Текст книги "Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется"
Автор книги: Иван Франко
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 56 страниц)
– А довелось, однако, довелось, – неторопливо говорил. Олекса, подходя.
Мы поздоровались.
– Ты что ж это, брат, на нас прогневался, между панами так долго живши! – сказал он, и на лице его мелькнула едкая усмешка.
– Да, – отвечал я, – что поделаешь, брат, если паны меня так полюбили, что и на свет глянуть не дают!
– Ага, оно и видно! – сказал Олекса.
– Что-то мы, Сторожи, не в милости у них, – заметил я.
Олекса как-то невесело улыбнулся. Мое замечание задело его, видно, за больное место.
– Ты что же, спать уже ложишься? – бросил он.
– Да вот собрался было, но какой там сон, не хочется.
– Ну так, может, пойдешь со мной поглядеть на Сторожевщину? А то кто его знает, скоро ли тебя снова увидим.
Я пошел, не возражая.
Тропинка вела вниз огородами, через речку и выгон, а там сворачивала за село на Сторожевщину.
Долго мы молчали. Я видел, как лицо Олексы постепенно мрачнело, словно какие-то невеселые мысли теснились в его голове.
– Ну что же, Олекса, – первым прервал я молчание, когда мы вышли на выгон, – расскажите мне, что тут делается, как вам жилось все эти годы.
– А что нам, жилось как жилось, – неохотно ответил Олекса. – Все по-старому. Вот бы ты лучше рассказал, что там с тобой?
При этом он взглянул на меня с таким странным выражением, что я не знал, что и сказать.
– Эх, брат, брат, – грустно произнес он, – не того мы от тебя ожидали! Мы думали: авось хоть один из Сторожей добьется чего-нибудь, будет и нам помощь, а тут вот оно что, такой позор!
Олекса оборвал и отвернулся от меня.
Эти слова, так свысока вдруг сказанные, ударили меня точно молотом по голове. Кровь бросилась мне в лицо…
– Как это – позор? – едва произнес я. дрожащим голосом.
– Ну, а что же, честь? – подхватил Олекса. – Сидеть в тюрьме, с ворами, и за что?
– Ну, за что, за что? – спросил я.
– А господь бог тебя знает, за что. Может, ты убил кого, или ограбил, или еще что – кто тебя знает? Вот про нас так уже почитай все говорят, что разбойники, мол, ну, да черт с ними, но о тебе мы такого не слыхали! А тут – бух! А что-нибудь должно же быть, ведь за что-то тебя засудили!..
Как обидно, тяжело, страшно стало мне от этих слов! Глубокая, жгучая боль вошла в сердце, сжала грудь. Так, значит, я уже дошел до того, что и родня от меня отворачивается; нет – даже Олекса, этот несчастный, вечно презираемый и преследуемый, тот, который, – кто знает, – быть может надеялся получить от меня помощь и спасение, теперь отталкивает меня! А что же тогда должен думать обо мне отчим? Теперь мне совершенно понятен был его холодно-приторный тон. Мне стало очень горько. Весь мир показался мне чужим, холодным, неприступным. Я почувствовал себя оторванным от всего, почувствовал, что всякая здоровая связь с жизнью у меня оборвалась, что, если так будет и дальше, я сойду с ума, наложу на себя руки. Я решил рассказать Олексе все, объяснить ему, в чем моя вина.
– Ну, что же ты-молчишь, не скажешь, что там с тобой было? – спросил Олекса уже немного ласковее, увидя, как глубоко задели меня его слова.
– Молчу, потому что о чем мне говорить? Вижу, и ты поверил тем россказням, какие обо мне плетут. Начну оправдываться– скажешь, что вру.
– Те-те-те! – отвечал. Олекса. – Поверил россказням! А кто его ведает: что люди говорят, то и я говорю, а откуда мне знать – выдумка это или нет? Ты расскажи всю правду, тогда буду знать. Хорошо, что мы хоть об этом дознались. А то разнесли было весть, что тебя уже нет в живых, а другие говорят – нет, его в Брно увезли на всю жизнь! Эх, чего только мы не передумали, сколько наплакались! Боже всемогущий! А твои братья?…
– Так как же, – спросил я, – как тебе рассказывали, за что же я сижу? Должны были все-таки сказать, за что.
– А я знаю? Говорили всякое. Да я не мог хорошо разобраться, а тут мне твой отчим рассказывает: «А знаешь, говорит, за что нашего Мирона засадили?» – «Ну, спрашиваю, за что?» – «Э, говорит, он там спутался с какими-то, бунт какой-то хотят устроить, бога отменить! Ну, говорит, видишь, – разве не спятил человек?» Я как это услыхал, так и сам не знал, что сказать.
– Так, значит, отчим говорил? А не рассказал ли, из-за чего бунтовать собирались? Уж не из-за Польши ли?
– Нет, этого не говорил.
– Погодите-ка, Олекса, вы все-таки и на военной службе побывали, и всякие виды видали. Скажите вы мне, если кого уличат в бунте, убийстве или других таких делах, то, как вы думаете, как его покарают? Присудят ли ему месяц-два или законопатят куда-нибудь лет на пять, а то и больше?
– Э, так это старая сказка! Я так и отчиму твоему сказал! «Нет, говорю, не может того быть! Будь это правда, так они бы его не на месяц засудили, а лет на десять!» А он свое: «Эх, что ты, говорит, знаешь».
Мы замолчали, продолжая идти по полю, покрытому зеленым овсом. Спускалась ночь. Вдали перед нами огромной черной массой высился Дил, за которым на западе еще рдели последние отблески вечерней зари. Позади остался душистый выгон, словно зеленое, искрящееся озеро, на которое с каждой минутой все гуще и гуще ложилась вечерняя мгла. Голоса лягушек с речки широко разливались по росистой траве. Летучие мыши, будто большие черные молнии, проносились в воздухе, порою в неслышном своем, полете касаясь земли. С севера повеяло прохладой. Мы пошли быстрее, чтобы ко времени попасть в село. Олексе как будто хотелось меня о чем-то спросить, но он все не решался:
– Да что, Мирон, – сказал он наконец, – скажи ты мне по правде: может, вы хотите бога сбросить, власти, всё?
Я.ожидал такого вопроса и усмехнулся.
– А ты как думаешь, хотим мы или нет? – спросил я.
– А кто вас там знает! Я так думаю, что не может того быть! Однако вот тут, в нашем городе, есть один чиновник, и с ним иногда видаюсь, вот он мне раз за пивом и говорит: «Что ты, говорит, Олекса, знаешь! Вы думаете, что все так и есть, как попы толкуют, и верите, и подаете, и тому подобное, а паны да попы смеются над этим! Они ничему не верят, а говорят, чтоб только морочить простых людей, чтоб те их слушались». Правда это?
– Может быть, да, а может, и нет, – ответил я, – только скажи ты мне, судили того чиновника вот так, как меня?
– Судили? Ого! Вон расхаживает по городу, как ни в чем не бывало, и волосок у него с головы не упадет.
– Ну, видишь, ведь он тебе говорил против бога, и его не судили, а от меня ты как будто никогда такого не слыхал, а меня судили. Значит, за что-нибудь другое.
– Да оно так выходит, – отвечал Олекса.
– Так вот я тебе расскажу, за что нас судили. Нам сказали, что мы, – нас было несколько человек, – составили тайное общество, чтобы распространять среди народа социализм.
– Ага, ага, – перебил меня Олекса, – что-то и наш ксендз толковал насчет социализма. Скажи-ка ты мне, что это такое?
– Социализм, – ответил я, – это такая наука: вот если, к примеру, обрабатывают люди поле по кусочкам, каждый отдельно для себя, – так чтоб обрабатывали вместе, чтобы поле сбили в один общественный клин и чтобы работали на нем все вместе; что уродится, тоже целиком идет в общественный амбар, а потом общественное управление делит, каждому по тому, как работал: работал больше, больше получает, работал меньше, так и получает меньше.
Олекса слушал с удивлением.
– Ишь ты, – говорит, – значит, есть такая наука?
– Вот именно – наука.
– И наука эта запрещенная?
– Нет, не запрещенная.
– Смотри, так за что же вас судили, если не запрещенная?
– Так, понимаешь, нам сказали, что мы будто бы устроили меж собой тайное общество, а это не разрешается.
– Ну, а вы устроили, такое общество?
– Да доказательств-то у них не было, – говорю я, – и выдумали они это, основываясь только на том, что нашли у нас письма, которые мы писали друг другу.
– Но скажи ты мне, – начал Олекса после краткого молчания, – тут о вас говорят, что вы власть сбросить хотите, а ты говоришь, что будет власть общественная, чтобы вроде делить, сколько каждому полагается?
– Вот именно, – отвечал я, – как видишь, брехали те, кто о нас такое говорил. Мы хотим только, чтобы каждый работал на пользу всему обществу, а тогда общество сможет каждому обеспечить такую жизнь и такой достаток, каких сейчас не имеет и самый богатый хозяин.
– Ну, а как же это? – спросил Олекса.
– А так: если в обществе все будут работать вместе, то сделают куда больше, чем каждый сам по себе. Ведь человек, работая как следует, всегда сделает больше, чем ему нужно для жизни. Всего хлеба не съедят, хотя никто не будет и голода терпеть, а если придется продавать, то оптом и там, где лучше платят. И тут будет выгода. Вот возьми хотя бы такой пример. Ты знаешь, теперь изобретены разные хозяйственные машины, лучшие плуги, сеялки, молотилки, косилки, соломорезки и много других; они делают всякую работу и лучше и скорее, чем человек руками. Отдельному хозяину иной раз не на что обзавестись и одной такой машиной, а все общество, хозяйничая сообща, как бы одним большим хозяйством, легко может завести такие машины; тогда на ту работу, которая теперь берет месяц времени, хватит двух недель, а это значит, что если теперь люди постоянно работают целый день, то тогда смогут работать по полдня. Еще и другую пользу может это принести. Теперь, как видишь, каждый хозяин у себя занимается одним делом: все на поле да на поле. А когда все хозяйства целого общества станут одним большим хозяйством и при машинах не нужно будет столько людей на полях, как теперь, тогда часть людей сможет взяться за разные ремесла и торговлю. Тогда хватит рук и на то, чтобы осушить болота, замостить дороги, выкорчевать чащи, ухаживать за пчелами и скотом. Дети, которые теперь пасут летом скот, смогут ходить в школу, потому что уже не родители должны будут заботиться о каждой мелочи для них, а общество. Общество же для своей пользы захочет, чтобы они. стали здоровыми и разумными людьми. Таким образом, можно будет помочь всем бедным, можно будет сделать так, чтобы не было пи бедных, ни богатых, а были бы все равны, все рабочие люди, которые за свой труд шили бы хорошо и в достатке и не терпели бы такой нужды, как теперь.
Олекса молчал. Несмотря на густой сумрак, видно было Но нему, что мысли в голове у него зашевелились, что он старался понять, разобраться во всем, что услышал.
Между тем мы дошли до Олексиной хаты. Обнесенная старым, полуразвалившимся плетнем и укрытая несколькими полузасохшими яблоньками, она склонилась набок, выделяясь в сумерках старою, ободранною соломенною крышей и покосившимися стенами, которые едва держались на подпорках.
– Вот и мои пышные палаты! – проговорил Олекса с горькой усмешкой. – Заходи, брат, посидим немножко, побеседуем.
Мы вошли. В хате была жена Олексы, Катерина, еще молодая, но от нужды уже увядшая женщина, а вокруг нее – целая куча малых детей. Она кормила их черешнями, а самого маленького держала у груди. С радостью встретила она меня.
– Ну, боже милый, не думали мы вас уже и увидеть, как распустили весть: «Ого, нет Сторожа Мирона!» И наплакалась я тогда!..
Катерина и тут начала утирать рукавом глаза. Олекса во время нашей встречи стоял в стороне, добродушно улыбаясь и обводя глазами хату. Хата была очень бедная, утварь убогая, дети слабые и чахлые (они уже с неделю жили почти на одних черешнях, потому что хлеба не осталось, а картошки, единственной поддержки до нового урожая, еще не было!).
– Видишь мое хозяйство! – заговорил Олекса. – Ну, однако, присаживайся!
Я сел. Олекса придвинул себе табуретку и сел напротив. Он принялся было угощать меня черешнями, но я отказался. Катерина начала рассказывать о своей жизни и о том, как отчим издевается над моими братьями. У меня духу не хватает повторять эти страшные вещи, – они записаны у меня глубоко в сердце, а вам до них никакого нет дела.
Олекса в это время хотя и вмешивался иногда в рассказ жены, – видно было, думал о чем-то другом. Когда Катерина кончила, он снова обратился ко мне:
– Ну, удивительная же у вас эта наука, что ты мне говорил. Думается мне – в ней много правды.
– Какая такая наука? – спросила Катерина.
Олекса начал по-своему и своими словами разъяснять ей, в чем дело. Она удивлялась, вскакивала с места и время от времени вскрикивала: «Ну, вот видишь! Порою человек сам по себе подумает о чем-нибудь таком, а вон и в школах об этом учат».
Олекса, рассказывая ей, сам разгорячился – его серые глаза, заблестели, он не мог спокойно усидеть на месте и под конец, воскликнул:
– А боже, боже, и почему это человек – темный, почему не видит ничего, что на свете делается! Ну, гляди, жинка, кабы все люди до этого дошли, разве им трудно было бы сделать так? И запретить бы им никто не смел! Ну, а все-таки скажи мне, брат, если наука та не запрещенная, так за что же на вас такое наговаривают?
– Тому есть разные причины, – отвечал я. – Надо знать, кто наговаривает. Больше всего кричат дурные люди, дармоеды, взяточники, потому что видят, что если дойдет до этого, так у них все сразу и лопнет. А во-вторых, кричат дураки, которые не знают, чего мы хотим: им наговорили, будто мы бунтовщики, хотим резать панов, попов и купцов, ну, они и кричат. А мы, как ты сам видишь, не только резать, – и выгонять никого не собираемся, даже наоборот, чем больше людей, тем лучше! Больше рук за работу возьмется, так и работа лучше пойдет. Разумеется, кто не будет работать, тот ничего не получит и может себе идти на все четыре стороны.
– Так, так, так и должно быть! – даже закричал Олекса. – Сколько раз я сам говорил это нашим панам: ни за что кровь людскую пьете! Как вас бог на свете терпит? Так, брат мой милый, этого и держись, от этого не отступайся, хотя бы стали на тебя все так кричать, как вот здесь в селе – на меня!
Я улыбнулся.
– А разве и сейчас, слава богу, не кричат? Не беспокойтесь, и теперь уже есть такие, которые, если бы могли, отправили бы меня прямым путем на виселицу! А отступиться от этого, как сами видите, не так-то легко. Раз человек узнал правду, он от нее уже не откажется, до тех пор, разумеется, пока он хочет быть честным человеком.
– Ну, а ты как думаешь, что с тобой дальше будет?
– А что будет? Думаю как-нибудь заработать столько, чтоб можно было купить земли, а тогда возьмусь за хозяйство: может, людям на что-нибудь и пригожусь.
Олекса и Катерина, видимо, не ожидали этого. Их удивили мои слова.
– Как же это, столько лет учился, и все зря?
– Почему же зря? Или вы думаете, что только тот учится не зря, кто станет попом или паном и будет людей обирать? Нет, брат, теперь высшая, лучшая наука: уметь честно жить на пользу бедным, а не во вред им. Теперь высшая наука говорит, что нужно работать, трудиться для общественного блага. Теперь наука говорит: то, что я учился столько лет, – это я как бы взаймы получил у всех людей, которые меня содержали, давали мне книги, одежду, пищу, потому что ведь я на все это не зарабатывал. Так вот этот долг нужно как можно добросовестнее вернуть!
Во время моей речи лицо Олексы прояснялось, краснело, он встал с места и, когда я кончил, схватился за голову и крикнул:
– Слышишь, слышишь, Катерина! Слушай, что он говорит! Все поняла? Ох, брат, милый брат! Авось-то бог даст, что от наших Сторожей будет когда-нибудь польза свету хотя бы на маковое зерно! Дай тебе бог удержаться на этом пути, коли уже стал на него!
Он кинулся обнимать и целовать меня. Катерина, утирая рукавом слезы, тоже подошла ближе, маленькие Сторожи, щебеча, обступили меня и разглядывали. В первый раз за два долгих-долгих года на глаза мои навернулись слезы чистой радости. Весь мир стал для меня светлее, новые силы вливались в меня, словно каждый из этих бедных, забитых нуждой, униженных людей часть своей жизни, своих надежд, силы свои отдавал мне!..
Ну, что же, господа, такие минуты выпадают только «подвергнутым проскрипции», так как в десять раз сильнее чувствует тот красоту жизни, кто стоял под ножом палача! Правда, жизнь «отверженного» порою грустна и тяжела, – однако в наших гнусных обстоятельствах только ее и можно назвать жизнью. Душевное спокойствие, сила и ясность убеждений, чистая совесть и борьба, вечная, неустанная борьба против темноты, фальши и тунеядства! И к этому еще такие минуты, из которых одна стоит целой жизни, жизни в отравленной, удушливой атмосфере бездумья! Эх, господа, ради самой борьбы, ради нескольких таких минут стоит плюнуть на все «путы», стоит быть «подвергнутым проскрипции».
‹1878›
ПАТРИОТИЧЕСКИЕ ПОРЫВЫБыло около полуночи. Широкими полосами лился свет из окон Д – ской резиденции, мелодическими переливами доносились изнутри звуки фортепиано. Мягкий свет, отраженный чистым, искрящимся на морозе снегом, далеко был виден с высокого пригорка, словно заря на востоке. Далеко по селу разносились звуки музыки и пения, нарушая мертвую, бесконечную тишину сельской зимней ночи.
– О, что-то долго нынче пируют гости у батюшки! – проговорил спросонок крестьянин, близкий сосед священника, выглядывая из сеней на двор. – А отчего ж им не пировать, коли есть на что, не то что у меня! Ох, боже, боже! – Он вздохнул тяжело, запер дверь деревянным засовом и возвратился в тесную, бедную комнатку.
Масляная плошка чуть мерцала на печи, а в постели лежала – догорала молодая еще женщина. Ее лицо, недавно еще свежее и цветущее, было измождено и обескровлено тяжким недугом, глаза сверкали, но лихорадочным огнем, а пышные золотистые волосы рассыпались в беспорядке на грудь и на грязную наволочку подушки. Грудь с трудом поднималась толчками, из горла вырывался сухой хрип, а все тело время от времени судорожно вздрагивало от боли и холода.
– Максим! – позвала больная тихо.
Максим стал перед нею молча, заломив руки.
– Что это за музыка?
– Гости у попа, – ответил хмуро Максим.
– А! – вздохнула она тяжело, словно припомнив, что с нею и где она…
– Подай воды, Максим! В груди что-то жжет, ох, как жжет…
Максим молча пошел за водой, а она со стоном старалась улечься поудобнее на жесткой постели, до костей надавившей наболевшее тело – старалась, но напрасно.
А между тем в поповском доме шумно, весело, живо идет вечеринка. Гости постарше засели в небольшой комнатке за тарок, а рядом, на маленьком столике, бутылки с вином, два кувшина пива, поднос со стаканами и несколько пачек табака и сигар. Кроме неизбежной карточной беседы, идет между ними еще и другая – о чем? Ну, известное дело, о высокой политике, о. войне и мудрой тактике России, об этимологии и фонетике, об украинцах и социализме. Толкуют обо всем вперемешку, пересыпают шутками, критикуют спокойно, без жара, без горячки, как и полагается старшим, солидным особам. Вопросы, которые для других являются основным в жизни, кровным делом, призывают к кровавым жертвам, – здесь они только повод дли приятного времяпрепровождения, для споров, перемешанных грубыми шутками и циничными замечаниями. Все, как полагается старшим, солидным особам!..
В соседней комнате, большой и ярко освещенной, собралась молодежь. Пение, музыка, танцы, серебристый смех, тихий шепот и смелые комплименты несутся оттуда пестрой рекой, наполняют весь дом праздничным, веселым шумом, делают его похожим на улей, в который только что впустили молодой рой. Но рядом с этим, по виду таким веселым и счастливым зрелищем, здесь ведется война – бесконечная, отчаянная, разнообразная, кто знает, может быть, потяжелее, чем на Балканах. Правда, кровь здесь не льется, ни стонов, ни криков не слышно, ран не наносят, но и без этой скверной декорации война возможна. О да, здесь война тяжелее, потому что участники ее стараются не ранить, не убить друг друга, а именно живьем захватить в рабство. Этой цели должны здесь служить и глаза, и губы, и руки, и снежно-белая грудь, и талия, и прическа, и усы, и жесты, и все, все дары природы и искусства! Для этой цели каждый здесь избирает свои способы, свои атаки и маневры, вступает в бой открыто или тайно, применяет в бою то одно, то другое оружие по собственному выбору, ведь все здесь – свободные люди! И помощники тут же! Этот чувствует за плечами сильную опору – отцовские связи и протекции, другая – отцовские книжечки сберегательной кассы, та – собственную красоту, другая – лучшее, чем у иных, образование! Все здесь напоказ, все прикрашено, принаряжено, приготовлено к бою, у каждого одна цель: захватить противника или противницу в рабство. Словом, все как полагается у свободных людей!
Вдруг музыка затихла, танцы, шепот, смех и пение прекратились, из соседних комнат начали сходиться старшие священники и их супруги. Дам было немного, да и то большая часть их сидела среди молодежи, маскируя или подкрепляя атаки и «маневры» своих «малюток»; теперь все стали широким кругом вдоль стен комнаты. Посреди этого круга появилась высокая, гордая фигура отца Ильи, хозяина дома. Его длинные черные волосы были смело откинуты назад; длинная новая ряса лежала на нем, как литая, а черные быстрые глаза и орлиный нос выказывали человека, который любит властвовать и по терпит сопротивления. О. Илья был вдовец, бездетный, и славился по всей округе как первый патриот, опора Руси. Имя его часто появлялось в «Слове» под списком пожертвований, которые он собирал и отсылал то на «Вторую градскую церковь», то на бурсу при «Народном Доме», то на «обновление церкви св. Юра» или на другие «благородные» цели. Каждый, идя к нему в гости, – а гостей собирал о. Илья частенько и угощал хорошо, потому что было чем – знал, что обязательно придется кое-что «пожертвовать», и откладывал особо гульден, точно подать. Как каждый истинно рутенский патриот, отец Илья был против поляков («уедал» – вульгарно говорили соседи), хотя, разумеется, не встречался с ними близко, а польского народа и совсем не знал; радовался, что мудрые европейские правители разделили Польшу, что Россия так разумно и систематически отнимает у поляков их прежние фантазии, и сожалел, почему Австрия, неизвестно за что, дала им так много воли. Словом, придерживался о. Илья политических и литературных идей «Слова» и, где мог, заботился об увеличении числа подписчиков этой газеты.
Все гости с любопытством ждали, с чем сегодня выступит о. Илья, и каждый полез в карман, отыскивая заранее отложенный гульден. Отец Илья подождал минуту, пока все стихло, огляделся, кашлянул и начал резким, громким голосом:
– Соседи мои честные, гости дорогие! Бог свидетель, как люб мне нынешний вечер, как рад я тому, что могу видеть в своем доме столько сердечных и милых детей святой Руси! Но и в часы радости и веселья не нужно никогда забывать о нашей общей, святой матери, которая именно теперь тяжко стонет и изнывает под напором враждебных элементов!..
– Браво, браво! – громко закричал кое-кто из старших священников, из тех, кому особенно по вкусу такая фраза, в которой меньше смысла, а больше громких слов.
– Вы знаете, – продолжал о. Илья, помолчав минуту, – какие тяжкие времена наступили теперь для нашей народности, как наши извечные враги ляхи действуют и теперь на погибель всему русскому и как удалось им всяческими хитростями уловить часть нашей молодежи, которая, забыв свой священный долг, набралась каких-то пагубных, заграничных идей и вместе с недругами действует в ущерб русскому имени!
– Э, молокососы, недоучившиеся студенты! – закричал кое-кто из батюшек.
– Каждому ушат холодной воды на голову! – выкрикнул один.
– Ого, избыла наша Русь не такие беды, и эту избудет! – добавил важно самый старший, который этой фразой отмахивался от всего, чего не понимал и что не вмещалось в его голову.
– Да, – подхватил о. Илья, – это золотое слово и святая правда! Но вам, верным детям нашей отчизны, нужно стараться, чтобы всем, чем можно, помогать матери, помогать тем, кто сражается за ее благополучие и славу, кто поборает всеми способами явных и скрытых врагов ее!
. – Да, да! – зашумели гости, хотя никто еще не мог угадать, куда нацелился о. Илья своим вступлением.
– Таким рыцарем без страха и упрека, таким борцом добрым за нашу Русь является газета «Слово» и ее просвещенный редактор, Так вот, я предлагаю при данной оказии сделать складчину для вспомоществования этому единственному рыцарю. Будет это малая лепта, но употребленная на доброе дело. Я первый жертвую на это десять гульденов, а кто пожелает И свой взнос присоединить, пусть подпишется на этом листе, а завтра же мы отошлем складчину и лист с подписями во Львов.
– Браво, браво! – закричали батюшки и двинулись вслед за о. Ильей целой гурьбой к столу, где лежал уже лист бумаги рядом с жестяным, расписанным цветами подносом. На бумаге в самом верху было написано большими буквами: «В пользу редакции «Слова» пожертвования, собранные о. Ильей в Д…» И дальше: «О. Илья – 10 гульденов». Под о. Ильей подписывались другие, а на поднос посыпались гульдены и мелочь. Все эти деньги носили на себе следы пота, немытых, тяжелых, грубых-рук, и не одну такую бумажку, казалось, довольно было сжать в ладони, чтобы потекла из нее горячая людская кровь, чтобы послышались стоны и вздохи тысяч, несчастных, замученных, которые вместе с этими гул донами и мелкими монетами вложили в ладонь нону частицу жизни и сердца своего. А завтра эти кровные, потом и слезами напоенные гульдены и крейцеры пойдут в руки «благородных» редакторов и «издателей-патриотов», и те, в свою очередь, разбросают их за милую. душу по кабакам, кофейням и прочим, не менее, чем они сами, «благородным» местам!……
После уплаты контрибуции у всех гостей как гора с плеч свалилась. Батюшки возвратились к тароку, молодежь – к танцам, пожилые дамы к разговорам о вчерашнем снеге, – словом, все опять пошло заведенным порядком, а от минутного патриотического пожара даже искорки, даже поила не осталось…
Был девятый час утра, когда закончилась вечеринка и гости, засыпая на ходу и протирая сонные глаза, разъехались. Отец Илья за всю ночь не прилег пи на минуту, по его патриотизм не позволял ему и теперь заснуть, пока не напишет письма господину редактору «Слова», и не отошлет ему собранных вчера денег. Он засучил рукава, протер глаза, которые то и дело непослушно слипались, помахал руками, чтобы придать им больше силы и, взявшись за перо, принялся писать. Но глаза слипались, и рука все сильнее отказывала ему в послушании. Вместо «Благородный», написал «Брагородный», а вместо «Редактор» – «Ледактор», а заметив тут же обе ошибки, рассердился и разорвал лист. В эту минуту послышалось за дверьми в сенях шарканье сапог о пол – знак, что кто-то из сельчан пришел к его преподобию.
– Кто там? – крикнул сердито о. Илья, недовольный, что «какой-то черт носит этих мужиков теперь, когда у него времени нет!»
Дверь медленно отворилась, и в комнату робко просунулась бледная, изможденная фигура Максима.
– Слава Иисусу Христу! – сказал он с низким поклоном.
– А что там? Чего ты так рано? – спросил батюшка.
– Да вот, прошу прощения у вашего преподобия, жинка померла., ·
– Да? Ну, и что же?
– Так я пришел, может, ваше преподобие захотят, чтобы грешное тело схоронить?…
. – А, голубчик, – ответил о. Илья, вставая, – разве она неожиданно померла? Что это за порядок?
– Да как-то так… прошу прощения у вашего преподобия… случилось. Я один… И туда пойди, и туда, и за этим пригляди, и за тем, и около больной день и ночь…
– Э, толкуй мне, некогда было! А в корчму, и на рынок, и повсюду – было когда, только для исповеди нет времени? А теперь, любезный, обойдется это тебе в тринадцать бумажек!
Максим почесал затылок и начал просить, доказывать, Что, мол, покойница и так за время болезни разорила его до нитки, что порою и на соль не хватает, что и так придется лезть в долги из-за похорон.
– А мне какое дело, – отрезал о. Илья. – Бери в долг где хочешь, а мое подай!
Не знаю, бывают ли в жизни крестьянина, и без того полной нужды, унижений и деморализующих влияний, минуты более тяжкие, более унижающие и деморализующие, чем те, когда приходится ему, с болью и тоской в душе, в минуту самого большого несчастья, каким является утрата любимого существа, торговаться, как за скотину, с человеком образованным, который свою деятельность расценивает, как ему вздумается. Нет определенного тарифа, который устанавливал бы плату за церковные требы (если даже согласиться с тем, что церковные требы должны быть оплачиваемы!), а если и существует тариф, то Крестьянину он неизвестен. С человеческими чувствами, которые в сердце крестьянина так же глубоки, как и в сердцах образованных людей, при таком торге не принято считаться. Люди, которые сами проповедуют отречение от мирских радостей, без капли стыда протягивают руку за последней, кровной копейкой народа, протягивают так грубо, гордо, дерзко! И еще после этого моралисты и попы говорят и кричат о разврате, о безнравственности и отсутствии человеческого достоинства в народе! Перестаньте, «благородные господа», прежде всего сами убивать и подавлять в этом народе каждый зародыш, каждую искру человеческой самостоятельности, характера и мысли, перестаньте деморализовать его своим собственным примером, собственной жизнью и наукой, познайте однажды и в нем брата, равного себе, познайте его жизнь и нужды, подайте ему искреннюю, не грязную и корыстолюбивую руку, и вы увидите тогда, что народ наш не такой зверь, каким вы его рисуете, и что если кто и виноват в его развращенности, то наверняка больше всего вы сами!
Долго продолжался торг. Отец Илья сердился и кричал, что мужик – это скотина, которой прежде всего нужна хорошая палка, что каждое его слово – ложь и неправда и что разве только на костре он скажет правду. В конце концов он одолел. У Максима не хватило духу спорить с батюшкой, и, вздыхая, он согласился с требованиями о. Ильи. По уходе Максима батюшка только сплюнул и проворчал:
– Тьфу, черт побери этих хамов! Минуты покойной пет!
– И, облегчив сердце такими словами, о. Илья снова уселся за письмо. Спор с Максимом и утренняя прохлада протрезвили его. Достал другой лист, и после минутного раздумья перо быстро забегало по бумаге, а лицо о. Ильи прояснилось, просветлело от притока патриотических чувств, которые он в эту минуту изливал на бумаге. Сквозь тучи пробилось солнце и косым, светлым столбом легло поперек комнаты, но до сидящего свет не доходил. В соседней комнате слышен был шорох и шаги служанки, которая убирала посуду после вчерашних гостей, а в отворенную дверь о. Илья видел только стоящее напротив фортепиано с разбросанными на нем нотами.
А в хате Максима в это время тоскливо, мрачно, как в могиле. Покойницу уже обмыли и одели на скамье. Несколько старух тихо-тихо двигаются по комнате, убирая и приводя все в порядок, а Максим, заломив руки, немой, бледный и сгорбленный, стоит в ногах у той, которой предстояло быть его подругой и помощницей в жизненной юдоли и которая теперь стала только лишним, тяжким бременем. Никто не скажет ему ни слова, не утешит, не успокоит. Одинокий, стоит он в своем горе, – кто знает, может быть, думает о том, откуда теперь взять денег на похороны? Известно, прозаическая душа!