355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Франко » Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется » Текст книги (страница 19)
Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:18

Текст книги "Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется"


Автор книги: Иван Франко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 56 страниц)

VI

– Слушай, Ромочка! Мне очень хочется пить.

– И мне тоже, – сказала я.

Мы возвращались с прогулки на Сан. Уже несколько недоль прошло, как он вернулся к служебным обязанностям, но как только выпадал свободный вечер, он приходил ко мне, я ждала его уже одетая, и мы отправлялись на реку.

– Знаешь что, зайдем в ресторан, выпьем пива.

Мне как-то не по себе стало от этого предложения.

– А может быть, лучше пойдем домой и закажем принести пива? – сказала я.

– Э, что это за пиво будет! Здесь лучше. Идем же! Или ты боишься?

Я ничего не ответила, хотя в самом деле боялась неведомо чего. Мы сели за столик. Он заказал пива. Через минуту подошел к нам офицер, его знакомый, сказал ему несколько слов, взял под козырек и ушел. Мы еще не допили пива, как подошел другой офицер, сел около нас, поговорил с ним и как-то странно уставился на меня, причем я заметила, что мой Олесь смутился. Офицер встал, откозырял и ушел. Мы тоже ушли. Олесь был какой-то кислый, словно сам не свой.

– Милый мой! – обращаюсь я к нему. – Тебе неприятно было, что тот офицер упорно разглядывал меня?

– Дурак! – бросил Олесь сквозь зубы.

– Нет, дорогой, не говори так, – возразила я. – Мы сами виноваты, что пошли в ресторан, где всякий может меня разглядывать!

– Если б ты была законная жена, то никто бы не посмел. А так… И все же он, дурак, должен быть хоть немножко деликатнее!..

Я чувствовала, что он весь кипит, что гнев душит его, и только теперь поняла, как сильно он полюбил меня.

– Милый, – говорю я ему, когда мы пришли домой. – Успокойся! Забудь об этом! Я тебе скажу что-то такое, чему ты обрадуешься!

– Что такое? – мрачно спросил он.

Меня холодом обдали эти слова, и его тон, и взгляд, каким он смерил меня, и я рада была взять назад свои слова и оставить признание до лучшей минуты, но было поздно. Я обняла его за шею, наклонила к себе голову его и шепнула ему на ухо те слова, которые не раз наполняли меня невыразимою радостью и весельем.

Его они совсем не порадовали. Какая-то тревога, нежелание, даже что-то вроде отвращения промелькнули в его глазах. Страшную боль причинил мне этот взгляд. Но и нехорошее выражение его лица, и боль у меня внутри длились только минуту.

Он просветлел, обнял меня, стал целовать и расспрашивать: как, что, когда. И мне было приятно поделиться с ним тайной, о которой я до сих пор никому ни слова не сказала. И как он был мил, когда через некоторое время заговорил о различных вещах, необходимых для ожидаемого гостя, и все это так серьезно, словно этот гость должен прибыть завтра… И как мы смеялись от всего сердца, когда я ему сказала, что все принадлежности я в свободную минуту приготовила, нужные знакомства завела, значит, ему не о чем беспокоиться.

Чудесно провели мы тот вечер. Выпили бутылку вина за здоровье ожидаемого, шутили, даже спели в два голоса. Но я почувствовала, что с той поры с ним произошла какая-то перемена. Он часто бывал мрачен, словно чем-то огорчен. Не раз обрывал беседу на полуслове, хмурился, как бы собираясь с мыслями. А о своей жизни в казарме, о своих отношениях с другими офицерами никогда ни слова. Даже просил женя, чтобы я никогда его не расспрашивала об этом. Из этого я поняла, что у него какие-то неприятности, и мучилась мыслью, что нее это, может быть, из-за меня.

И так между нами стало постепенно возникать темное облачко. У каждого из нас были свои огорчения, и каждый боялся или не хотел поделиться ими с другим. Одно только связывало нас – мысль о будущем ребенке. Мы говорили о нем так, будто он уже существует, бегает, лопочет, смеется, любовались им, беспокоились, как бы он не ушибся, не упал, не простудился, решали, что надо сменить квартиру, взять прислугу, рассчитывали, сколько это будет стоить. По всему этому я видела, что он меня любит, и еще больше чувствовала благодарность и любовь к нему.

