подняли его весь над водой. Сквозь петли забелело широкое, толстое щучье брюхо.
– А, здорово, кума! – крикнули мы радостно. – Пожалуйте-ка поближе!
Щука заметалась в сети, но то был напрасный труд. Я схватил се обеими руками, чтобы она не прорвала сеть, товарищ собрал концы бредня, и вскоре мы вместе со щукой были на берегу.
– А, здравствуйте, кумушка! Вот где мы с вами встретились!
Щука ожесточенно металась в траве, пока мы переодевались в сухое белье.
‹1899›
В КУЗНИЦЕ(Из моих воспоминаний)
На дне моих воспоминаний, где-то там, в самой глубоком глубине, горит огонь. Маленький горн с тусклым, но сильным огнем освещает первые контуры, выплывающие из потемок детской души. Это огонь в кузнице моего отца.
Как сейчас вижу железный совок, которым отец набирает уголь из деревянного ящика – этот уголь он сам выжигал за хатами в яме, и до сих пор называющейся угольной ямой, хотя теперь от нее и следа не осталось, – и бросает его в горн на горсточку горящих углей, принесенных в черепке из хаты, а потом, как всегда, торопливо обращается к работнику:
– Ты-ты-ты, Андрусь! А ну раздувай, да помалу, помалу, пока не разгорится.
Андрусь, тот самый, который принес меня на плечах из хаты и усадил на угольном ящике у горна, хватается теперь за ручку кузнечного меха и начинает раздувать. У меха поначалу какое-то короткое дыхание, он еше не набрал воздуха, не приладился к работе: он, пофыркивая, раздувает угли, а пламени не скрепляет.
– Помаленьку, Андрусь! Ты-ты-ты, хло[91] 91
Хло – то есть хлопец, парень.
[Закрыть], помаленьку!
– Еще дикая баба[92] 92
Дикая баба, или летавица. – сказочное женское существо персонаж народных украинских сказок.
[Закрыть] фукает! – говорит шутя Андрусь и изо всех сил налегает на ручку, чтобы набрать в мех как можно больше воздуха.
От напоминания о дикой бабе меня охватывает дрожь.
– А где же эта дикая баба? – спрашиваю я. Андрусь смеется:
– В мехе. Разве не слышишь, как фукает? Я прислушиваюсь – и вправду фукает.
– Постой, вот я на нее как следует нажму, – говорит Андрусь, – она и застонет.
– Не хочу! Не жми! – вскрикиваю я. Мне хочется заплакать. Я не понимаю шутки Андруся. Мое воображение наполнено привидениями, упырями, загубленными душами, о которых каждый вечер я слушаю рассказы двух наших работниц, большой Устиньи и Устиньи малой, за прялкой. Они вспоминали не раз и про дикую бабу, что сидит в Диле и курит оттуда дымами; Андрусь первый поместил ее в кузнечном мехе, и с той поры этот мех наполняет меня ужасом.
– Но-но но, ты, ччо! Не говори дитяти глупостей. Не слушай, Ивась, не слушай, в мехе нет никакой дикой бабы.
– А что же там так сопит?
– Это ветер, сынок. Видишь, мех набирает воздуха, а когда его прижмешь, он и дует. Гляди, вот и я так дую!
И отец несколько раз дует на огонь.
Я успокаиваюсь. Пламя разгорается. Поначалу оно словно боязливо пробивается сквозь угли синеватыми язычками. Но дикая баба начинает дуть сильнее, и синеватые язычки снизу краснеют и стремительно вырываются из глубины угольной кучи. Мало-помалу черные угли тоже приобретают красный цвет, пламя шипит и устремляется вверх, точно сноп блестящих ножен или стрел. Но дикая баба уже надула свой кожаный живот чуть не до самого потолка. Андрусь напирает обеими руками, грудью и животом, чтобы прижать ручку вниз. Огненные ножи внизу становятся белыми; угли из красных делаются золотыми, словно прозрачными и расплавленными. Я не могу оторвать глаз от этого маленького горна, что светом не может похвалиться и еле-еле разгоняет сумрак небольшой деревянной кузницы, но зато плюется большими искрами до самого корытоподобного, обмазанного глиной, с нависшею сажей свода и таит в себе большое тепло, большую рабочую энергию.
А отец стоит у наковальни; вот он взял в руку свой небольшой «заветный» молоток и несколько раз ударил им по наковальне, быстро раз за разом, словно палочкой по барабану. И пошел шум по всему выселку – знак, что в кузнице начинается работа.
Теперь он вытаскивает из-под кузнечного меха разные ящики со всяким инвентарем. Тут зазубренные топоры, которые надо наварить; вот один из них выглядывает, точно отчаянный сорви-голова с раскроенным черепом – у него разбит обух, его придется заново «перебрать», как выражается отец своим образным языком. А вон там у дверей лемех – его надо направить. У кузницы под небольшим навесом возле точила стоят два колеса от воза, они принесены для оковки; там же лежат и новые полосы железа для обручей.
Отец был знаменитым кузнецом на все окрестные села, особенно же славились его топоры. Спустя тридцать лет после его смерти один человек в другом селе, уже старик, разговорившись со мной и вспомнив об отце, сказал:
– Нет, перевелись уже такие кузнецы. У меня вот и до сих пор его работы топор. Душа, а не топор.
Когда отцовская барабанная дробь, производимая молотом по наковальне, разносилась по слободе, по обыкновению начинали сходиться соседи. Работа в кузнице шла больше всего зимой – летом бывали лишь два коротких сезона: плугов и серпов, и отец открывал кузницу летом разве только в тех случаях, когда кто приходил с какой-либо большой и неотложной работой.
А зимой хозяйственных работ мало. Кое-где в овине лопочут цепа, в сенях повизгивают пилы или урчат вороты, ссучивая веревки. Работа это неспешная. А в кузнице весело. Кто приходил с большой работой – то ли воз оковать, то ли топор сделать, – тот не забывал принести за пазухой бутылку водки. Отправлялись к кузнецу обычно как в гости, как к соседу, а не как к ремесленнику, чтобы сделал то, что требуется, и до свиданья, я тебя не знаю, ты меня не знаешь. У отца твердой расценки на работу не было – «что другим, то и мне», а нет у кого денег, то он и повременит. Но он любил, чтобы в кузнице было весело, шумно. В большой компании, в веселых беседах да за чаркой водки ему работалось лучше всего. Да и частенько требовалось больше помощников. Вот хотя бы обручи натягивать на колеса: три-четыре мужика берутся за большие колья с железными крючьями, двое других да отец третий несут длинными клешами раскаленный обруч, накладывают его на обод, а те хватают крючьями за обруч, упирают конец кола в обод и начинают изо всех сил прижимать вниз. Отец хватает большой молот и набивает обруч где надо. Дерево обода от прикосновения раскаленного железа кое-где загорается. Но пламя быстро гаснет.
– Ну, ну! Ты-ты-ты! – слышится отцовская приговорка вперемежку с ударами молота то об обруч, то об обод и скрежетом крючьев, тянущих обруч в разные стороны.
Потом три-четыре человека берутся за такие же большие молоты и в такт, как молотильщики, начинают набивать натянутый обруч на обод.
– Луп-цуп-цуп! Луп-цуп-цуп! – раздается по всей слободе, пока обруч окончательно не станет на свое место. Хозяева, кто постарше, взглядами знатоков осматривают колесо, приглядываются, хорошо ли обруч стянул обод, вошла ли каждая из спиц на свое место, прочно ли пригнана колесная ступица; то один, то другой подымает дюжей рукой колесо, прокатит его легко по земле и прислушивается к стуку.
– Колесо – что колокол, – повторяют один за другим. Наивысшая похвала кузнецу.
А в кузнице дикая баба все стонет и стонет, огонь в горне уже весь белый, и в его глубине что-то тлеет, светится, точно золото, и разбрасывает в разные стороны продолговатые брызжущие искры, так называемую окалину. Это «варится» будущий топор. Отец бросил в горнило добрых две горсти гвоздей, вот тех старомодных, ручной работы гвоздей из кованого железа, обложил их углями и поставил, кроме Андруся, еще одного человека раздувать мех. В отцовской кузнице таков уж обычай: кто приходит – сиди, беседуй, дойдет дело до угощенья – и его не забудут, но ежели потребуется в чем-либо помощь, то отец без всяких стеснений обращается к нему: «Ты-ты-ты, хло!» (если это кто помоложе), или: «Кум-кум! А ну-ка, за молот!» Или за мех. Или за что требовалось. И моя маленькая особа в подобных случаях бывала предметом его забот. Когда надо было класть на наковальню кусок железа побольше, сильно раскаленный, с которого прыскали крупные искры или неслась с шипеньем зеленовато-белая окалина, отец всегда обращался к кому-нибудь из присутствующих:
– Заслоните-ка там ребенка!
Я сильно боялся этих искр, но страшно любил смотреть, как они, подобно рою огненных шмелей, вылетают из-под отцовского молота и прыскают во все стороны. Особенно когда надо было сваривать два куска железа в один. И вот, когда отец из раскаленных в горниле гвоздей сбивал целый кусок, то из этого куска после многократной накалки он выковывал продолговатый плоский брусок длиной в полторы пяди, а шириной в три пальца, потом загибал его на круглом роге наковальни, а концы склепывал. Вот тут-то и наступала наиважнейшая часть в изготовлении топора: сделать хороший, прочный обух и сварить, выковать и закалить лезвие. Загнутый, неотделанный брус снова переходил в огонь, а когда его накаливали добела, в бесформенное отверстие надо было вбить обушник – железное приспособление, на котором должно было формоваться отверстие в обухе топора. На этом обушнике отец выковывал обух очень тщательно; его обухи никогда не трескались и не ломались, а это в топоре для хозяйственных нужд, часто служащем и вместо молота, весьма немаловажное достоинство. Вместе с обушником топор снова переходил в огонь, но в каком виде! Место, где сходились оба конца бруса и где должно было образоваться лезвие, все сплошь обмазывалось жидко разведенной глиной – для лучшей сварки железа. Топор, положенный в пламя, отец старательно, точно ребенка, прикрывал горящими, а поверх и свежими углями, а угли сбрызгивал к тому же водой, в которой тоже была жидко разведенная глина, чтобы было побольше жару. И дикая баба начинала стонать изо всех сил. До той поры, пока из горна вместе с обычными угольными искрами не начинала вырываться ярко-белая окалина. Нет, и не до той поры! Только когда окалина начинала густыми роями с шипением вылетать из горнила, вот тогда-то был знак, что железо сварено достаточно. Отец медленно вынимал клещами раскаленное железо, очищал его молотком от угля и раскаленной глины, клал на наковальню и делал несколько легких ударов своим молотком. Эти удары всегда имели для меня какое-то очарование тайны: хотя и были они легки, однакоже после каждого удара шипели и разлетались по всей кузнице большие рои окалины. И хотя я, по обыкновению, в такие минуты сидел на своем возвышении, заслоненный от наковальни плечами какого-нибудь дюжего «дядьки», однако мои глаза из надежного укрытия бегали всюду по кузнице, следя за каждой окалиной, и в то же время неотступно глядели и на железо, приобретавшее мало-помалу под ударами отцовского молотка все более отчетливую ферму. А придав мягкому железу такую форму, какая была ему необходима, отец подмигивал присутствующим, особенно молодым, и приговаривал:
– Ты-ты, хло! А ну за молоты! А ну поживей!
Два человека хватали большущие молоты и били в такт по железу. Луп-цуп-цуп! Луп-цуп-цуп! – раздавались удары трех молотов. Маленький отцовский тоненько, а два других грубо, ворчливо, будто сердито.
Лезвие сварено. И вот теперь-то начиналась отцовская детальная работа: снова над обухом, пока можно будет вынуть обушник, а затем над лезвием. Отец ковал и перековывал каждую часть по нескольку раз, заботясь не только о внешнем виде, но особенно о том, чтобы железо было гладкое, плотной выделки, чтобы не было нигде раковины или заусенца, чтобы топор выглядел, «как литой».
В кузнице идут разговоры. Соседи передают сельские новости: кто что слышал в сельском правлении, что видел на базаре в Дрогобыче, о чем рассказывал странствующий старик нищий. Больше всего разговоров о Бориславе, о ямах и шахтах. В ту пору добыча нефти и горного воска начиналась в более крупных размерах. Тысячи людей направлялись в Борислав, выманивали у крестьян за что придется небольшие клочки земли и начинали рыть «колодцы». В соседних селах начал зарождаться тип «рипника»[93] 93
Рипник – рабочий на старых нефтяных промыслах на Западной Украине (от слова «ропа», что значит «нефть»).
[Закрыть]. Это были обычно парни не только бедные, но и позажиточнее, что зарились «на черную рубашку да белый хлеб», – так характеризовала крестьянская поговорка жизнь рипника, первое проявление промышленно-капиталистических порядков в этом до сих пор тихом, патриархальном уголке.
В нашу кузницу доходили лишь некоторые, так сказать, смутные отголоски этого нового явления: на этой неделе в ямах погибло пять человек, а был случай, что в одной яме задушило троих, а вот тот либо этот упал с бадьи и разодрался о плетенье, заменявшее в этих крайне примитивно построенных шахтах крепежные стойки. Это была одна неизменная тема рассказов. А другая тема: один бориславец пошел с сумой, другой спился, а того, говорят, подпоили да пьяного столкнули в яму. Передавались бесконечные повествования о всевозможных мошенничествах, о пьянстве рипников, об их хороших заработках и о бесполезной растрате заработанных денег, о взрывах неочищенной нефти в колодцах на глубине в пять, десять, двенадцать саженей.
Я слушал эти рассказы, как волшебные сказки о далеких, заколдованных краях. Борислав с его ужасами, дикими шутками и дикими скачками фортуны, с его странными промыслами, странной работой и странным народом наполнял мою фантазию. Наша слобода лежала далеко от большой дороги; в Борислав от нас никто не ходил и не ездил, но, наслушавшись зимою в кузнице рассказов о нем, я решил, как только настанет весна, не пожалеть ног и уж добежать до большой дороги и глядеть до тех пор, пока не увижу рипников, направляющихся по этому пути из дальних бедных селений в Борислав или возвращающихся по субботам домой. Но мое любопытство было удовлетворено значительно раньше: еще зимой отец взял меня в один из понедельников в Дрогобыч, и тут я увидел целые толпы рипников и целые кучи евреев, спрашивавших у каждого встречного крестьянина, казавшегося им по одежде бориславцем:
– Хозяин, хозяин, вы из Борислава? А нет ли у вас источника на продажу?
Отец нехотя слушал эти рассказы о Бориславе. Он так сжился со старым укладом сельской жизни, что в этой новой бориславской суматохе чувствовал нечто новое, враждебное прежнему житью. Внешне он этого не показывал, не осуждал и не возмущался, как иной из завзятых приверженцев старосветского уклада, но когда запас новостей исчерпывался, он охотно переводил разговор на другие, большей частью нравственные темы. Отец, старательный и толковый работник, любил поиздеваться над дармоедами и пачкунами, над разинями и болтунами. В подтверждение своих замечаний общего порядка он любил приводить коротенькие рассказы и притчи, обычно из области кузнечного ремесла. Здесь, в кузнице, я впервые услыхал такие рассказы, как, например, о мальчике, которого отец привел к кузнецу в обученье, но, опасаясь, чтоб «дитя как-нибудь не обожглось и чтоб искра не выжгла ему глаз», просил кузнеца поместить сына в корзине, прибитой к стене. «Он уж будет ко всему приглядываться, вот так и научится». Мальчик «обучался» таким образом семь лет н, вернувшись к отцу, вместо лемеха сделал какую-то дрянь.
Беседа, направленная в русло общих тем и рассказов, проходила оживленно. Охотников послушать бывало много, но были среди наших соседей и необыкновенные мастера-рассказчики. Сыпались анекдоты, воспоминания о былых временах, о кошутской войне[94] 94
Кошутская война – война между Австрией и Венгрией 1848 года.
[Закрыть], о тяжелых годах, о путешествиях наших крестьян на службу в Подолию или в Покутье и на Буковину – за кукурузой. Личные приключения переплетались с краткими, но меткими характеристиками людей – жителей Подолии, гуцулов[95] 95
Гуцулы – так же как и бойки, украинцы-горцы; живут в восточных Карпатах.
[Закрыть], бойков, – а также городов Коломыи, Городенки, Садогоры, Черновиц.
Но вот топор готов. Отец еще раз раскаляет его, но лишь докрасна, а затем погружает лезвие на два пальца в холодную воду – топор получает закалку. А потом в тиски его да под напильник, чтобы зачистить, и наконец на точило, чтобы наточить. И вот готов неразлучный товарищ крестьянина в лесу ли, у плуга ль, или в поездке – всюду, где нужна «подмога рукам». Кузнец с радостью глядит на свое изделие, некоторое время любуется им, а потом передает в руки соседям И переходит новый топор из рук в руки. Каждый осматривает обух, пробует пальцем, остро ли лезвие, достаточно ли хорошо выклепано, осматривает все так, как если бы это был его собственный топор.
– Ну, этот долго послужит, – говорит один.
– Вот бы мне тех дубочков, которые он срубит! – вздыхает другой.
Счастливый обладатель нового топора смотрит на него с гордостью, с любовью. Он видел, как его делали; начиная с первого момента, когда это была еще пригоршня старых гвоздей. Он помогал раздувать мех, бить молотом, когда его делали, – стало быть, этот топор отчасти и его собственных рук дело. Хозяин весело благодарит кузнеца, достает из мешка плоский полуштоф водки. Отец велит принести из хаты чарку, хлеб, полукруг сыра на деревянной тарелке, и начинается угощение, «вспрыскивание» нового топора.