Текст книги "Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется"
Автор книги: Иван Франко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 56 страниц)
«Я проболела две недели. Генрих уже не покидал меня днем, находился при мне, ухаживал за мной. Теперь он уже не разыгрывал со мной комедии, говорил откровенно. Был он от природы неплохой парень, но испорченный до мозга костей. С малых лет, сбежав из отцовского дома, прошел всю воровскую школу на варшавских мостовых. У меня сердце стыло, когда я слушала его рассказы.
Пробыв месяц в Варшаве, мы выехали в «турне», как говорил Генрих. В Лодзь, Домброву, Радом и другие города. Нас двое, Зигмунт и еще несколько совсем темных типов, которые порою приходили к нам по ночам, говорили что-то на своем непонятном воровском жаргоне, делились добычей и опять расходились. Зигмунт был вожаком этой шайки, разрабатывал планы, распределял работу, проверял исполнение. В случае неповиновения или небрежности бывал страшно жесток.
Постепенно он начал вовлекать и меня в свои планы. Я должна была нарядно одеваться и прогуливаться с Генрихом по магазинам и выставкам, где бывало много богатой публики. Я должна была привлекать к себе внимание и приманивать богатых молодых людей, а члены шайки шныряли в толпе и «работали». Я знала это, Массино! Моя душа возмущалась, но мои губы улыбались. Я все больше и больше покорялась какой-то магической, дьявольской силе Зигмунта. Чем дольше мы жили вместе, тем больше Генрих тускнел и изглаживался из моей души. Все его ничтожество выходило наружу, и я уже не обращала на него никакого внимания. Зигмунта я боялась, но его сила, ум и энергия импонировали мне.
Помню, это было в Дорпате. Генрих попался с поличным, и его арестовали. Я сидела в гостинице, когда ко мне прибежал Зигмунт.
– Панна Маня, оденьтесь как можно лучше. Да не забудьте свежее белье!
Я уставилась на него с немым вопросом.
– Не смотрите на меня, как баран на новые ворота! – сердито закричал он. – Генрих арестован. Пока еще держат в участке и не отправили в тюрьму, вы можете спасти его.
– Я?
– Да. Вот вам пятьдесят рублей. Это – приставу. Чтобы он провел вас к полицмейстеру, которого вы будете просить лично. Поняли? Так и скажите: лично! Скорее!
Через десять минут я сидела в пролетке… Через час Генрих был на свободе.
Догадываешься, какой ценой?
В тот вечер я вторично пыталась повеситься, и опять Зигмунт спас меня. Он, как видно, понимал, что кипит в моей душе, и следил за мной, хотя и делал вид, что обращает на меня внимания не больше, чем на любое другое орудие своей воли».
«Наше турне по русским городам затянулось надолго. К весне мы завернули в Одессу.
Здесь мой Генрих исчез. Зигмунт сказал, что его поймали во время кражи на судне и, без дальних слов, завязали в мешок и кинули в море. А я думаю, что скорее всего он сам убил его. В последнее время он все чаще сердился на него.
– Ну, Маня, – заявил он мне однажды вечером. – Ты теперь моя.
Я посмотрела на него с тревогой, но чувствовала себя до такой степени в его власти, что не смела противиться.
– Тот молокосос не стоил одного волоска из твоей пышной прически, – сказал он, привлекая меня к себе. – Я тебе покажу, как любит мужчина.
Удивительное дело! Пока Зигмунт являлся передо мной, как вожак, как командир, окруженный тайной и недоступностью, в каком-то роковом ореоле, его образ владел моей душой, и мне иногда казалось, что я могла бы полюбить его. Но теперь, когда он предстал передо мной как мужчина, некрасивый, немолодой, с грубыми, некультурными привычками и манерами, я уже через несколько дней почувствовала к нему презрение, отвращение, а потом и смертельную ненависть. За то, что он старался доказать мне свою любовь, преследовал, мучил меня ею.
И но мере того, как я начинала презирать его, ненавидела его, издевалась над ним, он все больше слабел, проникался все большей страстью ко мне, терял свою волю и силу.
– Маня, кричал он не раз пьяный, когда мы оставались одни, – ты доведешь меня до того, что я тебе и себе сделаю конец.
– Овва, – отвечала я, пожимая плечами, – о себе я не забочусь, о тебе еще меньше.
В Нижнем Новгороде, во время весенней ярмарки, его арестовали за крупную кражу. Он не выдал меня, и меня не трогали. У меня были кое-какие деньги, и в первый раз я почувствовала себя свободной. Но я уже была сломлена, обессилена своей жизнью до этого дня. Что с собой делать? Куда податься? Я не знала. Вернуться домой? К кому? Для чего?…
Я взяла билет и поехала в Москву. Зачем – и сама не знала. Думала, что там найду какое-нибудь место, где смогу устроиться. По дороге, в вагоне со мной познакомился молодой инженер-железнодорожник, направлявшийся в Иркутск, а отсюда еще дальше, за Байкал, на постройку железной дороги. Мы разговорились – и быстро сговорились. Он был человек холостой, ехал на большое жалованье в далекие, первобытные края. Я недолго раздумывала, когда он предложил: мне ехать с ним.
Владимир Семенович был чудесный человек. Столько смирения, деликатности и чуткости я еще не встречала у мужчины. С первой минуты нашего знакомства я говорила с ним свободно, как со старым, добрым знакомым. Он услуживал мне, предупреждал мои желания, заботился прямо по-матерински о всяких мелочах по дороге и на квартире. Я не раз удивлялась, откуда в России берутся такие мужчины.
Но вскоре мне пришлось с сожалением увидеть, как они погибают, как быстро и как глубоко падают!
Мы остановились в Иркутске. Сперва на неделю, пока не придут инструкции из Петербурга. Но прошла неделя, вторая, а там и месяц и два, а инструкций все не было. Жалованье моему Володе платили, и очень хорошее, а работы не было никакой, приходилось ждать.
Вот тут я и узнала его с другой стороны. Свой медовый месяц мы прожили быстро, а затем он начал тяготиться мной. Мы переговорили об всем, что могло интересовать его, но вскоре оба наткнулись на такие темы, о которых говорить не хотелось. Книг не было, порядочного общества не было. На дворе снег, мороз, метелица. Вскоре мой Володя начал уходить из дому после обеда и возвращаться только вечером, уже пьяным. Сперва стеснялся этого, а после перестал даже извиняться передо мной.
Пьяный, он делался очень милым. Шутил, смеялся, рассказывал анекдоты. Лишь после я узнала, что в этом его состоянии к нему привязывается еще одна ведьма – карты. Во хмелю им овладевала страсть игрока, и тогда он готов был проиграть все на свете.
Слишком поздно я узнала об этом его пороке – только тогда, когда он проиграл… меня самое.
Это…было так. В Иркутск приехал откуда-то из дальней Сибири богатый золотопромышленник Светлов. Человек немолодой уже, из тульских купцов, страшный богач. Чудеса рассказывали о его жестокости и богатстве. Между прочим, он был большой любитель женщин, и на каждом своем промысле, а их у него было несколько за Байкалом, содержал, как рассказывали, целые гаремы. Увидел меня с Володей в какой-то компании и проведав, что я не жена его, он начал раздумывать, как заполучить меня в свои руки. Он быстро узнал характер Володи, подпоил его, уговорил играть в карты и обыграл начисто. Распаленному проигрышем, одолжил немного денег. Володя опять проиграл. Светлов одолжил еще – опять проиграл мой Володя. Тогда Светлов предложил Володе играть на меня: если Володя выиграет, он ничего не должен Светлову, а если выиграет Светлов, то берет меня.
Разумеется, Светлов выиграл».
«Помню, как сейчас, эту сцену, Массино! Ночь. На дворе вьюга, ветер воет. Я сижу при лампе за какой-то работой и поджидаю Володю.
Стучатся. Входят. Не один Володя, слышны еще чьи-то грубые голоса. Я так и замерла от страха. Какое несчастье!
Входит Володя, а за ним гигант в медвежьей шубе, с широкой рыжей бородой, с толстым, багровым лицом и приплюснутым носом. За ним полицмейстер и еще какие-то господа.
Я встала и обернулась лицом к ним. Володя подходит ко мне нетвердыми шагами. У него на глазах слезы.
– Манюся, – говорит он и замолкает.
Потом взял обе мои руки в свои ладони, поцеловал, а после моими же руками ударил себя изо всей силы по щекам – раз, второй, третий…
– Манюся, я подлец, я негодяй! Я проиграл тебя в карты. Вот ему… Никанору Ферапонтовичу проиграл.
И показал на гиганта, а тот, растянув свое лицо в какой-то невиданно широкой усмешке, сделал шаг ко мне.
– Так-с! Мы имели честь и удовольствие, – проговорил он, неуклюже кланяясь.
– Чего же, господа, вам угодно от меня? – спросила я чуть слышно, охваченная волнением.
– Манюся, забудь меня, подлеца! – умолял, рыдая, Володя. – Не стою я тебя! Одного пальчика твоего не стою. Наплюй на меня! Отвернись от меня! Я не твой, а ты не моя.
– Покорнейше вас просим, – говорил мне, усмехаясь, рыжий гигант. – У нас вам, Мария Карловна, хорошо будет.
Я человек крещеный, и к вашей милости, скажу прямо, всей душой и всем сердцем.
– Но я вас не знаю и знать не хочу! – крикнула я ому.
– Познакомимся, Мария Карловна, это дело недолгое. И охота придет. Покорнейше просим не терять времени, а то завтра нам надо в дорогу. Вещички свои, какие вам нужно, извольте забрать. Здесь у меня и сани на улице.
– Нет, милостивый государь! – проговорила я решительно. – Я не понимаю всего этого и прошу вас оставить меня и моего мужа в покое.
– Покорнейше просим, Мария Карловна, – продолжал все тем же сладким тоном Светлов, – не гневайтесь и не сопротивляйтесь. И не забывайте, что вы в Сибири, а не в вашей еретической неметчине. Мы еще тут, слава богу, живем в страхе божием и в послушании и знаем способы, как утихомирить непокорных. Вот мой кум, его высокоблагородие господин полицмейстер, он может, в случае надобности, поговорить с вами по-другому.
Полицмейстер, который до сих пор держался как-то в тени за гигантской фигурой Светлова, выступил вперед и спросил меня коротко:
– Вы знали Зигмунта Зембецкого? Знали, правда? Не возражайте. Он здесь у нас в остроге, и мы можем представить его вам на глаза. И если не хотите завтра сидеть в остроге вместе с ним, то не разыгрывайте комедии и послушайтесь Никанора Ферапонтовича. Это вам мой совет и мой приказ…
На другой день, закутанная в шубы и медвежьи шкуры, я с Никанором Ферапонтовичем ехала уже на восток, далеко на восток, в бескрайние снежные просторы Сибири».
«Николай Федорович умирает.
Под моими окнами только что разорвалась японская бомба и снесла половину крыши. Ни одного целого стекла не оставила. Что-то будет дальше?
Кажется, кто-то стоит за моей спиной, и толкает под руку, и шепчет:
– Скорее! Скорее! Кончай!
Куда скорее? К какому концу гонит меня неумолимая судьба? Под бомбу, или на дно моря, или к какой-то потайной дверце, через которую еще сегодня, еще завтра я смогу вырваться на вольный свет, к лучшему будущему, а послезавтра уже нельзя будет?
Массино мой! Я ни о чем не думаю, только о тебе. Мысль о тебе придает мне силы и уверенности среди этой адской жизни. Что я ни делаю, куда ни иду, мне все кажется: это все ради одного только, чтобы возвратиться туда, в родные края, и увидеть его. А каким будет наше свидание после всего… всего того, что стоит здесь, как ряды мертвецов, на этих листках?
Все равно! Не думаю об этом.
Скорее бы, скорее конец, каким бы он ни оказался!»
«Никанор Ферапонтович был очень добр со мной. Однако грубость его натуры и неотесанные манеры вызывали во мне отвращение, тем большее, чем больше силился он придать им цивилизованный вид.
Боже мой, когда подумаю об этих трех месяцах, проведенных с ним…
Но нет! К чему тебе мои переживания, мой горький опыт, оплаченный кровавыми слезами? Скорее бы, скорее конец!
Весной, под самым Красноярском, когда мы вдвоем ехали на какой-то его промысел, на нас напали бродяги. Должно быть, долго охотились за ним. Должно быть, ямщик был в сговоре с ними. Так или иначе: едем лесной просекой, и вдруг-тпру! Лошади стали, и к нам со всех сторон теснятся страшные, косматые рожи, сверкают ножи, револьверы…
Никанор Ферапонтович защищался. Он был невероятно силен. Но в самом начале схватки один бродяга воткнул ему свой нож между лопатками. Он рванулся, и нож остался в теле. Пока нож был в теле, Никанор Ферапонтович оборонялся. Отбрасывая нападающих, как снопы, ломал им ноги ударами своих огромных сапог. Но когда бродяга подобрался сзади и вырвал нож из раны, Никанор Ферапонтович быстро ослабел и повалился наземь.
Мучили его страшно… Издевались над ним, пока он не умер.
Я сидела в повозке, как мертвая, и глядела на все это мертвыми глазами.
Потом мы поехали. Что такое? На козлах сидел другой ямщик, а рядом со мной, в шубе Никанора Ферапонтовича… Зигмунт.
– Целый месяц гоняемся за тобой, – сказал он коротко. – Ну, слава богу, наконец поймали.
На лесной поляне состоялся совет. Боже мой, какие лица! Какие фигуры! Какие голоса!
Делили добычу. Из-за меня поднялась драка. Зигмунт доказывал, что я его жена, но там, в сибирских лесах, этот довод ничего не значил. Я досталась вожаку. Его звали коротко «Сашка», но кто он был, какой национальности и какой веры, этого не знал никто и всем это было безразлично.
Мне кажется, он был еврей.
Зигмунт покинул шайку, шепнув мне на прощанье:
– Не бойся.
Спустя две недели всю шайку в ее лесном логове окружили три роты солдат. Сашку повесили на месте. Остальных заковали в кандалы.
Меня взял капитан. Зигмунта, который привел их туда, заковали вместе с остальными. Больше я его не видела. Ночь нас свела, ночь развела, и для меня он остался страшным порождением ночи».
«Перевожу дух. Вспоминаю…
То, что продолжалось затем, почти целый год, было тяжелее всего, страшнее всего из пережитого мною.
Ни общение с ворами, ни блужданья по сибирским тундрам, ни жизнь в тайге среди бродяг не были для меня так страшны и отвратительны, как жизнь в доме капитан-исправника Серебрякова.
У него была законная жена, злая, как змея, но забитая им, пребывающая в страхе и в вечных побоях. Подумай, какое житье было нам обеим?…
Капитан пил без просыпу, а напившись, бил нас обеих, не разбирая.
Дни и ночи проходили для меня, как на самой тяжелой каторге.
Наконец я убежала от него. Хотела пойти к Байкалу, утопиться, но попала на поезд, в котором войска ехали на войну с Японией. И поехала с ними. Мне было все равно с кем…»
«Страшная была ночь. Бомбардировка сильнее, чем когда-либо до сих пор. Казалось, весь город разнесут в прах.
Николай Федорович умер. Похоронили его торжественно.
Сегодня тихо. Штурм отбит. Обе стороны хоронят убитых, я перевязывают раненых. Если бы ты видел, что кроется в этих коротких, неприметных словах!..
Китаец говорит мне:
– Эта ночь – почта поехал.
Кончаю письмо. Довольно. Всего не пересказать. Но вот тебе доказательство, что я ничего не хотели утаить от тебя.
Прощай! Любимый мой!.. Но нет, не буду разжалобливать тебя.
Мы ведь увидимся… Если не здесь, то там? Веришь, в свиданье там? Я верю. Кажется, если бы на минуту перестала верить, с ума сошла бы, руки на себя наложила бы. А может, именно эта вера – симптом безумия?
Прощай! Пушки начинают стрелять. Опять новый штурм? Иду к морю, передать письмо китайцу. Еще раз прощай! До свиданья.
Твоя Сойка».
И это правда? Нет, никогда!
Глупая, романтическая девчонка наговорила на себя, чтобы…
Да что это я?
Без четверти двенадцать! Господи! А я сижу над этим письмом и все залил слезами!
Целый час просидел, сам себя не помня. И – плача. Что со мной творится?
Новый год приближается. Разве так надеялся я встретить его?
Где мои заветные радости? Где мои эстетические принципы? Где мое тихое довольство? Пропало, пропало все! Вот где жизнь! Вот где страдание! Вот где борьба и разочарование, и безграничные муки, и крохи радостей, ради которых и безграничные муки – не муки!
Что такое человек человеку? И палач, и бог! С ним живешь – мучаешься, а без него еще хуже! Жестокая, безвыходная загадка!
«До свиданья». Так она заканчивает. Но неужели это возможно? Неужели для нас, разделенных столькими могилами, существует какое-то свидание? Нет, не верю!
А над этими могилами течет, как река, одно великое, непрерывное страдание и мучает нас.
До свиданья, сердце! Приходи! Приходи! То, что спаслось, пройдя через столько могил, что осталось живым в наших сердцах после стольких разрушений, – пускай живет! Пускай надеется!
Но нет, пожалуй, не для нас надежда! Не для нас весна. Мы сами расточили, похоронили ее. Нашей весны не воскресит никакая сила!
Где ты теперь? Все еще там, в кровавом Порт-Артуре, среди раненых и обреченных на гибель, сама неся свое огромное кладбище в сердце? Или, может быть, давно уже твои кости моет бурное Желтое море?
А может быть, опять судьба выбросила тебя в широкий мир, в сибирские тундры, в китайские грязные предместья, швырнула в грязь и играет тобой, как замаранной, поломанной игрушкой, пока не оставит в какой-нибудь мусорной яме? Голубка моя! Где ты, откликнись! Пусть в этот новогодний час хотя бы дух твой пролетит по моему дому и коснется меня своим крылом! Пусть его дыхание внесет волну подлинной, широкой, многострадальной жизни в мое жалкое, бумажное, недостойное прозябание! Быть может, и я проснусь, и сброшу с себя эти путы, и рванусь к новой жизни!
Дзинь-дзинь-дзинь!
Звонят! В такую пору?
Что такое? Телеграмма?
Ивась, пожалуй, спит уже?
Но нет. Слышу, отпирает.
Какие-то голоса! Что это? Кто это? Ко мне? В такую пору?…
Шаги в гостиной.
– Это ты, Ивась?
– Я, барин.
– Ты еще не спал?
– Нет, барин. Читал.
– Что там такое?
– Какая-то дама в прихожей. Непременно хочет видеть вас.
– Дама? Старая? Молодая?
– Не знаю. Под вуалью. Я не пускал – не захотела уйти. Сбросила шубу. Там холодно, а она сидит в таком легком платье, красном в белый горошек.
– Проси!
‹Февраль 1905›
ХОРОШИЙ ЗАРАБОТОКЯ человек бедный. Ни клочка земли нет, всего-навсего одна хатенка, да и та старая. А тут жена, ребятишек двое, надо жить, надо как-то на свете держаться. Двое мальчишек у меня – одному четырнадцать, другому двенадцать лет – в пастухах служат у добрых людей и за это харчи получают да одежонку кой-какую. А жена прядет, тоже немножко зарабатывает. Ну, а у меня, старого, какой заработок? Схожу иной раз к ближней порубке, нарежу березовых веток и вяжу метлы всю неделю, а в понедельник берем с женой по связке на плечи – да на рынок в Дрогобыч. Невелик на этом и заработок – три-четыре крейцера[128] 128
Крейцер – австрийская мелкая монета, около копейки.
[Закрыть] за метлу, а пану заплати за прутья, так не очень-то много останется. Да что поделаешь, надо зарабатывать, надо как-то перебиваться.
Да и что за жизнь наша? Картошка да борщ, иной раз каша какая-нибудь да хлебец какой случится: ржаной так ржаной, а ячменный либо овсяный, так и на том богу спасибо. Еще летом полбеды – заработаешь у тех кто побогаче: тут за ульями на пасеке присмотришь, там в саду заночуешь, на сенокосе да у снопов поработаешь, а нет, так с сетью пойдешь на реку, рыбы наловишь или на рассвете грибов каких-нибудь принесешь, – ну, а зимой всего этого нет. Что от людей за работу получим, тем и пробавляемся, а бывает, и с голоду пухнем. Вот каково бедняку безземельному!
Вот видите, а еще нашелся добрый человек, позавидовал и нашим достаткам! Дескать, слишком много, дед, у тебя добра, разжиреешь больно, разгуляешься. Так вот же тебе! Да и закатил такое, что господи твоя воля!
Послушайте, как это было.
Иду я как-то по городу, связку метел несу на палке на плече, иду да оглядываюсь по сторонам, не
кивнет ли кто, не позовет ли хозяйка: «Дядя, а дядя! А почем метлы?» А тут, конечно, народу кругом, базарный день. Поглядываю вокруг, вижу – идет позади меня какой-то панок, горбатый, большеголовый, как сова, а глаза у него серые да недобрые, как у жабы. Идет и все на меня посматривает. Я остановился, думаю – может, чего-нибудь хочет, а он ничего, тоже остановился и смотрит в другую сторону, будто я ему вовсе и не нужен. Иду я дальше, он снова за мной. Мне как-то не по себе стало. «Чур, напасть! – думаю. – Что это такое?» А тут сбоку кричат:
– Дядя, а дядя! Почем метлы?
– По пять, – говорю.
– Ну, куда там по пять! Возьмите три.
– Давай четыре!
– Нет, три!
– Нет, четыре!
Сторговались мы за три с половиной крейцера. Я свою вязанку с плеч, развязываю ее спокойно, даю женщине метлу, как вдруг горбатый панок сзади.
– Почем метлы продаете? – спрашивает у меня. – По пять крейцеров, паночек, – говорю. – Купите, метлы хорошие.
Он взял одну, попробовал…
– Так, так, – говорит, – ничего не скажешь, хорошие. А вы откуда?
– Из Монастырца.
– Так, так, из Монастырца. А вы часто метлы продаете?
– Нет, не часто. Примерно раз в неделю, в понедельник.
– Вот как, каждый понедельник! А много ли в один понедельник продадите?
– А как когда, паночек, иной раз с женой продадим все, что вынесем, а иной раз и не продадим.
– Гм, так вы с женой! Оба, значит, по такой связке выносите?
– Да, пан, иной раз по такой, иной раз и побольше.
– Вот как! А много ли за неделю метел может? сделать?
– Да это, пан, как понадобится. Летом берут их меньше, так я меньше и делаю. А осенью и зимой больше этого товара идет.
– Так, так. разумеется! Потому что, видите ли, я поставщик императорских магазинов, так мне бы надо таких метел много, штук сто. Могли бы вы к следующей неделе сделать мне сотню метел?
Я подумал немного, да и говорю:
– Отчего же, сделаю. А куда пану доставить?
– Вот сюда, – говорит пан и показывает на один из домов. – Только не забудьте, принесите. Я вам сразу и заплачу. А почем, говорите?
– Да уж если пан берут оптом, то я уступлю дешевле, по четыре.
– Нет, нет, нет, не надо, не уступайте! Я заплачу и по пять!
– Дай бог пану здоровья!
– Ну-ну, будьте здоровы! Только не забудьте: от нынешнего дня через неделю приходите.
И с этими словами панок поковылял куда-то, а я остался. «Вот, – думаю себе, – какой хороший пан, даже не просит уступить подешевле, а на такую сумму метел заказывает. Ведь это целых пять гульденов будет! А я, прости господи, уж стал было злое о нем подумывать, когда он вот так за мной следил. Ну, дай ему, господи, век долгий! Хоть раз мне хороший заработок случился».
Кинулся я скорее за своею старухой.
Распродали ль мы свой товар, не распродали ль, только купили соли, спичек, еще кой-чего, да и домой. Говорю я старухе: так, мол, и так, заработок хороший случился, будет чем и налог уплатить, еще и головки к сапогам ей на зиму будут. Она тоже обрадовалась.
– Надо будет, – говорит, – взяться обоим, а то ты один за неделю не справишься. Так уж я свое отложу!
Ладно. Так вот рассуждая, спешили мы чуть не бегом домой, чтоб, видите ли, времени зря не терять.
В тот же день взялись оба, точно за борщ горячий. Прутьев нанесли целый скирд – фабрика в хате! Я ветки обламываю, она листья ошмыгивает, даже кожа у нес на ладонях облезла, а я затем концы потолще ножом обрезаю, складываю, вяжу, ручки строгаю – кипит работа. Пришло воскресенье, целая сотня метел готова и в связки по двадцать пять увязана. Так уж и приладили, что каждый берет по две такие связки наперевес: через плечо веревка, одна связка на груди, а другая за плечами свисает. В понедельник берем по доброй палке в руки, связки на плечи – кати в город! Жара такая, помилуй матерь божья! С нас пот так и льет, в горле пересохло, да что поделаешь – раз заработок, так заработок! Приходим в город, все на нас глаза вытаращили. Должно быть, не видали еще, чтоб такие большие связки носили.
– Послушайте, дядя, – посмеиваются над нами, – а вы где лошадей продали, что сами воз прутьев тянете?
– Дядя, а дядя, – кричат другие, – а у кого это вы березовый лесок купили? Березнячок, что ли, с бабой в город продавать принесли? Что просите за лесок?
А мы ничего. Еле дышим, а идем, прямо глаза на лоб лезут. Дал бог, кое-как мы добрели до того дома, где пан велел ожидать. Пришли к крыльцу, да и бух охапки на землю, а сами, как мертвые, свалились на них, отдышаться не можем, прямо-таки языки высунули. Нет никого, и вдруг окно – скрип, наш пан появляется.
– Ага, – говорит, – это вы, дядя? – Да, пан, это я с метлами.
– Ладно, ладно, я сейчас к вам выйду. Закрыл окно. Мы ждем. Спустя некоторое время вышел.
– My, что же вы, принесли метелки? – Да, пан. Сотню, как велели.
– Вот как, это хорошо. Только знаете, мне они теперь не нужны, возьмите себе, пусть они у вас еще побудут или можете их продать… а мне когда понадобятся, я вам передам. А теперь возьмите эту квитанцию, покажете ее войту[129] 129
Войт – сельский староста.
[Закрыть], а он уж вам скажет, что вы должны делать.
– Да как же так? – говорю я. – Тогда заказали, а теперь не берете?
– Нет, не беру, – говорит он спокойно. – потому что мне теперь не надо. Но вы не бойтесь! Я вас не забуду. Вот вам квитанция, возьмите!
– На что мне ваша квитанция? Что я с ней сделаю?
– Возьмите, возьмите, – говорит он. – А, впрочем, не хотите, не надо. А теперь идите себе с богом.
Я уж, по правде говоря, хотел было обругать его, но он повернулся и шмыг назад в дом. Мы остались, точно нас водой облили. А затем, что ж поделаешь, забрали метлы, да и пошли на базар, чтобы хоть сколько-нибудь продать.
Вдруг через неделю примерно зовет меня войт. «Что за беда?» думаю себе. Прихожу, а войт смеется и говорит:
– Ну, дед Панько (меня все зовут дедом, хоть я не такой еще и старый), имеешь благую весть.
– Какую благую весть? – говорю я и удивляюсь.
– А вот какую, глянь! – да и вынул бумагу, ту самую, которую тот пан давал тогда, развернул ее, да и стал читать что-то такое, только я ни капельки не понял, кроме своего собственного имени.
– Да что же тут такое сказано? – спрашиваю.
– Сказано, дед, что ты большой богач, по сотне метел каждую неделю продаешь, деньги лопатой загребаешь, вот и велено поставить тебе эту пиявку.
– Какую пиявку? – спрашиваю я, ушам своим не веря.
– Бумажку, бедняга!
– Бумажку? Да какую же бумажку? Для кого?
– Э, дед! Не притворяйся глухим, если тебе не заложило уши! Ведь это не мне, а тебе! Ты должен платить, кроме налога со двора, еще и налог с заработка пятнадцать рынских [130] 130
Рынский – австрийская монета, приблизительно восемьдесят копеек.
[Закрыть] в год.
– Пятнадцать рынских в год! Господи! Да за что же?
– За метлы! Слышишь, пан налоговый комиссар подал на тебя бумажку и говорит, что ты по сотне
метел в неделю продаешь.
Я стал, как тот святой Симеон Столпник, что пятьдесят лет, говорят, на одном месте столпом стоял. Так, будто я дурману наелся.
– Пан войт, – говорю погодя, – не буду я платить.
– Должен!
– Нет, не буду! Что вы мне сделаете! Что голый за пазуху спрячет? Ведь вы знаете, что на метлах я за целый год еле пятнадцать рынских заработаю.
– Что мне знать? Пан комиссар должен это лучше знать! – говорит войт. – Мое дело взыскать налог, а не хочешь дать, так я сборщика пришлю.
– Ха! Да шлите хоть сейчас! У меня сборщик из дохнет, покуда что-нибудь найдет.
– Ну, так продадим хату с огородом, а вас на все четыре стороны. Что императору принадлежит, то пропасть не может.
Я вскрикнул, точно меня обухом по голове хватили.
– Вот видишь, – говорит войт. – Ну что, будешь платить?
– Буду, – говорю, а сам свое думаю. Прошло три года. Я не платил ни крейцера. Когда приходили за налогом, мы с бабой прятались в лозы, как от татар, а хату запирали. Сборщики придут, постучатся, поругаются, да и пойдут дальше. Два раза хотели вломиться силой в хату, да оба раза люди добрые отговорили, но на четвертый год кончилось. Ни просьбы, ни плач не помогли. Налогу с пеней за мной набралось чуть не шестьдесят рынских. Приказали из города внести деньги, а если нет, то хату пустить с молотка. Я уж и не убегал никуда, вижу, что не поможет. Ну, и что же? Назначили распродажу, оценили все мое добро в круглых шестьдесят рынских. Приходит этот день, барабанят, зовут покупателей…
– Кто даст больше?
Эге, да никто и столько не дает. Десять… двенадцать… еле на пятнадцать рынских натянули, да и продали. А я засмеялся и говорю войту:
– Вот видите, все-таки я вас обманул! Разве я вам не говорил, что голого не обдерешь?
– Чёрт бы тебя, дед, побрал, что это ты надумал! Нашу хату купил Йойна под хлев для телят, а мы с бабой, как видите, пошли жить в чужую хату. Снова по-старому живем, покуда бог веку даст. Она прядет, мальчишки скот у людей пасут, а я метлы делаю. Да кое-как на свете и держимся, хоть и без бумажки.