Наступила зима, и он опять стал реже бывать у меня. Служба удерживала его. Иногда бывало так, что он целую неделю не мог зайти. Я познакомилась с несколькими соседками – женами ремесленников и рабочих, потому что к «пани» чиновнице или учительнице боялась подходить, чувствуя, что они могут меня оттолкнуть. А у этих темных и бедных женщин я нашла больше сердечности и помощи. Я попробовала даже через них подыскать какую-нибудь работу, чтобы заработать хоть сколько-нибудь на содержание свое и своего ребенка. Я умела шить и брала шитье на дом. Потом с помощью одной служанки, работавшей у профессора, я достала хороший заработок – переписывать начисто какую-то книгу, которую написал профессор. Я пишу хорошо и быстро, и, засев вплотную за работу, я за два месяца заработала около пятидесяти гульденов. Олесю я ничего не сказала о своем заработке, – боялась, как бы он не рассердился. Все же он спустя некоторое время узнал об этом, должно быть, от самого профессора, учинил мне допрос и, разузнав все, ничего не сказал, только поцеловал в глаза и потом в каком-то печальном раздумье прошептал: «Бедное дитя!»

В мае наконец я родила. Ребенок был хорошенький, как ангел, но мне было невесело, когда я глядела на него. Теперь я начала думать о своем будущем и о будущем своей дочушки. Что с нею будет? То же, что со мной? И я, до того не раз благодарившая бога за свое счастье, вдруг почувствовала какую-то невыразимую тревогу. Боже мой! Что я такое на самом деле? Содержанка – и больше ничего! Искренне или неискренне говорит Олесь о своем буду идем повышении, о намерении повенчаться со мной, а все же теперь от этого дело не меняется. Теперь я поняла сострадательные взгляды, затаенные вздохи и покачивания головой моих соседок, бедных жен рабочих, поняла их уклончивость, когда заходила речь об Олесе, перешептывания, когда в комнату приходила какая-нибудь новая соседка, те тысячи мелочей, которые хотя и не имели целью уколоть и ранить меня (эти женщины очень хорошо понимали мое положение, потому что многие из них сами прошли через это в своей молодости), но все же причиняли мне боль и печалили меня.

Олесю я ничего не говорила о своих страданиях, да и зачем? Если он меня любит, думалось мне, то, наверно, и сам страдает, а если нет – то ни к чему. А он на самом деле мучился. Маленькую нашу он целовал и ласкал, как мать, не как отец, и временами я видела, что у него слезы на глаза навертывались, когда он смотрел на нее, спящую. Что же мне было ему говорить? Оставалось только набраться терпения и ждать.

VII

Через три месяца наша девочки умерла. Олесь стал реже бывать у меня. Летние лагери, потом маневры, потом опять какие-то занятия, целыми неделями, а то и дольше не бывал у меня. Наши встречи стили короткими и холодными. Казалось, со смертью ребенка улетело наше счастье и то тепло, которое прежде охватывало нас обоих, когда мы бывали имеете. Мосле маневров он заболел и пролежал больше месяца. Написал мне, чтобы я сидела дома и не вздумала приходить к нему. Что я вытерпела за это время!..

Лишь на третью неделю я узнала, что у него была дуэль из-за меня. Офицеры, подходившие к нам тогда в ресторане, встретясь с ним во время маневров (они были львовские), стали расспрашивать его о той даме, которая сидела с ним, и почему он ее им не представил, и при этом сказали обо мне что-то такое, что Олесь вызвал их обоих на дуэль. Одного он ранил, а другой ранил его, и довольно серьезно. Это я узнала от одного солдата из его роты, которого остановила, сидя у окна.

Я не могла дольше выдержать, побежала к нему. С большим трудом я добилась, чтобы меня допустили. Он лежал в постели, белый как мел, исхудалый. Пуля попала ему в грудь и только чудом не ранила его насмерть.

Рыдая, я припала к нему, целовала ему ноги и руки. И он расплакался.

– Ну, что ты! Что ты! – повторял он. – Тебе здесь нельзя быть. Ступай домой, я тебе напишу.

Долго я не хотела уходить, только когда пришел доктор и сказал мне, что он будет здоров, но теперь ему нужен покой, – я ушла.

Он не писал мне, но через несколько недель сам пришел. С каким нетерпением, с какой тревогой ждала я его! Какими чудесными красками рисовала себе первую встречу с ним после этого страшного испытания, как твердо клялась, что всю, всю жизнь свою, труд и нее помыслы отдам ему! А когда он пришел, посмотрел на меня и молча сел в кресло, я сразу поняла, что между нами все кончено, что нам надо расстаться, что все дальнейшее будет лишь долгим или коротким прощаньем.

Прощанье вышло короткое. Он сказал мне сразу, что его повышение в чипе отодвинулось теперь на долгое время, и что его в наказание поревели в Арад охранять военную тюрьму, и что он через неделю должен собираться в дорогу.

Я выслушала его слова, как ледяной столб. Он начал утешать меня, говорил, что никогда не забудет обо мне, что будет писать мне, – но я знала, что сам он нуждается в утешении. Уезжая, он дал мне немного денег на жизнь и два письма к своим знакомым и посоветовал поискать себе какую-нибудь службу.

Я продала кое-что из своих платьев и первое время могла не беспокоиться о своем существовании, – я могла в крайнем случае переждать недели две, пока не попадется что-нибудь подходящее. Служба нашлась сразу, у того же профессора, которому я переписывала книгу. Профессор был добрый человек, но жена его начала ревновать меня к мужу, и через два месяца, среди зимы, мне пришлось оставить это место.

Я бросилась к другим знакомым Олеся, к которым у меня были письма, но испытала столько обид и стыда, что плюнула на все. Все они знали мою историю, все глядели на меня, как на зверя, отсылая меня один к другому, чтобы все увидели ту «мерзавку, которая извела и погубила такого хорошего и способного человека». Эти слова сказал мне, наконец, один старый ротмистр, к которому меня также послали в поисках службы.

После этого я больше уже не ходила ни к кому, а поехала во Львов. Здесь я остановилась в одной еврейской гостинице и принялась искать какую-нибудь работу. Но работы не было, денег не стало. Дня два я бегала как очумелая, потом целый день сидела в каком-то отупении в своей комнате, пока не вошел кельнер и не сказал мне несколько слов. Остатки крови бросились мне в лицо, я вскочила, как будто попала на раскаленные уголья, но кельнер по унимался, – я не ушла, не могла уйти от своей судьбы…

Я не раз видела, как ветка, оторванная от дерева, плывет по воде, пока не попадет в водоворот. И тут еще сначала она плывет спокойно, описывая большие круги; но чем дальше, тем круги становятся уже, движение быстрее, пока течение не завертит ее и не увлечет в пенистую бездну, где она и пропадает. Ветка ли виновата или вода, что так случается?…

‹Львов, 20 марта – 9 апреля 1890›

ИЗ БОРИСЛАВСКОГО ЦИКЛА
РАДИ ПРАЗДНИКА I

Было это в августе 1880 года, во время поездки императора по Галиции.

Большая фабрика парафина и церезина [43] 43
  земляного воска


[Закрыть]
недалеко от Дрогобыча шумела, как улей. Только что прозвонили «фасрант» [44] 44
  Конец работы (искаж. нем Feierabend – вечерний отдых).


[Закрыть]
, и рабочие высыпали из разных построек на широкий фабричный двор, где и живописном беспорядке валялись: тут разбитая бочка из под жидкого топлива, там ржавый обломок железной машины, тут жестяные ведра со зловонными остатками нефти, там какие-то невыразимо грязные, вонючие клочья, всякий инструмент, возок со сломанным дышлом и тому подобные украшения. Лица и одежда выходивших рабочих совершенно соответствовали окружавшей их обстановке; здесь фоном служили грязные, облупившиеся стены фабричных строений, затем высокий дощатый забор, которым была обнесена вся фабрика, а вдали – прекрасный ландшафт Подгорья, холмы со сжатыми штамп и золотистыми полосами спелой ржи. На запад от фабрики, за мелкой, хотя довольно широкой речкой Тысменницей и расположенным над нею небольшим селом Млынки, подымался на невысоком пригорке могучий дубовый лес – Тептюж, к которому из Дрогобыча, мимо фабрики, через речку без моста и через Млынки, вело прямое, как по линейке проведенное, казенное шоссе. Долина Тысменницы, извиваясь, как змея, около фабрики поворачивает на юг, а потом на восток между дрогобыческими холмами, а дальше, к западу, над долиной, как фантастическая темно-синяя, слегка волнистая стена, стоит строгий, нередко закрытый туманом, словно задумавшийся, Дил, а у подножия его дымится множеством фабрик и щетинится множеством острых нефтяных вышек Борислав – главное гнездо галицкого нефтяного и парафинового промысла о по десятью тысячами колодцев и десятью тысячами спекулянтом.

Но лица и одежда фабричных вполне гармонировали с ближайшим грязным и зловонным окружением. Работавшие у котла были почти голые, в порванных рубахах, и многих из них душил кашель – следствие ядовитых, испарений, которыми приходилось дышать при фильтрации и очистке земляного воска. Работавшие при печах также были в одних рубахах и казались ошпаренными: глаза их налились кровью, обожженные лица побагровели от пылающих топок. Подносчики озокерита, казалось, были сплошь залиты зловонной смолой. Шли еще из бондарни, со склада, с других вспомогательных работ – все оборванные, несчастные, усталые, явно желавшие одного: перекусить как можно скорей и как можно скорей упасть. где-нибудь в углу на солому, на щепки или голую землю, лини, бы заснуть и проспать мертвым сном до ближайшего звонка.

– Ожидать, ожидать! Не расходиться! – кричал директор фабрики; он в сопровождении двух надсмотрщиков вышел как раз из своей канцелярии и остановился в воротах, загораживая выход.

– Что там такое? Что случилось? – спрашивали стоявшие ближе.

– Пускайте! Чего столпились? Нам есть хочется! – кричали: стоявшие дальше, не знавшие причины задержки.

– Обождите! Обождите! – закричали громовыми голосами надсмотрщики. – Спокойно! Спокойно!

– Что там за черт? Чего нам ждать? – кричали рабочие.

– Пан принципал приехал. Хочет вам что-то сказать! – крикнул директор толпе.

– Пан принципал! Пан принципал! – зашумела толпа, которая господина принципала, известного дрогобычского капиталиста, видела только в дни выплаты. Но сегодня не был платежный день. Что же может понадобиться от них господину принципалу?

Толпа понемногу стала отодвигаться от ворот, собираясь перед фабричной конторой, откуда обычно показывался принципал. И действительно, через несколько минут, когда шум затих, в дверях конторы показалось полное, обросшее черной подстриженной бородой лицо господина Гаммершляга; он, по обыкновению, полувежливо-полупрезрительно улыбался и хитро щурился. Он небрежно махнул рукой толпе рабочих, стоявших тесными рядами и смотревших на пего с выражением пассивного ожидания, и вовсе не ответил на их. приветствия.

– Ну, как поживаете? – спросил хозяин.

– Да как, – будто нехотя ответил один рабочий, стоявший ближе к хозяину, – неважно живем! Обижают нас надсмотрщики, плохо кормят, сегодня одному из котельной всю руку ошпарило.

– Лучше б смотрел! Я тут ни при чем! – крикнул один из надсмотрщиков.

– Молчать! Молчать! – закричали сразу директор и другие надсмотрщики. – Не об этом теперь речь. Скажете при выплате.

– Как же молчать, – огрызнулся рабочий, – если пан принципал спрашивает, как мы поживаем.

– Да не тебя спрашивает, ду-рак! – отрезал надсмотрщик.

– А не замолчишь ли ты сам, хозяйский прихвостень! Помалкивай, хам! – закричали возмущенные рабочие по адресу услужливого надсмотрщика.

Пан принципал с олимпийским спокойствием выслушивал эти выкрики, стоя' на высоком крыльцо конторы; он молчал, пока крики не умолкли.

– Ну, видите, какие вы, – проговорил наконец с легкой усмешкой:– все вы недовольны, никак на вас не угодишь, постоянно на что-то жалуетесь. А я знаю хорошо: если приглядеться получше к вашим жалобам, ни одна не подтвердится. И одного вы не можете понять, почтенные господа рабочие, одной чрезвычайно важной вещи. Если б не я и не моя фабрика, которая существует на мои деньги, что было бы с вами тогда?

Рабочие на неожиданный для них вопрос ответили молчанием.

– Вот видите, позатыкало вам рты, – говорил уже более ласково пан принципал. – Раз вы молчите, я отвечу за вас. Вы дохли бы с голоду друг за дружкой. Благодарили б бога, видя раз на день шелуху от картошки да щепотку соли. А теперь у вас и хлеб, и сыр, и мясо каждую неделю, и водка, и голодных дней не знаете, а все недовольны, никак на вас не угодишь, все жалуетесь. Обдирают вас, говорите. Ну, ну, – прибавил он, с иронической улыбкой, окинув взглядом их оборванные фигуры, – немного с вас сдерешь.

– Кровь нашу пьете! Шкуру с нас дерете! Салом нашим жиреете! – ответил крик из толпы.

Пап принципал стрельнул огненным взглядом в ту сторону, откуда крикнули, но не мог найти в толпе крикнувшего, только и памяти отметил несколько подозрительных фигур для будущего расследования, а сейчас сделал вид, что не слышал ничего, и спокойно продолжал:

– Ну, видите, вы всё так! Вместо благодарности жалуетесь и выдумываете всякую всячину. Не думаете о том, что чем лучше мне, тем лучше будет и вам; вы меня и фабрику считаете своими врагами!

Рабочие стояли молча, а некоторые, может быть, даже сконфузились, не будучи в состоянии взвесить, сколько правды в слезах господина принципала.

– Ну, слушайте, почтенные господа рабочие, говорил пан ласковей, уже почти сердечно, пап принципал. – Через дне недели у нас на фабрике будет великий праздник. Должны к этому отнестись серьезно, слышите? Наш всемилостливейший монарх, наш император будет проезжать через наш город. Я приложил все старания, чтобы он проездом побывал и на нашей фабрике и осмотрел ее. Понимаете, конечно, какая это великая честь не только для меня, но также и для вас всех, как велика доброта нашего монарха.

Рабочие молчали, словно их зачерствелые сердца не чувствовали ни чести, оказываемой фабрике «нашим всемилостивейшим монархом», ни его доброты.

– Но, сами понимаете, к приему такого гостя надо хороню подготовиться. Ведь не покажем ему фабрики и сами не покажемся в таком отвратительном виде, как сейчас. Надо тут навести порядок.

– Это пана принципала дело, не наше, – проговорил один рабочий.

– Как мое? Как так не ваше? – мгновенно подхватил пан принципал. – Не бойтесь, я хорошо знаю свое дело. Обо мне не беспокойтесь. Я в грязь лицом не ударю. Но вы также должны постараться. Разумеется, я не имею права заставлять вас, но вы должны сделать это не для меня, а для нашего милостивого монарха. Видите, здесь все надо привести в порядок, выбросить мусор, очистить двор от грязи, убрать все ненужное. Ведь это свинство не я наделал, а вы. Надо двор посыпать гравием, это нетрудно, река под боком, времени у нас достаточно. Ну, стены велю оштукатурить и побелить, а в ваших бараках, где почуете, надо тоже навести порядок, – вдруг наш всемилостивейший государь захочет заглянуть и туда. Знаете, какой оп добрый монарх, как заботится о благе своих подданных, больше, чем от од о своих детях, он веем, интересуется. Но, заметьте, все это нужно сделать вам, специальных рабочих не буду нанимать. Ежедневно после фаеранта поработаете часок-другой, и все будет чисто, как зеркало. Хорошо, хлопцы?

Глубокое молчание было ответом на эту речь.

– Ну, не думайте, что я хочу всего этого от вас даром. Посмотрите только на самих себя, как вы выглядите. Ведь в таком виде ни один из вас не захочет показаться своему императору. Надо вас приодеть как-нибудь поприличней. Так вот слушайте, сделаем так. Завтра пришлю вам сюда нескольких портных, сошьют вам мундиры, чтобы у вас было, во что прилично одеться. А за это вы сделаете здесь все, что понадобится.

– Да, если так, тогда другое дело, – отозвался кое-кто из рабочих.

Пан принципал принял этот нерешительный отклик за знак согласия и сказал совсем спокойно:

– Вот и хорошо. Пан директор распорядится, обо леем. Придется украсить фабрику. Лес близко, нелепых поток там много, можно приготовить венки и гирлянды из листьев дуба. На воротах надо вывесить флаги. Это уже все паи директор обдумает подробно. Только поживей, хлопцы, дружней принимайтесь за работу, и я даю вам свое честное слово, мы все будем довольны;, все будет хорошо.

«Хлопцы», среди которых было немало взрослых, бородатых и усатых мужчин и даже несколько седых стариков, выслушав речь своего хозяина, не проявили особенной радости; некоторые вздыхали печально, а другие стали молча расходиться. Только у младшего поколения слова хозяина вызвали веселое настроение. Молодым улыбалась надежда парадировать перед императором в новых мундирах. Поэтому, едва пан принципал, сопровождаемый директором, повернулся к рабочим спиной и направился к двери фабричной конторы, кое-кто из молодежи, может быть, не без поощрения со стороны надсмотрщиков, подбросил шапки в воздух и закричал:

– Виват! Да здравствует наш всемилостивейший монарх!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю