412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Франко » Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется » Текст книги (страница 40)
Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:18

Текст книги "Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется"


Автор книги: Иван Франко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 56 страниц)

– Боже, эта женщина в самом деле взбесилась, – ворчал он. – И она должна была стать свекровью моей Фанни? Да она, змея полосатая, заела бы ее за один день! Счастье мое, что так случилось, что этот… сынок их куда-то запропастился! Тьфу, не хочу иметь с ними никакого дела!

Так Леон ворчал и плевался всю дорогу. Ему только теперь стало понятно, почему многие богачи избегают Германа, неохотно бывают в его доме и, кроме торговых и денежных, не имеют с ним никаких других дел. И все-таки Леону было досадно, что так случилось; ему было жаль блестящих надежд и планов, которыми он еще так недавно упивался. Впрочем, голова его была полна планов, и когда рушился один, он недолго горевал, а сразу же хватался за другой. И сейчас он быстро оставил недавние мечты и– старался свыкнуться с мыслью, что «работать» ему в дальнейшем придется не в союзе с Германом, а одному, без Германа, и, возможно, против Германа.

«Против! Да, – думал он, – к этому, наверно, вскоре принудит меня и сам Герман: будет стараться теперь еще больше вредить мне».

Леон и сам не знал, с чего это ему пришло в голову, что Герман должен теперь непременно враждовать с ним. Он и наедине с самим собой откровенно не признался бы, что приписывает свои мысли Герману, что в его сердце закипает какая-то дикая неприязнь к Герману за обиду, испытанную в его доме, за разрушение его блестящих планов. Леон и сам себе не признавался, что это именно он рад был бы теперь навредить Герману, показать ему свою силу, «научить его уму-разуму». Он не вникал в причины, но думал только о самой борьбе, старался заранее представить себе ее способы, многочисленные случайности, неудачи, чтобы своевременно предохранить себя от них, чтобы поставить Германа в наиболее невыгодные условия, нагромоздить на его пути как можно больше препятствий. И по мере того как походка его делалась медленней, он все глубже погружался в свои мысли, все более тяжелые несчастья и потерн обрушивал на голову Германа, усмирял этого толстенького, спокойного, будто за каменной стеной схоронившегося богача, нагонял на него страх и наконец, перед самым входом в дом, свалил его совсем и вместе с его сумасшедшей женой выгнал из последнего убежища – из дома на бориславском тракте.

– У-у, так вам и надо! – шепнул он, словно радуясь их отчаянию. – Чтобы ты знала, ведьма, как выцарапывать мне глаза!

В то время как Леон, погруженный в свои мечты, радовался полному упадку дома Гольдкремеров и заранее подсчитывал прибыль, которая выпадет на его долю в результате этой великой победы, Герман в карете вихрем мчался по улицам Дрогобыча на стрыйский тракт. Лицо его все еще было очень бледным, он то и дело чувствовал какой-то холод за спиной и мелкую дрожь во всем теле, а в его голове кружились и бурлили мысли, как вода на мельничном колесе. Несчастье свалилось на него так неожиданно, к тому же несчастье такое странное и непостижимое, что он в конце концов решил не думать ни о чем и терпеливо ждать, что из всего этого выйдет. Он решил прожить несколько дней во Львове и использовать все средства для того, чтобы отыскать сына и выяснить все это дело: почему и куда он пропал. Через несколько дней он должен был выехать в Вену, куда товарищ по торговым делам вызвал его телеграммой для улаживания важного дела, связанного с нефтяной промышленностью в Бориславе. Если в течение нескольких ближайших дней ему не удастся во Львове добиться своего, он решил предоставить это дело полиции, а самому все-таки поехать в Вену. Правда, жена не велела ему возвращаться без сына, живого или мертвого, а о поездке в Вену по «нефтяным» делам она и слышать не хотела, – но что жена понимает! Разве она знает, что Герман хоть и будет сам руководить поисками во Львове, но Готлиба все-таки может не найти, а деньги и без него свое сделают, если вообще можно еще что-нибудь сделать. В Вене же ему, конечно, необходимо быть, там дело без него не двинется.

Так размышлял Герман, быстро катясь в карете по дороге в Стрый. Волнистая предгорная местность проносилась перед ним, не оставляя в его душе никакого следа. Он ждал нетерпеливо, скоро ли вдали забелеют башни Стрыя; на него нагоняли тоску бесконечные ряды берез и рябин, тянувшиеся по обеим сторонам дороги. Он постепенно начал успокаиваться, покачиваясь от одной стенки кареты к другой, и наконец, прислонившись лицом к подушке, уснул.

После отъезда Германа Ривка снова бросилась на софу, всхлипывая и вытирая глаза, и всякий раз, когда она взглядывала на несчастливое письмо из Львова, слезы с новой силой начинали литься из ее глаз. Слезы смягчали ее горе, отгоняли всякие мысли, она давала им уноситься, подобно тихим волнам, не думая о том, куда они несут ее. Всхлипывая и вытирая слезы, она как-то забывалась, забывала даже о Готлибе, о письме, о своем горе и чувствовала только льющиеся холодеющие слезы.

Куда девалось то время, когда Ривка была бедной молодой работницей? Куда девалась прежняя Ривка, проворная, трудолюбивая, веселая и довольная тем, что имела? То время и та Ривка сгинули бесследно, изгладились даже в затуманенной памяти теперешней Ривки.

Двадцать лет прошло с той поры, когда она, здоровая, крепкая девушка-работница, однажды вечером встретилась случайно на улице с бедным «либаком»[135] 135
  Либак – рабочий, который собирает нефть с поверхности воды. В Бориславе нефть выплывала на поверхность воды в озерках я речках.


[Закрыть]
– Германом Гольдкремером. Они разговорились, познакомились. Герман, в то время неуверенными еще шагами, начинал идти к богатству; он занят был казенными поставками и уже близок был к тому, чтобы все потерять, так как у него не хватало денег, чтобы выполнить все свои обязательства. Узнав о том, что у Ривки есть немного денег, собранных в приданое, он поспешно женился на ней, спас при помощи ее приданого свое дело и добился больших прибылей. Счастье улыбнулось ему и с тех пор никогда не покидало его. Богатство текло ему в руки, и чем больше оно становилось, тем меньше были потери и вернее – прибыли. Герман весь отдался этой погоне за богатством; Ривка стала теперь для него пятым колесом в телеге; он редко бывал дома, а если когда и заглядывал, то избегал ее – чем дальше, тем больше. И недаром Ривка сильно изменилась за эти годы, и изменилась не к лучшему, хотя, по-видимому, и не по своей вине. Можно сказать, что богатство Германа заело ее, подточило морально. Сильная и здоровая от рождения, она нуждалась в движении, работе, деле, которым могла бы заняться. Пока она жила в бедности, в таком деле у нее недостатка не было. Она служила у богатеев, зарабатывала как могла, чтобы прокормить себя и свою тетку, единственную родственницу, которая осталась у нее после холеры.

Выросшая в бедной семье, она не получила, разумеется, никакого, даже начального, образования. Тяжелая жизнь и однообразная, механическая работа развили ее силу, ее тело-, но совершенно не затронули ум. Она выросла в полном невежестве и темноте духовной, не обладала даже теми врожденными способностями и «смекалкой», которые обычно встречаются у деревенских девушек. Лишь то, что касалось непосредственно ее, могла она попять, осмыслить, – вне этого ничего не понимала. Такой взял ее Герман.

У них родилась дочь, которая, однакоже, скоро умерла – кажется, из-за неосторожности самой матери ночью. В то время Гольдкремеры считались еще бедными. Герман рыскал целыми днями по городу или по окрестным деревням, Ривка хозяйничала дома: варила, стирала белье, рубила дрова, шила и мыла – одним словом, была работницей, как и прежде. И это была наиболее счастливая пора ее замужества. Первый ребенок – здоровая и красивая девочка – очень ее радовал и доставлял ей немало хлопот и дел. Чем больше она работала и хлопотала, тем здоровее и веселее становилась. Правда, она и сама не знала, что это именно от работы, и частенько жаловалась мужу, что не имеет никогда ни минуты отдыха, что губит здоровье, повторяя скорее обычные жалобы других женщин, нежели исходя из собственных убеждений и собственного опыта.

К несчастью, ее желания очень быстро исполнились. Герман разбогател, купил удобный и просторный дом на бориславском тракте, нанял прислугу, которую требовала жена, – и ей вначале стало как будто легче. Она ходила по тем комнатам, в которые еще недавно робко заглядывала с улицы, присматривалась к картинам, мебели, зеркалам и обоям, распоряжалась на кухне, заходила в кладовую, но скоро поняла, что все это было не нужно. Герман сам выдавал слугам все по счету и за малейшую неточность грозил прогнать со службы, – таким образом, при небольшом хозяйстве, которое они вели, нечего было опасаться воровства.

Нанятый повар понимал в кушаньях гораздо больше, чем сама хозяйка, и ее советы и распоряжения принимал с вежливой улыбкой переставлять мебель и перевешивать картины ей скоро надоело; и вот началась новая, страшная пора ее жизни. Она прежде не знала, что такое скука, – теперь скука пронизывала ее до мозга костей. Она то слонялась по огромным комнатам, как неприкаянная, то сидела в кухне и болтала с прислугой, то лежала целыми часами на кушетке, то выходила на улицу и быстро возвращалась домой, не находя себе никакого занятия, никакой работы, ничего, чем можно было бы заполнить жизнь, слуги были с ней неразговорчивы, зная ее раздражительность, вспыльчивость. В гости она ходила редко, да и принимали ее везде очень холодно, и конце концов всякие посещения стали для нее мукой. В том новом кругу людей, в который так неожиданно ввело ее богатство мужа, она чувствовала себя совсем чужой: не умела шагу ступить, не знала, что говорить, не понимала ни их комплиментов, ни ядовитых намеков, а своими грубыми шутками и простыми замечаниями выбывала только смех. Скоро Ривка спохватилась, что она и в самом деле становится посмешищем в глазах этих людей, и совсем перестала бывать в обществе, перестала принимать у себя посторонних, за исключением нескольких пожилых женщин. Но и они вскоре были разобижены ее раздражительностью, внезапными необузданными вспышками и перестали у нее бывать. Ривка осталась одна, мучилась и металась, будто зверь лесной, запертый в клетку, и никак не могла понять, что с ней происходит, he неразвитый ум не мог ни доискаться причины этого положения, ни найти из него выхода – найти хоть какую-нибудь деятельность, хоть какое-нибудь занятие для ее здоровой, крепкой натуры. Лишенная всякого дела, всякого– живого интереса в жизни, она замкнулась в самой себе и, пожираемая внутренним огнем, время от времени вспыхивала неукротимым, безумным гневом из-за какой-нибудь мелочи, по мере того как Ривка отвыкала от работы, труд становился ей все более ненавистным и тяжелым; она не могла заставить себя прочитать хотя бы одну книжку, а ведь несколько лет назад тетка научила ее немного грамоте. Скука застилала все перед ее глазами серой, неприглядной пеленой, и она делалась все более одинокой, все глубже падала на дно той пропасти, которую вокруг нее и под нею вырыло богатство ее мужа и которую ни она, ни ее муж не умели заполнить ни сердечной любовью, ни разумным духовным трудом.

Вот в такое-то время родился у Ривки сын – Готлиб Врачи вначале не надеялись, что он выживет. Ребенок был болезненный, непрерывно кричал, плакал, и слуги шептались между собой на кухне, что это не ребенок, а оборотень, что его «чёрт подменил». Но Готлиб не умер, хотя и не становился более здоровым. Зато для его матери на некоторое время свет прояснился. Она с утра до вечера бегала, кричала, суетилась возле ребенка и сразу почувствовала себя более здоровой, менее раздражительной. Тоска пропала. И, выздоравливая, Ривка тем сильнее любила своего сына, чем слабее и беспокойнее он был. Бессонные ночи, непрерывные волнения и заботы– все это делало для нее Готлиба более дорогим, более милым. Со временем мальчик как бы окреп немного, поздоровел, но уже и тогда видно было, что его духовные способности будут далеко не блестящи. Он едва на втором году начал ходить и в три года лепетал, как шестимесячное дитя. Зато, к великой радости матери, начал хорошо есть, словно за первые три года сильно проголодался. Животик у него всегда был полный и вздутый, как барабан, и стоило ему лишь немного проголодаться, он сейчас же начинал визжать на весь дом. Но чем больше подрастал Готлиб, тем хуже делался его характер. Он всем надоедал, портил все, что можно было испортить, и ходил по комнатам, как неприкаянный, высматривая, к чему бы прицепиться. Мать любила его без памяти, дрожала над ним и ни в чем не прекословила ему. Ее неразвитый ум и чувство, которое так долго подавлялось, не могли указать ей другого пути для проявления материнской любви; ей и в голову не приходило подумать о разумном воспитании ребенка, и она заботилась только о том, чтобы исполнить каждое его желание. Слуги боялись маленького Готлиба, как огня, потому что он любил ни с того ни с сего прицепиться и либо порвать платье, облить, исцарапать, укусить, либо, если он не мог этого сделать, начинал кричать изо всей силы; на крик прибегала мать, и его несчастной жертве приходилось тогда еще хуже. Хорошо еще, если дело ограничивалось бранью и побоями, а то случалось, что прислугу немедленно прогоняли со службы. Герман не любил сына, уже хотя бы по одному тому, что и в те редкие дни, когда бывал дома, никогда не имел от него покоя. Маленький Готлиб вначале боялся отца, но когда мать несколько раз яростно схватилась из-за него с отцом и отец уступил, мальчик своим детским чутьем почуял, что и здесь ему воля, что мать защитит его, и начал выступать против отца с каждым разом все смелее. Это бесило Германа, но он не мог ничего поделать, так как жена во всем потакала сыну и готова была за него глаза выцарапать. И это увеличивало холодность Германа и к жене и к сыну. Разлад в семье усилился, когда пришлось отдать Готлиба в школу. Само собой разумеется, несколько дней до этого Ривка плакала над своим сыном так, точно его должны были повести на убой; она разговаривала с ним, словно прощаясь навеки, рассказывала ему, какие строгие люди эти учителя, и заранее уже грозила тем из них, которые осмелятся задеть ее дорогого сыночка; она наказывала ему, чтобы он сейчас же пожаловался ей, если кто-нибудь в школе оскорбит или обидит его, а она уж покажет учителям, как нужно с ним обращаться. Одним словом, не начав еще ходить в школу, Готлиб уже питал к ней такое отвращение, словно это был сущий ад, изобретенный злыми людьми нарочно для того, чтобы мучить таких, как он, «золотых сыночков».

Зато Герман ударился в другую крайность. Он пошел к ректору отцов Василиан[136] 136
  Монашеский орден


