355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Франко » Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется » Текст книги (страница 11)
Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:18

Текст книги "Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется"


Автор книги: Иван Франко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 56 страниц)

Не знаю и до сих пор, что за хитрость придумал тогда Хома, чтобы и на этот раз уйти от погони. Через минуту, дрожа всем телом, сидел я под мостом, спрятавшись очень хорошо. Сижу я, сижу, понемногу и страх прошел, присматриваюсь, прислушиваюсь, что делается с Хомой. Ничего не слышно, только река шумит под мостом.

Долго я сидел, согнувшись в три погибели, не шевелясь, между двумя бревнами. Но вот слышу какие-то голоса. Выглядываю осторожно, – господи милостивый! Да ведь это моего приятеля, моего Хому ведут стражники. На руках и на ногах побрякивают кандалы, стражники окружили его и поблескивают карабинами. У меня в глазах потемнело, сердце словно льдом обдало. Гляжу пристальней, – Хома по самую шею мокрый; весь в грязи, да еще на нем гнилые листья, осока, камыш и всякая болотная трава. Видно, бедняга хотел спрятаться в болоте, да не удалось, нашли его, словили!

«Слава тебе господи, хоть я уцелел», – подумал я про себя, сжался, как только мог, и сижу тихо, едва дышу.

Ну кто бы думал, что Хома даже теперь захочет напортить мне! Ох, ох, боже единый! Приятель, приятель! Послушайте только, на какую хитрость пустился мой любезный приятель, чтобы и меня погубить и отдать в руки стражникам. Слышу я, издали раздаются шаги. Идут стражники на мост, под которым я сижу! Слышу еще что-то. Точно кто-то поет, что ли! Прислушиваюсь – голос Хомы. Идет оп и ироде поет, да так протяжно:

 
Ой, Семене, мій друже Семене!
Та скажи ти батькові під мене,
Що не буде вже Хома
У недільку дома! [19] 19
Ой, Семен, мой друг Семен!Ты скажи моему отцу,Что не будет уже ХомаВ воскресенье дома! (укр.)

[Закрыть]

 

– Ладно, ладно! – крикнул я из-под моста, взволнованный жалобным Хомииым напевом.

Господи, как я в ту минуту напугался своего собственного голоса! Жить и умирать буду, а той минуты не забуду. Зашумело у меня в ушах, зарябило в глазах, кровь прилила к голове – сам не знаю, что со мной сталось…

Я опомнился на мосту. Два стражника держали меня за руки, один запирал на железный замок цепь, которую надели лисе на руки. Я двинул ногой, на ней залязгала такая же цепь.

И вы говорите мне о дружбе! Разве по-приятельски поступил со мною Хома? Я поглядел на него. Он стоял хмурый, мокрый, дрожащий. Взглянул на меня – в его глазах блестели слезы… Да что мне с этих слез? Они ни мне, ни ему не помогут!

На другой день уже обстригли нам кудри. Мы были солдатами.

Ох, дружба, дружба! Товарищество! Дались вы мне себя знать, не забуду вас до самой смерти! Из-за вас пропала моя молодость!

‹Лолин, июнь 1876›

КАМЕНЩИК

Ах, этот стук, этот грохот, эти крики на улице как раз напротив моего окна! Они отгоняют у меня всякую мысль, не дают мне ни на минуту покоя, отрывают меня от работы. И некуда мне деться, некуда укрыться от этого неугомонного стука: с утра до самого вечера он не затихает, а когда я, изнуренный дневной жарой, ложусь спать, то слышу его отчетливо даже во сне. И так вот, представьте себе, уже целых два месяца! С той поры, как начали строить напротив моих окон этот несчастный каменный дом. С той поры я не написал ни единой строчки, а стук и грохот не утихали у меня в ушах.

Не имея возможности сам что-нибудь делать, сижу я день-денской у окна и гляжу на работу других. От движения, беготни, работы нескольких десятков человек, мечущихся и снующих в тесноте, точно муравьи в куче, нервное раздражение у меня проходит. Я успокаиваюсь, глядя, как мало-помалу под руками этой массы рабочего люда вырастает большой каменный дом, как вздымаются вверх его стены, как шипит и дымится известка, которую гасят в больших дощатых ящиках, а затем спускают оттуда в ямы, как обтесывают каменщики кирпичи, пригоняя их к надлежащему месту, как женщины и девчата носят цемент в ведрах, сквозь дужки которых продета палка, как подручные, согнувшись в дугу, втаскивают вверх по лесам кирпичи на деревянных носилках, положенных точно ярмо на плечи по обе стороны шеи. Вся тяжелая каждодневная работа этих людей проносится передо мною, как туча, и, слушая их крики, шутки и разговоры, я забываю о себе, будто утопаю в безбрежном, непроглядном тумане, и быстро, неуловимо уплывает час за часом, день за днем.

Только вот десятники со своим криком, руганью, угрозами, самоуправством, издевательством над рабочими вырывают меня из этого непроглядного тумана, напоминают о живой, мерзкой действительности. Их всего двое, и, несмотря на это, они всюду. Все рабочие умолкают и сгибают спины, когда кто-либо из них проходит. Ничем им не угодишь, все им кажется не так, на все готова у них издевка, готово гневное, презрительное слово. Но только осмелится кто из рабочих ответить, защититься или заступиться за товарища, как тотчас лицо пана десятника наливается кровью, изо рта брызжет пена, и уж натерпится тогда от него провинившийся! И хорошо еще, если позволят ему терпеть, если не прогонят его сию же минуту с работы! Ведь они тут полные господа, их власть над рабочими неограниченна, и, прогнав одного, они тотчас найдут четверых, и те будут еще напрашиваться на место выгнанного. О, нынешнее лето для десятников прямо раздолье! Только выбирай да урывай из платы сколько вздумается, ничего не скажут рабочие, а если какой и вздумает пожаловаться подрядчику – вон его, пускай пропадает с голоду, если не хочет быть покорным.

Однажды, когда я, по обыкновению сидя у окна, смотрел на работу, вдруг на стене фасада поднялся крик. Причины крика я разобрать не мог, слышал только, как десятник кинулся к одному из рабочих, понурому рослому каменщику средних лет, и начал бранить ею последними словами. А тот ни слова, наклонился и продолжает свою работу. Но десятника это упорное, угрюмое молчание разозлило еще больше.

– Эй, ты, вор, босяк, арестант! Убирайся сию же минуту отсюда! – кричал с пеной у рта десятник, все ближе подступая к рабочему.

Я видел, как угрюмое, склоненное над кирпичами лицо каменщика все больше и больше краснело, будто наливалось жаром. Он стиснул зубы и молчал.

– Что, сто раз мне тебе говорить, висельник ты, голодранец, разбойник, а? Марш отсюда! Сию же минуту убирайся, а не то велю сбросить!

Рабочий, видимо, боролся с собой; лицо у него даже посинело. Наконец, не разгибая спины, он приподнял голову и медленно, с невыразимым презрением в каждом слове процедил:

– Хлоп[20] 20
  Хлоп – мужик.


[Закрыть]
хлопом и останется! Хам хамом! Не дай, господи, из хлопа пана!

Десятник при этих словах на мгновение точно застыл на месте. Очевидно, присловье каменщика задело его за живое: он был из простых крестьян и теперь, став «паном десятником», очень стыдился своего происхождения. Вот после минутного остолбенения его и прорвало:

– Так? Так ты на меня? Погоди же, я тебе покажу! Я тебя научу! Марш!

Рабочий не двигался и продолжал свою работу.

– Вон отсюда, опришок![21] 21
  Опришок. – В XVIII веке на Западной Украине опришками называли повстанцев против иноземных захватчиков; слово это устах десятника имеет бранное значение.


[Закрыть]
Убирайся ко всем чертям, а не то велю позвать полицию!

Рабочий упорно постукивал молотком по кирпичу. Тогда десятник подскочил к нему, вырвал у него из рук молоток и швырнул на улицу.

Разозленный каменщик заскрежетал зубами и выпрямился.

– Хам! – закричал он. – Какого чёрта ты ко мне прицепился? Чего тебе от меня надо?

– А! Так ты еще грозишь? – рявкнул десятник. – Караул! Караул! Разбой!

На этот крик прибежал другой десятник, и общими силами оба накинулись на каменщика. Тот не защищался. Удары посыпались на его спину; сопровождаемый тумаками, онемев от ярости и отчаяния, он сошел с лесов и вскинул на плечи свой мешок с инструментом.

Остальные рабочие, видевшие все это, продолжали молча работать, склонившись над кирпичами и стиснув зубы. Никто из них не проронил ни слова.

– Как ни мажь хлопа салом, все равно от него навозом несет! – крикнул, уходя, каменщик уже с улицы. На лице у него показалась натянутая усмешка, но на глазах в эту минуту заблестели на солнце слезы.

– Смотри, сломаешь себе голову, опришок, довбущук[22] 22
  Довбущук – Одним из предводителей опришков был прославленный народный герой Олекса Довбуш, погибший в 1745 году. В устах десятника слово «довбущук» имеет также бранное значение.


[Закрыть]
ты поганый! – крикнул со стены десятник и погрозил уходящему кулаком.

На другой день я встал рано и выглянул в окно. На улице было еще тихо. Рабочие только сходились «на фабрику»: Я немало удивился, увидев среди них выгнанного вчера каменщика. Заинтересовавшись, я начал смотреть, что из этого выйдет, когда явится десятник. Остальные рабочие разговаривали между собой мало, а к выгнанному и вовсе никто не подходил, он стоял сбоку у забора. Но вот явился и десятник, почему-то посапывая, точно кузнечный мех. Он быстро оглядел рабочих; его гневный взгляд остановился на выгнанной вчера каменщике.

– А ты, опришок, опять здесь? Чего тебе здесь надо? Кому ты нужен?

– Пан десятник. – отзывается рабочий, подвигаясь на два шага (среди общей тишины слышно, как дрожит его еле сдерживаемый голос), – пан десятник, сжальтесь. Что я вам сделал? За что вы меня хлеба лишаете? Вы же знаете, я сейчас работы нигде не найду, а дома…

– Прочь отсюда, арестантская морда! – рявкнул десятник, которому нынче был не по душе этот покорный вид, как вчера упорное, угрюмое молчание.

Каменщик опустил голову, взял подмышку свой мешок с инструментом и ушел.

Целую неделю после этого я наблюдал по утрам ту же самую сцену на улице. Выгнанный каменщик, видимо, не мог нигде найти работы и приходил по утрам просить десятника, чтобы тот его принял. Но десятник был тверд, как камень. Никакие просьбы, никакие заклинания его не трогали, и чем больше каменщик гнул перед ним спину да кланялся, чем глубже западали у него потускневшие глаза, тем больше измывался над ним приказчик, тем более резкими и презрительными словами обзывал он несчастного рабочего. А бедняга при каждом отказе только стискивал зубы, забирал молча подмышку свой мешок и бежал без оглядки, точно боясь страшного искушения, которое так и тянуло его на недоброе дело.

Было это вечером в субботу. Неожиданный дождь захватил меня на улице, и мне пришлось укрыться в ближайшем шинке. В шинке не было никого. Грязная, сырая просторная комната еле освещалась одной единственной лампой, что печально покачивалась на потолке; за стойкой подремывала старая толстая еврейка. Оглядевшись по сторонам – странное дело! – увидел я рядом, за одним из столиков, знакомого каменщика вместе с его заклятым врагом – десятником.

Перед каждым из них стояло по начатой кружке пива.

– Ну, дай вам бог, кум! – молвил каменщик, чокаясь с десятником.

– Дай бог и вам! – ответил тот тоном, гораздо более мягким, чем на улице, возле стройки.

Меня заинтересовала эта странная компания. Я попросил подать себе кружку пива и уселся за стол подальше, в другом конце комнаты, в углу.

– Да что ж, кум, – говорил каменщик, видимо силясь говорить свободно, – нехорошо это, что ты так на меня взъелся, ей-богу, нехорошо! За это, кум, господь гневается.

Говоря это, он постучал кружкой по столу и заказал еще две кружки пива.

– Да ты же, кум, знаешь, какая у меня дома нужда! Не надо тебе и говорить. Жена больна, заработать не может, а я вот тут по твоей милости за целую неделю ни грошика!.. Был бы я еще один, то как-нибудь терпел бы. А то, видишь, больная жена, да и бедные малыши, они уже еле ползают, хлеба просят. Сердце у меня разрывается! Ей-богу, кум, разрывается! Ведь я им какой ни на есть, а отец!

Десятник слушал этот рассказ, свесив голову и покачивая ею, будто в дремоте. А когда шинкарка подала пиво, он первый взял кружку, чокнулся с каменщиком и сказал:

– За здоровье твоей жены!

– Дан бог и тебе не хворать, – ответил каменщик и отпил из своей кружки.

По его лицу было заметно, с какой неохотой его губы касались напитка. Ах, может быть, на него потрачен последний грош из гульдена[23] 23
  Гульден – австрийская монета, около рубля.


[Закрыть]
, взятого взаймы четыре дня назад, на который он должен был прокормить всю свою несчастную семью до лучших дней – другой-то гульден ведь бог весть удастся ли где занять! А теперь он на последний грош решил угостить своего врага, чтобы как-нибудь задобрить его.

– И еще, любезный мой кум, скажи ты мне по совести, что я тебе сделал такое? Что со злости сказал тебе дурное слово? А ты сколько мне наговорил! Ей-богу, кум, нехорошо так бедного человека обижать!

Кум выпил пива и снова свесил голову, покачивая ею, будто в дремоте.

– Так ты уж, – робко заговорил каменщик, – будь так добр, в понедельник… того… Сам видишь, куда же бедному человеку деться? Погибать, что ли, на корню с женой да детьми?

– Так что велишь подать еще кружку этой пены? – прервал его разговор десятник.

– А и правда, правда! Эй, еще кружку пива! Еврейка принесла пиво, десятник выпил его и утер усы.

– Ну, так как же будет? – спросил с тревогой каменщик, пытаясь взять десятника за руку и глядя ему в лицо.

– А как будет? – ответил тот холодно, поднимаясь и собираясь уходить. – Спасибо тебе за пиво, а на работу в понедельник тебе приходить незачем, я уж принял другого. А впрочем, – эти слова он произнес уже у самых дверей шинка, – я в таких опришках, в таких вот висельниках, как ты, и не нуждаюсь!

И десятник одним махом выскочил на улицу и захлопнул за собой дверь шинка.

Несчастный каменщик стал, пораженный этими словами, как громом.

Долго стоял он так неподвижно, не зная, должно быть, что и подумать. Потом очнулся. Дикая мысль промелькнула у него в голове. Он схватил одной рукой стол, за которым сидел, отломал от него ножку и со всего размаху грохнул ею по стойке. Треск, звон, хруст, крик еврейки, гам подбегающих людей, крик полицейского – все это в один миг слилось в одну дикую, оглушительную гармонию. Спустя минуту несчастный каменщик очутился среди ревущей, визгливой толпы, которая с большим шумом передала бесноватого, «спятившего с ума разбойника» в руки полицейского. Грозный страж общественного порядка схватил его за плечи и толкнул вперед. Сбоку полицейского потащилась еле живая от перепуга шинкарка, оставив вместо себя в шинке другую какую-то еврейку, а вокруг них, голося и визжа, целая ватага всякой уличной голытьбы повалила в полицию.

‹1878›

МАЛЕНЬКИЙ МИРОН I

Маленький Мирон – удивительный ребенок. Отец не нарадуется, глядя на него, и говорит, что он удивительно умное дитя, но, известное дело, отец не судья своим детям. Да и к тому же отец Мирона уже в летах, едва дождался ребенка, и, конечно, каков бы ребенок ни был, для него-то он и золотой, и умный, и красивый. Соседи говорили между собою, что Мирон «какой-то не такой, как все дети»: идет– руками размахивает, говорит о чем-то сам с собою, возьмет прутик, со свистом разрезает им воздух или срубает головки у репейника и ласточкиной травы. Среди других детей он несмел и непроворен, а если когда и заговорит о чем-нибудь, то говорит такое, что старшие, услышав, только плечами пожимают.

– Василь! – говорит маленький Мирон маленькому Василю. – Ты до скольких умеешь считать?

– Я? До скольких умею? Пять, семь, парканадцать!

– Парканадцать! Ха хa-xa! А сколько это – парканадцать?

– Ну, сколько же может быть? Я не знаю!

– Да нисколько. Садись-ка, будем считать!

Василь садится, а Мирон начинает считать, ударяя за каждым разом палкой по земле: один, два, три, четыре…

Василь слушал, слушал, а потом вскочил и убежал. Мирон и не заметил: сидит себе, отстукивает и считает все дальше и дальше. Подошел старик Рябина, покашливая, кряхтя и охая, – Мирон не слышит, продолжает свое. Старик остановился возле него, слушает, слушает… Мирон досчитал уже до четырехсот.

– Ах ты непутевый! – сказал старик своим обычным, немного гнусавым голосом. – Ты что делаешь?

Маленький Мирон так и съежился и посмотрел испуганно на старика Рябину…

– Да ты землицу святую бьешь, а? Ты не знаешь, что землица – наша мать? Дай сюда палку!

Мирон отдал, почти не понимая, чего хочет от него старик. Рябина швырнул палку в крапиву. Мирон чуть не заплакал, не из-за палки, а скорое, оттого, что старик прервал его счет.

– Ступай домой, да «Отче наш» говори, а не бей землю! – сказал сурово старик и заковылял дальше. Мирон долго глядел ему вслед, все еще не понимая, за что это старик прогневался и чего он хочет.

II

Маленький Мирон больше всего любит один бегать по зеленым, цветистым лугам, среди широколистых лопухов и пахучей ромашки, любит упиваться сладким запахом росистого клевера и украшать себя цепкими головками репейника, которые он насаживал на себя с ног до головы. А еще речка, которую нужно перейти, чтобы попасть на выгон, небольшая спокойная подгорянская речонка, с высокими, крутыми, обрывистыми берегами, с глинистым дном, с журчащими бродами, дно которых покрыто мелкой галькой, обросшей мягкими, зелеными водорослями, длинными, словно зеленые шелковые пряди, – эта речка подлинная радость и могучая приманка для Мирона. Там он по целым часам любит сидеть, забравшись в высокую зеленую осоку или между густых широких листьев белокопытника. Сидит и глядит на играющую воду, на дрожащую под напором волны траву, на пескарей, которые время от времени вылезают из своих пор или выплывают из глубины, то шаря по дну и ловя водяных червей, то выставляя свою тупую, усатую мордочку из воды: вдохнут раз-другой воздух и вновь поскорей удирают в свои порки, словно отведали невесть какого лакомства. А между тем солнце палит с безоблачного темно-голубого неба, припекает Мирону плечи и все тело, но не сжигает его, укрытого широкими листьями. Любо ему. Его маленькие серые глазки живо бегают, детский лобик хмурится, – мысль начинает работать.

«Вот солнышко – почему оно такое маленькое, а о ген, говорил, что оно большое? Это, наверно, в небе такая небольшая дырка прорезана, что его немного только и видно!»

Но сейчас же в его голове закопошилась и другая мысль:

«Ой, да как же так? Восходит – там маленькая дырка; заходит– и там дырка. Равно дырка имеете с солнцем по небу ход»?»

Это не может вместиться и его голове, и он обещает себе, придя домой, сраму же расспросит! отца, какая это в небе для солнца дырка прорезана?

Мирон! Мирон! – слышен издалека крик. Это зовет мать. Мирон! услышал и вскочил, сбежал с берега к броду, чтобы перейти речку, да и остановился. Много раз уже переходил он через речку – и ничего, а теперь вдруг увидел нечто новое. Он стоял прямо против солнца и, поглядев в воду, увидел вместо мелкого, каменистого дна и мягких зеленых прядей водорослей одну бездонную, глубокую синеву. Он не знал еще, что это небо улыбается ему из воды, и остановился. Как же тут идти в такую глубь? И откуда она взялась так неожиданно? Он остановился и начал внимательно всматриваться в глубину. Все по-прежнему. Он присел. То же самое – только у самого берега видны знакомые камешки и слышно обычное приятное журчание воды у брода. Он обернулся в другою сторону, от солнца: глубина исчезла, брод мелкий, как и раньше. Это открытие и обрадовало и удивило его. Он начал поворачиваться во все стороны, пробуя, что выйдет, и радуясь дивному явлению. А про зов матери совсем забыл!

Долго так снова миленьким Мирон, то наклоняясь, то отворачиваясь от брода, но войти в воду все же боялся. Все казалось ему, что вот-вот посреди мелкого каменистого брода земля расступится и разверзнется бездонная синяя глубь под рекой, между высокими берегами, и полетит он в эту глубь далеко-далеко, исчезнет в ней, словно щепочка, брошенная в глубокий, темный колодец. И кто знает, как долго стоял бы он у брода, если бы не подошел сосед Мартын, который с вилами и граблями спешил на но кос.

– Ты чего тут стоишь? Вон там тебя мать кличет. Почему не идешь домой?

– Я хочу идти, да боюсь.

– Чего?

– Да вот, смотрите! – И он показал на бездонную синеву в воде. Мартын не понял.

– Ну и чего ж тут бояться? Здесь мелко.

– Мелко? – спросил недоверчиво Мирон. – А вон как глубоко!

– Глубоко? Смотри, совсем не глубоко, – сказал Мартын, и как был в лаптях, так и перешел брод, почти не замочив их. Переход Мартына придал и Мирону смелости, и он перешел через речку и побежал огородами домой,

– Какой глупый мальчишка! Пять лет ему, а еще броду боится, – пробормотал сосед и пошел своей дорогой.

III

А когда летом все старшие уходят в поле, Мирон остается один, но не в хате. В хате он боится. Боится «дедов в углах», то есть теней, боится пузатого дымохода, черного внутри от сажи, боится толстого деревянного колка, вбитого в оконце под потолком для вытяжки дыма от лучины, освещающей зимой хату. Мирон остается во дворе. Там он может гулять, рвать травинки и разрывать их на мелкие кусочки, строить домики из прутиков и щепок, которые наберет возле дровяного сарая, или просто лежать на завалинке и греться на солнце, слушая чириканье воробьев на яблонях и глядя в синее небо. Любо ему, и на детский лобик снова набегает облачко – появляется мысль.

«А чем это человек все видит? И небо, и землю, и отца с мамой? – возникает у него ни с того пи с сего такой вопрос. – Или чем слышит? Вон коршун кричит, куры кудахчут… Отчего это я все слышу?»

Ему кажется, что все это человек делает ртом – и видит и слышит. Открывает рот: так и есть, видно все, слышно все.

«А может быть, нет? Может, глазами?»

Закрывает глаза. О, ничего не видно. Открывает – видно и слышно. Закрывает снова – не видно, но слышно.

«Д-а, так вот оно как! Глазами видно, а чем же слышно?» Снова открывает и закрывает рот – слышно! Потом глаза – все слышно. Но вот пришла в голову мысль – заткнуть пальцами уши. Шу-шу-шу… Что это такое? Слышен шум, но не слышно пи кудахтанья кур, ни крика коршуна… Отнимает пальцы – кудахтанье слышно, а шума нет. Еще раз – то же самое.

«Что это значит? – рассуждает Мирон, – Ага, теперь знаю. Ушами слышу кудахтанье, а пальцами – шум! Ну да, ну да».

Пробует еще раз-другой – так, совершенно верно!

А когда жнецы сходятся на обед, он вприпрыжку бежит к отцу.

– Татуня, татуня! Я что-то знаю!

Что такое, сынок?

– Я знаю, что человек глазами видит.

По лицу отца пробежала улыбка.

– А ушами слышит кудахтанье, а пальцами шум.

– Как, как?

– Да так, ежели не заткнешь уши пальцами, то слышно, как курицы кудахчут, а как наткнешь, то слышишь только шум.

Отец захохотал, а мать, сердито взглянув на Мирона, сказала, замахиваясь на пего ложком:

– Иди, бродяга, иди! Такой большой парень, женить пора, а такие глупости говорит! Отчего ты никогда не подумаешь, прежде чем сказать, а нее так и ляпнешь, словно на лопате вывез?… Человек все слышит ушами – и шум и кудахтанье.

– А почему же не слышно все вместе? Если не заткнешь уши, так слышно кудахтанье, а если заткнешь, то слышен только шум? – спросил малыш. – Вот попробуйте сами! – И он для большей убедительности заткнул себе уши пальцами.

Мать что-то проворчала, но ответа на этот вопрос не нашла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю