Текст книги "Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется"
Автор книги: Иван Франко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 56 страниц)
В эту минуту старый нефтяник перебил его. Он бросил вдруг трубку на землю, вскочил с табуретки, подошел к Бенеде, одной рукой схватил его мешок, а другой начал толкать его к скамейке.
– Э-э, человече, побойся бога! – закричал старик с шутливым гневом. – Садись и не говори ничего! Стоишь здесь возле порога, а у меня дети не уснут. Присаживайся, и пускай с тобой все доброе войдет в нашу хату Надо было сразу так и сказать, а я то теперь о себе готов подумать, что я хуже всех!
Бенедя вытаращил глаза на старого чудака, словно не понимая его, а затем спросил:
– Ну, так как же: принимаете меня к себе?
– Ты же слышишь, что принимаю, – сказал старик. – Только, разумеется, если будешь хороший. Если плохой будешь, то завтра же выгоню.
– Уж мы как-нибудь поладим, – сказал Бенедя.
– Ну, если поладим, то будешь моим сыном, хотя мне с этими сыновьями, по правде говоря, не везет!.. (Молодица снова вытерла глаза.)
– Сколько же вы с меня возьмете?
– А есть у тебя какая-нибудь родня?
– Мать есть.
– Старая?
– Старая.
– Ну, так заплатишь по шистке[139] 139
Шистка – первоначально шесть, а потом десять крейцеров.
[Закрыть] в месяц.
Бенедя снова с изумлением поглядел на старика.
– Вы, вероятно, хотели сказать – в неделю?
– Я уж лучше знаю, что я хотел сказать! – отрезал старик. – Будет так, как я сказал, и довольно об этом говорить.
Изумлению Бенеди не было конца. Старик тем временем снова сел на табуретку и, нахмурившись, начал набивать трубку.
– Так, может быть, по такому случаю принести водки? – заговорил Бенедя.
Старик глянул на него исподлобья.
– Ты мне, милый мой, с этим зельем не знайся и в хату с ним не показывайся, а не то вышвырну вас вон обоих! – сказал он гневно.
– Прошу прощения. – сказал Бенедя. – Я сам не пью – по мне, хоть бы и вовсе ее не было. Но я слыхал, что в Бориславе каждый пьет, кто в шахтах работает, вот я про это…
– Правду тебе говорили, но только, как видишь, в правде есть и брехни капля. Так всегда бывает. Ну, а теперь много не разговаривай, разденься да отдохни с дороги, если ты больной
В эту минуту молодица встала.
– Ну, дай вам боже счастья да заработок хороший, – сказала она Бенеде. – Бывайте здоровы, мне пора идти.
Она вышла; старик вышел следом за ней и сейчас же вернулся.
– Служит в Тустановичах, должна бежать на работу. Да и ребенок маленький… – пробормотал он, словно сам про себя, и снова начал набивать свою глиняную трубку.
– Это дочь ваша? – спросил Бенедя.
– Вроде как дочь, а не родная.
– Падчерица?
– Нет, голубок. Она здешняя, а я нездешний. Но это длинная история, – будет время, так услышишь. А Теперь отдыхай!
Эта молодица была Пивторачка, вдова Ивана Пивторака, погибшего в бориславской шахте, а нефтяник был старый Матий.
Бенедя снял с себя петек[140] 140
Петек – короткий кафтан со стоячим воротником.
[Закрыть], постелил его на скамейку под окном и лег отдыхать. Он и в самом деле был очень утомлен, ноги у него дрожали от долгой и непосильной ходьбы. А между тем ему не спалось. Его мысль, как беспокойная ласточка, уносилась то в Дрогобыч к старой матери, то в Борислав, где теперь придется ему жить. Ему вспоминались рассказы рабочих, которые он слышал дорогой; в его воображении они проносились, как живые образы. Вот всеми забытый нефтяник, больной, беспомощный, умирает одиноким в какой-то трущобе, в сокрытом от взоров углу и напрасно просит есть, напрасно просит воды, – некому подать!.. Вот хозяин выбрасывает рабочего с работы, обсчитывает его при расчете, обманывает и оскорбляет, – некому заступиться за рабочего, помочь ему в нужде. «Никто ни о чем не заботится, кроме как о самом себе, – думал Бенедя, – поэтому все так страдают. Но если бы взялись все сообща… то что сделали бы?» Бенедя не знал этого. «Да и как им взяться сообща?..» И этого Бенедя не знал. «Господи боже, – вздохнул он наконец с обычной у наших простых людей беспомощностью, – наведи меня на какую-нибудь хорошую мысль!»
В эту минуту думы Бенеди были прерваны. В хату вошли несколько нефтяников и, поздоровавшись коротко с Матием, уселись на скамейке. Бенедя поднялся и начал разглядывать вошедших. Были здесь – прежде всего два молодца, которые сразу привлекали к себе внимание. Высокие, рослые и крепкие, как два дуба, с широкими красными, литыми лицами и небольшими серыми глазами, они казались в этой маленькой избушке великанами. Лицом, ростом, волосами, глазами они были так похожи друг на друга, что нужно было хорошенько присмотреться и прислушаться к ним, чтобы их различить. Один из них сидел на лавке под окном, заслоняя своими широкими плечами весь свет, который от заходящего уже солнца лился в избу. Другой поместился на небольшом табурете возле дверей и, не говоря никому ни слова, начал спокойно набивать трубку, словно здесь, на этом табурете возле порога, было извечное его место.
Кроме этих двух великанов, привлек внимание Бенеди немолодой уже, низкорослый и, по-видимому, очень разговорчивый и подвижной человек. Он, как только вошел в избу, не переставая шнырял из угла в угол, не то ища чего-то, не то выбирая, где бы присесть. Он несколько раз оглядел Бенедю, перемигнулся с Матием, который с усмешкой следил за его движениями, и даже шепнул что-то на ухо одному из великанов, тому, что сидел на табурете возле двери. Великан только кивнул головой, а затем встал, отодвинул печную заслонку и поднес свою трубку к углям, чтобы закурить. Подвижной человечек тем временем снова уже заглянул во все углы, то потирая свой жесткий, как щетина, чуб. то поправляя на себе ремень, то просто размахивая руками.
Кроме этих трех, были в избе еще трое. Бенедя разглядел на скамейке в полутьме старого деда с длинной седой бородой, но со здоровым цветом лица и крепкого, молодцеватого на вид Рядом с ним сидел молодой парень, круглолицый и румяный, как девушка, но сумрачный и печальный, словно приговоренный к смерти. Дальше в углу, совсем в тени, сидели люди, лица которых Бенедя не мог разглядеть. В хату вошло еще несколько нефтяников. Поднялся говор.
– А это что, возный[141] 141
Возный – чиновник при старых судах в Западной Украине, нечто вроде судебного исполнителя.
[Закрыть] имущество у вас описывает за недоимки? – голосом громким, как труба, проговорил, обращаясь к Матию, один из великанов, тот, что сидел у окна.
– Нет, слава богу, – ответил Матий, – это, видать, честный человек, рабочий, каменщик. Пришел сегодня из Дрогобыча на новую работу: здесь, на берегу, будут новый нефтяной завод ставить.
– Вот как! – ответил великан, растягивая слова. – Ну, это мне на руку. А чей это будет завод? – прибавил он, обращаясь к Бенеде.
– Леона Гаммершляга. Знаете, того, что года два назад приехал сюда из Вены.
– Ага, того! О, этот у нас давно на заметке! Правда, побратим Деркач?
Подвижной человек, быстро семеня ножками, в мгновение ока очутился возле великана.
– Правда, правда, отмечен крепко! – засмеялся он. – Но ничего, вреда не будет, если добавим еще отметин!
– Конечно, вреда не будет, – подтвердил великан. – Ну, однако, как же, побратим Матий, можем мы сегодня здесь говорить о своем, или, может быть, потому, что имеешь нового жильца, ты выгонишь нас из дому искать нового места?
Великан грозно взглянул на Матия. Матий почувствовал в его словах упрек; смутясь немного, встал с табуретки и, вынимая трубку изо рта, ответил:
– Боже сохрани, чтобы я вас прогнал! Мои дорогие «побратимы, раз уж я присоединился к вам, то никогда не отступлюсь от вас, об этом не беспокойтесь. И моя хата всегда для вас открыта. А что касается нового жильца… конечно, я (плохо сделал, что примял его, не посоветовавшись с вами, но посудите сами: – приходит человек, измученный, больной, никто его не хочет принимать, а по лицу видно – знаете, у меня на это глаз опытный, – что человек он хороший. Ну, что я должен был делать?.. Впрочем, как вы решите: нельзя ему быть с нами – я его отправлю… Но мне кажется, что он был бы и для нас подходящим человеком… Говорит, водки не пьет – значит, уже хорошо. Ну, а второе – работать будет на новом заводе и сможет нам иногда сообщить о том, что там делается.
– Водки, говоришь, не пьет? – спросил великан.
– Я это слышал от него, а впрочем, вот он здесь, спрашивай его сам.
В избе воцарилось молчание. Бенедя сидел в углу на своей куртке и диву давался, что бы все это могло значить: зачем собрались здесь эти люди чего хотят от него? Странно ему было, что Матий просто-напросто оправдывается перед ними, хотя сам говорил, что это его хата. Но более всего его удивлял этот громкоголосый великан, который вел себя здесь, как старший, как хозяин, подзывал к себе то одного, то другого и шептал им что-то на ухо, сам не двигаясь с места. Затем он обернулся к Бенеде и начал расспрашивать его строгим голосом, словно судья на допросе, в то время как все присутствующие не спускали с него глаз.
– Вы что, ученик каменщика?
– Нет, – помощник, а – на новой работе – не знаю, за что такая милость – должен быть мастером
– Гм, – мастером? А за что такая милость? Должно быть, умеете хорошо доносить хозяевам на своих товарищей?
Бенедя вспыхнул весь, как огонь. Он минуту колебался, отвечать ли великану на его вопрос или плюнуть ему в глаза, собраться и уйти – прочь из этой хаты, от этих странных людей. Затем решился.
– Чепуху мелете! – сказал ow резко. – Может быть, вашего отца сын и умеет кое-кому доносить, а у нас это не водится. А панская милость свалилась на меня не прошенная, должно быть за то, что во время закладки его дома меня чуть было не убило рычагом, когда мы спускали в котлован камень.
– Ага… – протянул великан, и его голос слегка смягчился. – Побратим Деркач, – обратился он к небольшому подвижному человеку, – смотри, не забудь отметить Леону и то, что этот человек говорит.
– Конечно, не забуду. Хотя это как будто и случилось в Дрогобыче, а мы имеем дело только с Бориславом, но это ничему не мешает. Хозяину от этого легче не будет.
– Ну, и что же вы, – продолжал великан, обращаясь к Бенеде – когда сделаетесь мастером, будете так же издеваться и обижать рабочих, как другие, выжимать из них сколько можно и прогонять с работы за всякое слово? Еще бы! Мастера – все одинаковы!
Бенедя не мог больше терпеть. Он встал и, беря свой кафтан в руки, обернулся к Матию.
– Когда бы принимали меня в свою хату постояльцем, – сказал он дрожащим голосом, – то вы говорили мне, что если я буду хороший, то буду вам за сына. Но скажите сами, как тут быть хорошим, когда вот какие-то люди приходят в хату и ни с того ни с сего привязываются ко мне и бесчестят неизвестно за что? Если вы меня для этого принимали, то лучше было бы не принимать, – я за это время нашел бы более спокойную хату. А теперь придется уходить на ночь глядя. Ну, зато, >по крайней мере, буду знать, что за люди бориславские рабочие!.. Бывайте здоровы!..
С этими словами он надел кафтан и, вскинув на плечи свой узелок, повернулся к двери. Все молчали, только Матий подмигнул великану, сидевшему у окна. Между тем другой великан сидел, словно скала, возле двери, закрывая собой выход, и хотя Бенедя резко сказал ему: «Пустите!» – он не двигался, будто и не слышал ничего, только медленно потягивал трубку.
– Ах ты, господи боже! – закричал вдруг с комичной горячностью Матий. – Постой, человече хороший, куда бежишь? Не понимаешь, видно, шуток! Постой, увидишь, к чему все это идет!
– Зачем я буду стоять? – ответил гневно Бенедя. – Может быть, еще прикажете мне продолжать выслушивать, как этот человек позорит меня? И не знаю, где он слышал, что я кого-то обижаю, над кем-то издеваюсь?..
– Так вы считаете мои слова для себя позором? – спросил более ласково великан.
– Конечно.
– Ну, тогда простите.
– Me извиняйтесь. Лучше будьте повежливей и не оскорбляйте, чем потом извиняться. Я простой человек, бедный рабочий, но разве поэтому всякий может невесть что на меня наговаривать? Или, может быть, вы на то рассчитываете, что вы сильный, а я слабый, – так, значит, можно меня безнаказанно оскорблять? Ну, так пустите меня, не хочу выслушивать вас! – И он снова повернулся к двери.
– Ну-ну-ну, – говорил Матий, – они готовы и в самом деле поссориться, сами не зная из-за чего! Но постой, человече божий: гневаешься, а сам не знаешь за что!
– Как так не знаю! Не бойтесь, я не такой уж дурак! – огрызнулся Бенедя.
– Вот и не знаешь. Ты считаешь оскорблением слова этого человека, а между прочим, он говорил это только для того, чтобы тебя испытать.
– Испытать? В чем?
– Какое у тебя сердце, какие мысли! Понимаешь теперь?
– А зачем ему это знать?
– Это увидишь позже. А теперь раздевайся да садись на свое место. А кричать не нужно, голубок. От нас за один день ничего не осталось бы, если бы мы по поводу каждой обиды так ерепенились. А моя думка такая: лучше меньшую обиду перенести, чтобы от большой уберечься. А у нас обычно наоборот делается: если малая беда, то человек бурчит, а если большая, то молчит.
Бенедя все стоял посреди хаты в кафтане и с мешком за плечами и озирался на присутствующих. Матий тем временем зажег каганец, наполненный желтым бориславским воском, и при его свете лица рабочих казались желтыми и мрачными, словно у покойников. Старый Матий отобрал у Бенеди мешок, снял с него кафтан и, взяв за плечо, подвел к великану, который все еще сидел у окна, угрюмый и грозный.
– Ну, помиритесь раз навсегда, – сказал Матий великану. – Я думаю, что этот человек будет для нас новым товарищем.
Бенедя и великан подали друг другу руки.
– Как вас зовут? – спросил великан.
– Бенедя Синица.
– А я прозываюсь Андрусь Басараб, а вот мой брат – Сень, а это наш «метчик» – Деркач, а вот этот старый дед – побратим Стасюра, а этот парень – побратим Прийдеволя, а вот эти – тоже наши побратимы, ну, и ваш хозяин Матий – тоже…
– А вы, наверно, все из одного села, что побратались? – сказал Бенедя, удивляясь, впрочем, тому, что старые люди побратались с молодыми, в то время как по обычаю в селах только ровесники объявляют себя назваными братьями – побратимами.
– Нет, мы не из одного села, – ответил Басараб, – а побратались мы по-своему, по-иному. Впрочем, садитесь, увидите. А если захотите, можете и вы пристать к нашему братству.
Бенедю еще больше удивило это объяснение. Он сел, не говоря ни слова и ожидая, что дальше будет.
– Побратим Деркач, – сказал Андрусь Басараб «метчику», – пора нам взяться за дело. Где твои палки?
– Сейчас будут здесь, – ответил Деркач, выбежал в сени и принес оттуда целую охапку тонких ореховых палок, связанных бечевкой. На каждой палке видны были большие или меньшие зарубки, одна рядом с другой. Такие зарубки делают ребятишки, которые пасут гусей и на палочках отмечают, сколько у кого гусей.
– Отметь Леону то, что рассказал Синица, – продолжал Басараб.
В хате между тем сделалось тихо. Все сели, где кто мог, и глядели на Деркача, который уселся на лежанке, положил связку палок возле себя, достал из-за пояса нож и, вытащив одну палку, нарезал на ней еще одну метку рядом со многими другими, прежними.
– Готово, – сказал Деркач, – проделав это, и – снова воткнул палку в связку.
– А теперь, милые мои побратимы, – сказал Андрусь, – рассказывайте – по очереди о той кривде-неправде, которую каждый из вас за эту «неделю узнал, видел или слышал. Кто ее сделал, кому и за что – рассказывайте все, чтобы, когда придет наше время и наш суд, каждому было отмерено» по справедливости!
Минуту было тихо после этого призыва, затем заговорил старый Стасюра:
– Придет, говоришь, наше время и наш суд… Хоть я, вижу, – не дождусь этого дня, ну, да, может быть, вы, помоложе которые, дождетесь… Так вот, для того чтобы отмерить каждому по правде и справедливости, послушайте, что я слышал и видел за эту неделю. Оська Бергман, надсмотрщик в той кошаре[142] 142
Кошара – сарай, барак.
[Закрыть], в которой я работаю, снова на этой неделе избил четырех рабочих, а одному бойчуку[143] 143
Бойко – горец-украинец из бывшего Стрыйского и бывшего Самборского уездов в Западной Украине; бойчук – молодой бойко.
[Закрыть] выбил палкой два зуба. И за что? Только за то, что бедный бойчук, голодный и больной, не мог поднять сразу полную корзину глины.
– Нарезай, Деркач! – сказал Андрусь ровным н спокойным голосом, и только глаза его заблестели каким-то странным огнем.
– Этот бойчук, – продолжал Стасюра, – очень добрая душа, и я привел бы его сюда, только он, видно, совсем заболел – не был вчера на работе.
– Приведи! – подхватил Андрусь. – Чем больше нас, тем мы сильнее, а ничто так не связывает люден, как общая нужда и общая обида. А чем сильнее мы будем, тем скорее настанет время нашего суда. Слышишь, старик?
Старик кивнул головой и продолжал:
– А Мотя Крум, кассир, снова недодал рабочим из нашей кошары по «пять шисток за эту неделю и еще грозил, что прогонит с работы, если кто посмеет напомнить об этом. Говорят, что он покупает шахту в Мразнице и что ему не хватало пятьдесят девять ренских, вот он и содрал с рабочих.
Старик «помолчал минуту, пока Деркач отыскал палочку Моти Крума и сделал на ней новую зарубку, затем продолжал:
– А вот вчера иду я мимо корчмы Мошки Финка. Прислушался: что за крик? А это два сына шинкаря прижали какого-то человека в угол, уже пожилого, и так бьют, так дубасят кулаками под ребра, что человек тот уже едва хрипит. Наконец отпустили его, а он уж и идти не – может, а когда харкнул – кровь… Взял я его, веду, да и опрашиваю: что за несчастье, за что так изуродовали? «Вот беда моя, – ответил человек и заплакал. – Задолжал я, – говорит, – неделю назад этому проклятому шинкарю. Думал, получу деньги и выплачу. А тут пришла получка, – бац! – кассир меня будто забыл, не выкликает. Я стою, жду. Уже выплатил всем, а меня не выкликает. Я бросился к нему спросить, в чем дело, а он опасть! – и запер дверь перед самым моим носом. Как я ни кричал, ни стучал – пропало! Еще выбежали прислужники– да меня в плечи: «Что ты здесь, пьяница, скандалишь?» Пошел я. Встречаю потом кассира на улице – и к нему: «Почему вы мне не заплатили?» А тот зверем на меня посмотрел, а потом как закричит: «Ты, пьяница, будешь ко мне на улице приставать? Ты где был, когда выплата была? Я тебя здесь не знаю, – там добивайся выплаты, «где и другим платят!» Ну, а сегодня касса закрыта. Я проголодался, иду к Мошке съесть что-нибудь в долг, пока деньги получу, а эти два медведя ко мне: «Плати и плати за то, что набрал!» Как я ни прошу, ни клянусь, рассказываю, в чем дело, но где там! Прижали меня в углу к вот, смотрите, чуть было душу из тела не вымотали!»
– Нарезай метку, Деркач, нарезай! – сказал грозным «голосом Басараб, выслушав со стиснутыми зубами этот рассказ. – Наглеют все больше наши угнетатели – знак того, что кара уже – висит над ними. Отмечай, побратим, отмечай живо!
– Это верно, – продолжал Стасюра, – распустились наши обидчики, зазнались, издеваются над рабочим людом, потому что все им сходит с рук. Смотрю я, слушаю и вижу, что чем больше на свете горя и нужды народной, тем больше у них богатства и роскоши. Вот теперь народу в Борислав валит видимо-невидимо, потому что всюду по селам голод, засуха, болезни. А здесь разве лучше? Каждый день вижу в закоулках больных, голодных, безработных; лежат и стонут и ждут разве только смерти, потому что человеческого сострадания уже давно перестали ждать. Да и еще, смотрите, плату нам уменьшили и с каждой неделей урезывают все больше и больше. Нет возможности прокормиться! Хлеб все дорожает, а если еще в этом году недород будет, то придется нам всем здесь погибать. Вот кривда, которую все мы терпим, которая всех нас гложет до костей, а на кого ее записать, я и сам не знаю!
Старик произнес все это более живым, нежели обычно, голосом и с дрожащими от волнения губами, а затем оглянул всех и остановил свой взгляд на угрюмом лице Андруся Басараба.
– Да, да, правда твоя, побратим Стасюра! – закричали все присутствующие. – Это наша общая кривда: бедность, беспомощность, голод!
– А на кого ее записать? – вторично спросил старик. – Или сносить ее терпеливо, эту самую большую всеобщую кривду, а отмечать только те мелкие, отдельные, из которых складывается эта большая?
Андрусь Басараб смотрел на Стасюру и на остальных побратимов вначале угрюмо и, казалось, равнодушно, но затем на его лице засветилось что-то, словно скрытая на дне души радость. Он поднялся с места и выпрямился, достав головой до самого потолка избенки.
– Нет, не терпеть нам и этой всеобщей кривды, а если и терпеть, то не покорно и тихо, как терпит овца, когда ее стригут. Всякая кривда должна быть – наказана, всякая неправда должна быть отомщена, и– еще здесь, «а этом свете, потому что о суде, который будет на том свете, мы ничего не знаем! И неужели ты думаешь, что, отмечая эти мелкие, отдельные обиды, мы забываем о главной, всеобщей? Нет! Ведь каждая, даже самая маленькая кривда, которую терпит рабочий человек, – это часть общей, народной кривды, которая всех нас давит и – гложет до костей. И когда придет день нашего суда, нашей кары, то разве ты думаешь, что не отомстится тогда и общая наша кривда?
Стасюра печально покачал головой, словно в душе не совсем верил обещанию Басараба.
– Эх, побратим Андрусь, – сказал он, – отомстится, говоришь? Уж одно то, что неизвестно, когда это еще будет… А другое: что нам с того, что когда-нибудь, может быть, и отомстится, если на i теперь не легче от этого? А если и отомстится, то, думаешь, после легче будет?
– Что это ты, старик, – крикнул >на него, грозно сверкнув глазами, Андрусь, – расплакался невесть чего! Тяжко нам терпеть! Разве я этого не знаю, разве мы все этого не знаем? А кто может так сделать, чтобы мы не терпели, чтобы рабочий человек не терпел? Никто, никогда! Значит, терпеть нам вечно, до конца дней. Тяжело это или >не тяжело, никому до этого нет дела. Страдай и молчи, не показывай другому, что тебе тяжело. Страдай и если не можешь вырваться из беды, то хоть мсти за нее – пусть это немного облегчит твою боль. Так я думаю, и все признали, что я прав. Верно?
– Верно, – ответили побратимы, но так мрачно, угрюмо, словно эта правда не очень их радовала, пе очень была им по сердцу.
– А если верно, – продолжал Андрусь, – то нечего и медлить и – время зря тратить Рассказывайте дальше, кто какую «кривду знает.
Он сел. В хате стало тихо. Начал говорить Матий. По соседству с ним умер рабочий в темной боковушке; как долго он там лежал, когда заболел – этого никто не знает, и домовладелец никому не хотел этого сказать. Говорят, что у рабочего было немного заработанных денег, и когда он заболел, домовладелец отнял у него деньги, а его потом морит голодом, держал взаперти, пока он не умер. Тело было страшно худое, грязное и синее, как бузина. Позавчера ночевала какая-то женщина у другого соседнего домовладельца. Ночью родила. Денег у нее не было, и сразу же на другой день выбросили ее с ребенком из дома. Рассказывал один рабочий, знакомый той женщины, что ходила она с ребенком к попу, чтобы окрестил, но поп не хотел крестить, пока она не укажет отца ребенка. Тогда женщина бросила ребенка в шахту, а сама побежала к начальству с криком, чтобы ее сейчас же повесили, потому что больше жить не хочет. Что с ней сталось потом, Матий не знал.
И потекли рассказы, однообразно-тяжелые и ошеломляющие своей вопиющей несправедливостью. И после каждого рассказа говоривший останавливался, ожидая, пока «метчик» Деркач не отметит на палочке, чтобы «каждому воздать полной мерой». Некоторые побратимы говорили с таким спокойным, безразличным, почти мертвым выражением лица, что уже один их голос, один их вид был своего рода тяжелы-м обвинением, достойным того, чтобы быть отмеченным в ряду всеобщей неправды и угнетения. Другие загорались, рассказывая, проклинали мучителей и требовали скорой для них кары. Но сильнее всего взволновал всех рассказ молодого парня Прийдеволи. Когда пришла его очередь – а он был моложе всех, поэтому и очередь его была после всех, – долго сдерживаемые рыдания вырвались у пего из груди, и, заламывая сильные руки, он вышел на середину избы.
– Перед богом святым и перед вами, побратимы мои, жалуюсь на свое горе! На свою страшную обиду! Осиротили меня на всю жизнь… отняли последнее и растоптали ногами, и все это так, для забавы!.. Ох, боже, боже, и ты смотришь на все это и еще можешь терпеть? Но нет, ты терпи, – я же не могу, я не буду!.. Побратимы, товарищи милые, скажите, что мне делать, как отомстить? Все сделаю, на все отважусь, только не велите ждать, побойтесь бога, не велите ждать!..
Он замолчал, всхлипывая, как малое дитя. Спустя минуту начал уже более спокойным голосом:
– Вы знаете, что я круглый сирота, знаете, в каком горе и нужде прошли мои молодые годы, пока несчастье не загнало меня сюда, в это проклятое пекло. Но вся беда и нужда, все несчастья были для меня ничто, – пока был хоть один человек, который умел меня утешить, подбодрить, приголубить, который отдал бы за меня свою жизнь… который любил меня!.. И этому единственному спасению позавидовали мои вороги. Послушайте, что они сделали. Вы – знаете, что она ради меня оставила свой дом, мать-старуху и пришла сюда, в Борислав, чтобы быть вместе со мной. Мы жили вместе вот уже полгода. Она работала на складе у этого богача Гольдкремера. На свое горе, она понравилась тем псам… А там их до чёрта: молодой кассир Шмулько Блютигель, надсмотрщик, также молодой, затем еще какие-то прохвосты, накажи их бог! Начали они к ней приставать, не давать ей покоя. Раз, другой она отстранила их вежливо, а потом, когда Блютигель застал ее как-то одну в сенях склада и, осмелев, начал уж очень к ней привязываться, она, недолго думая, размахнулась и так трахнула его по роже, что у него изо рта и из носа кровь брызнула, а сам он, как «колода, покатился между бочек. Ну и посмеялись мы в тот вечер над назойливым кавалером, когда она рассказала мне обо всем этом! Однако мы рано смеялись. Паныч разозлился и сговорился с другими отомстить ей. Позавчера была получка. Прихожу я вечером домой– нет моей Варьки. Сел я у окна, жду – посматриваю, а у самого – под сердцем словно гадюка лежит. Вот и стемнело уж – нет Варьки. Набросил я кафтан на плечи, вышел на улицу, ищу Варьку. Расспрашиваю работниц, которые вместе с нею получали; говорят– оставили ее там: «наверное, ей выплачивали последней. Екнуло мое сердце, бегу в контору – заперто все, а в окнах свет. Стучу – не достучусь, а сам думаю: эге, да что я здесь стучу – может быть, ее здесь нет? Может быть, она уже дома давно ждет меня? Бегу домой – нет. Бегу снова по улицам, забежал ко всем знакомым, во все шинки, куда мы заходили иногда, возвращаясь с работы, закусить или селедку купить, – нет ее. Всех расспрашиваю, не видал ли кто Варьку, – никто не видал. Пропала, как в воду канула. Лечу снова в контору, – так меня что-то и тянет туда. Думаю дорогой: высажу дверь, а дознаюсь, что с ней случилось, где она Но как только я пришел, куда вся моя смелость подевалась! Стал, смотрю – в окнах свет, но окна занавешены, не видно ничего, только тени какие-то мелькают. Нет, думаю, она здесь должна быть, здесь должна быть, больше ей быть негде. И снова сам себе не верю, потому что зачем ей быть здесь? Пришла мне на ум история с панычем Блютигелем; я» весь задрожал, онемел. И как ни твержу себе, что все это шутка, пустяки, – нет, что-то, словно рукой, держит меня под окном этой проклятой конторы. «Не пойду уж никуда отсюда, – думаю про себя, – буду здесь ждать, пока огонь не погаснет. Нет, прожду и до утра». Сел я на какую-то бочку возле самой стены, против окна, сижу, а сам дрожу, как в лихорадке. Слушаю – прислушиваюсь. Вот слышно: где-то в шинке рабочие хриплыми голосами поют песни, где-то псы лают. Из-под Дола, от церкви, долетает, напоминая стон умирающего, протяжный крик караульщика: «Осторожно с огнем». Вдруг, слышу, в – конторе какой-то смех, затараторили паны; узнал я голос Блютигеля, голос надсмотрщика. Затем застучало так, словно о стены забился кто-то, снова хохот, снова говор– и тишина. Господи, каждый звук вонзался в мое сердце, будто острый нож… Я так и замер, прижавшись ухом к стене. Как вдруг, уже на рассвете, раздался страшный крик в конторе; этот крик продолжался только мгновение, но он поразил меня, как гром, уколол, как жало змеи. Я вскочил на ноги – это был крик Варьки. И едва я опомнился, едва подбежал к двери, чтобы, собрав все свои силы, высадить ее. как вдруг дверь распахнулась, и из нее вылетела, точно молния, Варька. Но она уже не кричала… Я узнал ее по платью – лица не разглядел в потемках. А Варька меня не видела, – выскочив из дверей конторы, она бросилась напрямик через кучи глины, между кошарами и шахтами. Я за нею. «Варька, – кричу, – Варька, что с тобой такое? Что с тобой случилось? Ради бога, стой, отзовись!» Остановилась на минуту, оглянулась, и только теперь увидел я, что вся ее голова была черна, словно уголь, – вымазана нефтью, а длинные косы ее были отрезаны. «Господи боже, Варька, – кричу я, подбегая к ней ближе, – что это за несчастье с тобой?» Но она, как только увидела меня, сразу же повернулась и, словно испугавшись, помчалась дальше, ничего не видя, ударяясь о корбы[144] 144
Корбы – столбы, на которых держатся валики с бадьями возле шахт.
[Закрыть]. Я что есть мочи гонюсь за ней, как вдруг один страшный крик, одно мгновенье, и Варька у меня на глазах исчезла, как сновиденье, – прыгнула в раскрытую шахту!.. Я подбежал, остановился, – только глухо загудело, когда она в глубине, ударяясь о бревна сруба, наконец упала в воду. Вот и все. Что было со мной потом, не помню. Я очнулся только сегодня после полудня, и когда спросил о Варьке, мне сказали, что ее, прибежав на мой крик, вытащили из шахты и уже похоронили. Значит, все пропало. И никто не скажет, что они с нею сделали в ту страшную ночь. Съели изверги мою Варьку живьем, убили мое счастье!.. Побратимы пои дорогие, перед богом святым и вами плачусь о своем горе, – «посоветуйте, научите, что я должен сделать, но только не велите ждать!
Рассказ Прийдеволи глубоко поразил присутствующих, хотя все уже и раньше знали по неясным слухам о несчастье, приключившемся с их побратимом. На их лицах можно было видеть во время его рассказа все оттенки чувств: от беспокойства до самой высшей тревоги и отчаяния, по мере того как все эти чувства отражались на лице рассказчика. А когда Прийдеволя замолчал и, заламывая, руки, встал посреди хаты – немой свидетель великого преступления, молчали и все побратимы, как пришибленные; каждый, видимо, ставил себя в положение товарища и старался таким образом постигнуть всю глубину его печали и страдания. Но помочь… Чем они могли помочь ему в этом непоправимом деле, если здесь уже не было никакого выхода, кроме смерти? Чему они могли научить его, на какой путь направить?
Первый опомнился Деркач и схватил свои палочки, чтобы сделать новую отметку.
– Стой, побратим Деркач, – сказал вдруг решительно Андрусь Басараб, – этого не отмечай!
Деркач удивленно взглянул на него.
– Не надо, – сказал коротко Андрусь, а затем, обращаясь к побратимам, спросил: – Кто еще хочет что-нибудь рассказать?