[Закрыть]
. которые содержали в Дрогобыче единственную в то время школу, и просил его присматривать за Готлибом, чтобы тот учился и привыкал к порядку. Он рассказал, что мальчик избалован и испорчен матерью, и просил держать его в строгости, не жалеть угроз и даже наказаний и не обращать внимания на то. что будет говорить и делать его жена. Добавил даже, что если это будет нужно, он найдет для Готлиба отдельную квартиру вне дома, чтобы избавить его от вредного влияния матери. Отец-ректор был очень удивлен, услыхав это, но скоро и сам увидел, что Герман говорил правду. Готлиб не только был мало способным к ученью ребенком, но его начальное домашнее воспитание было таким скверным, что отцы-учителя, вероятно, ни с кем еще не имели столько хлопот, сколько с ним. Ученики, товарищи Готлиба, ежеминутно жаловались на него: тому он порвал книжку, другому подбил глаз, а у третьего отобрал палку и забросил ее в монастырский огород. Если кто в коридорах и классах больше всех шумел и кричал, то это наверное был Готлиб. Если кто во время урока возился или стучал под скамейкой, то это также был он. Учителя вначале не знали, что с ним делать; они изо дня в день жаловались ректору, ректор писал отцу, а отец отвечал коротким словом «Бейте!» Тогда посыпались на Готлиба наказания и ро-зги, которые хоть внешне как будто усмирили немного, сокрушили его крутой нрав, но зато развили в нем скрытность и упорную злобу и таким образом окончательно испортили его.

За семь или восемь лет Готлиб едва окончил четырехклассную нормальную школу и, прибавленный морально, неразвитый духовно, с безграничным отвращением к ученью и ненавистью к людям, а особенно к отцу, поступил в гимназию. Здесь он за три года не окончил еще и второго класса, когда скверная и темная история, происшедшая с отцом, навсегда прервала его школьное ученье…

Но кто знает, может быть эти несчастные школьные годы были более тяжелыми и мнительными для Ривки, нежели для самого Готлиба. Прежде всего школа на большую часть дня разлучала ее с сыном и тем самым ввергала ее снова в бездонную пропасть бездействия и скуки. Вечные же слезы и жалобы Готлиба еще больше озлобляли и раздражали ее. Вначале она, словно раненая львица, ежедневно бегала к отцам Василианам, упрека па в несправедливости и неспособности учителей, кричала и проклинала до тех пор, пока ректор не пристыдил ее и не запретил приходить в школу. Потом она решила было настоять на том, чтобы отобрать Готлиба у отцов Васи-лиан и отдать в какую-нибудь другую школу, но скоро сообразила, что другой школы в Дрогобыче не было, а отдавать Готлиба в какой-нибудь другой город, к чужим людям – о то vi она и думать не могла без содрогания. Она металась в поисках выхода, как рыба в сети, и не раз целые дни просиживала на софе, плача и думая о том, что вот в школе в эту минуту, может быть, тащат ее сына, толкают, кладут на скамейку, бьют, – она громко проклинала и школу, и ученье, и мужа-злодея, который нарочно изобрел такие мучения для сына и для нее. Эти вспышки становились все более частыми и довели ее в конце концов до ненависти ко всем людям, до какого-то непрерывного раздражения. Теперь уже Ривка и не думала идти в общество или как-нибудь разогнать свою скуку; она слонялась по дому, не находя себе места, и никто из слуг без крайней нужды не смел показаться ей на глаза. Такое положение дошло до предела, когда Герман два года назад отвез Готлиба во Львов и отдал в ученье к купцу. Ривка, казалось, обезумела, рвала на себе волосы, бегала по комнатам и кричала, затем успокоилась немного и долгие месяцы сидела молча, как зверь в клетке. Среди этого мрака в ее сердце горел лишь один огонь – безумная, можно сказать звериная, любовь к Готлибу. Теперь завистливая судьба намеревалась отнять у нее и эту последнюю опору, стереть в ее сердце все, что оставалось в нем человеческого. Страшный удар обрушился на нее, и если она в эти минуты не сошла с ума, то лишь потому, что не могла поверить в свое несчастье.

После отъезда Германа она так и застыла на своей кушетке. Ни одна мысль не шевелилась у нее в голове, только слезы лились из глаз, Весь мир исчез для нее, свет померк, люди вымерли – она ощущала лишь непрестанную ноющую боль в сердце.

Вдруг она вскочила и задрожала всем телом. Что это? Что за шум, за стук, за говор долетели до нее? Она затаила дыхание и прислушалась. Говор у входа. Голос служанки, которая будто ругается с кем-то и не пускает в комнату. Другой голос, резкий и гневный, стук, словно от падения человека на землю, треск двери, топот шагов по комнате, ближе, все ближе…

– Ах, это он, это мой сын, мой Готлиб! – вскрикнула Ривка и бросилась к двери.

В эту минуту чья-то сильная рука толкнула дверь, и перед нею предстал весь черный, в истрепанных черных лохмотьях молодой угольщик.

Ривка невольно вскрикнула и отшатнулась назад. Угольщик глядел на нее гневными большими глазами, в которых сверкали злоба и ненависть.

– Что, не узнаешь меня? – проговорил он резко.

И в ту же минуту Ривка, как безумная, бросилась к нему, начала тискать и целовать его лицо, глаза, руки, смеясь и плача.

– Ах, так это все-таки ты? Я не ошиблась! Боже, ты жив, ты здоров, а я уж чуть было не умерла! Сыночек мой! Любимый мой, ты жив, жив!..

Восклицаниям не было конца. Ривка потащила угольщика на кушетку и не выпускала из объятий, пока он сам не вырвался. Прежде всего, услыхав шаги приближающейся служанки, он запер дверь и, обращаясь к матери, сказал:

– Прикажи этой проклятой обезьяне – пускай себе идет к чёрту, потому что я разобью ее пустой череп, не сойти мне с этого места!

Ривка, послушная сыну, приказала через запертую дверь служанке идти на кухню и не выходить, пока ее не позовут, а сама начала снова обнимать и ласкать сына, не сводя ни на минуту глаз с его гневного, вымазанного сажей лица.

– Сыночек мой, – начала она, – что это с тобой? Что ты сделал?

И она начала разглядывать его с выражением бесконечной жалости, будто речь шла не о нищенской одежде, а о смертельной ране на его теле.

– Ага, а вы думали, что я так и буду до самой смерти терпеть у этого проклятого купца? – крикнул Готлиб, топая от злости ногами и вырываясь из объятий матери. – Бы думали, что я не посмею иметь свою волю?

– Что ты, золото мое, кто так думал? – воскликнула Ривка. – Это, может быть, изверг этот, твой отец, так думал!

– А ты нет?

– Я? Господи! Сыночек, да я бы крови своей не пожалела для тебя! Сколько раз я говорила ему…

– А он куда уехал? – перебил ее Готлиб.

– Да во Львов, искать тебя.

– A-а, так, – сказал Готлиб с довольной улыбкой. – Пускай поищет.

– Но как же ты добрался сюда, голубчик?

– Как? Не видишь? С угольщиками, которые возвращались из Львова.

– Бедное мое дитятко! – воскликнула Ривка. – И ты ехал с ними всю дорогу! То-то горя натерпелся, должно быть, господи! Ну-ка, сбрось поскорей эту гадость с себя! Я велю принести воду, – вымойся, переоденься!.. Я уж больше не пущу тебя, не позволю, чтобы этот мучитель увез тебя назад, нет, никогда! Снимай, голубчик, эту нечисть, снимай, я сейчас пойду принесу для тебя чистое платье. Ты голоден, правда?.. Погоди, я вызову прислугу…

И она встала, чтобы позвонить. Но Готлиб силой удержал ее.

– Оставь меня в покое, не надо, – сказал он коротко.

– Но почему же, сыночек? Ведь ты не будешь же так…

– Ага, ты думала, – сказал Готлиб, вставая перед ней, – что я для того только вырвался из Львова в этих лохмотьях, для того только тащился с угольщиками пятнадцать миль, чтобы поскорее снова отдаться вам в руки, дать запереть себя в какую-нибудь клетку, да еще впридачу слушать ваш крик и ваши наставления? О, нет, не бывать этому!

– Но, сынок, – вскрикнула, бледнея и дрожа от страха, Ривка, – что же ты хочешь делать? Не бойся, здесь дома я защищу тебя, никто ничего тебе не сделает!

– Не нужна мне твоя защита, я сам за себя постою!

– Но что же ты будешь делать?

– Буду жить так, как сам захочу, без вашей опеки!

– Господи, да ведь я же не запрещаю тебе и дома жить, как ты хочешь!

– Ага, не запрещаешь! А стоит мне лишь выйти куда-нибудь, задержаться, сейчас же расспросы, слезы, чёрт знает что!.. Не хочу этого! А еще он приедет – о, много я тогда выиграю!

Ривку как ножом резнули эти слова. Она чувствовала, что сын не любит ее, терпеть не может ее ласки, и это чувство испугало ее; в эту минуту ей казалось, что она теряла сына вторично, и уже навсегда. Она неподвижно сидела на кушетке, не сводя с него глаз, но не могла ни слова выговорить.

– Дай мне денег, я себе устрою жизнь так, как мне нравится, – сказал Готлиб, не обращая внимания на ее переживания.

– Но куда же ты пойдешь?

– Тебя это не касается. Я знаю, что ты сразу же сказала бы ему, как только он приедет, а он приказал бы жандармам меня привести.

– Но я богом клянусь, что не скажу!

– Нет, я и тебе не скажу. Зачем тебе знать? Давай деньги!

Ривка встала и открыла конторку, но больших денег у нее никогда не было. В конторке она нашла только пятьдесят ренских[137] 137
  Ренский – монета, около рубля.


[Закрыть]
и молча подала их Готлибу.

– Что это! – сказал он, поворачивая в руках банкнот. – Нищему подаешь, что ли?

– Больше у меня нет, сыночек, посмотри сам.

Он заглянул в конторку, все перерыл в ней и, не найдя больше денег, проговорил:

– Ну, пусть будет так. Через несколько дней раздобудь больше.

– Ты придешь? – спросила она радостно.

– Посмотрю. Если его не будет, приду, а не то пришлю кого-нибудь. Как покажет от меня знак, дай ему деньги в запечатанном пакете. Но запомни, – здесь Готлиб грозно потряс перед нею сжатыми кулаками: – никому обо мне не говори ни слова!

– Никому?

– Никому! Я тебе приказываю! Ни ему, ни слугам, никому! Пусть никто в Дрогобыче не знает обо мне. Хочу, чтобы мне никто не надоедал. А если скажешь кому, то пеняй на себя!

– Но, сыночек, тебя же здесь видела прислуга.

– Эта обезьяна? Скажи, что посыльный от кого-нибудь. Говори, что хочешь, лишь обо мне ни слова. А если он дознается, что я жив и бываю здесь, или если кто вздумает следить за мной, то попомни: такой вам натворю беды, что и не опомнитесь. Хочу жить так, как мне нравится, и все тут!

– Боже мой!.. – вскрикнула Ривка, заламывая руки. – И долго ты будешь жить так?

– Сколько мне захочется.

С этими словами Готлиб подошел к окну, открыл его, словно желая посмотреть в сад, и в одно мгновенье выпрыгнул через окно во двор. Ривка вскочила, вскрикнула, подбежала к окну, но Готлиба уже и след простыл. Только кусты высокого репейника в саду шелестели, будто тихо шептались о чем-то между собой.

В эту минуту служанка, бледная и испуганная, вбежала в соседнюю комнату и начала кричать:

– Пани, пани!

Ривка быстро опомнилась и открыла дверь.

– Пани, что с вами? Вы кричали, звали меня?

– Я? Тебя? Когда? – спрашивала Ривка, вспыхнув вся, как огонь.

– Сейчас. Мне показалось, что вы кричали.

– Это в твоей дурной голове кричало что-то, обезьяна! Марш в кухню! Разве я не приказывала тебе только тогда приходить, когда тебя позовут?

– Но мне казалось, что вы меня зовете, – робко пробормотала служанка.

– Марш в кухню, тебе говорят! – закричала Ривка. – И пускай в другой раз тебе не кажется ничего, понимаешь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю