355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Франко » Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется » Текст книги (страница 36)
Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:18

Текст книги "Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется"


Автор книги: Иван Франко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 56 страниц)

* * *

«Ах, та сцена, та сцена, последняя сцена нашей совместной жизни!

Помнишь ее, Массино? У меня она до сих пор жива в памяти.

Отец уехал во Львов и должен был возвратиться поздно ночью. Ты после целого дня работы над какой-то книжкой в своей лесной избушке под вечер пришел к нам. Мы пили чай – я, ты и пан Генрих, молодой папин практикант, принятый за месяц до того.

– Помнишь его? Парень лет двадцати шести, румяный, нежный, как барышня. Он мало говорил в обществе… Краснел при каждом намеке на любовь и на женщин. Так усердно трудился в папиной канцелярии. Был такой тихий, послушным, такой деликатный и вежливый… Помнишь его, Массино?

О, я думаю, что хорошо помнишь и будешь помнить до самой смерти.

– Мы пили чай на веранде. Пробовали свежее смородиновое варенье, которое я сварила в тот день. Ты очень любил его, а пан Генрих не терпел запаха смородины. А я положила ему варенья в чай. Он залился краской и, поблагодарив, отодвинул стакан. А ты молча взял его стакан и подал ему свой с чистым чаем. А я хохотала, хохотала как сумасшедшая.

О, я много смеялась в тот вечер, очень много. Слишком много.

Я знала, почему смеюсь, но не знала, что это последний мой смех. Не знала, что придет после. Ты рассказывал о том, как утром собирал грибы. Потом о своем разговоре с крестьянином, которого ты повстречал в лесу. Потом перешел вообще на положение крестьян, на отношение к ним управления, казенными имениями. Ты развивал передо мной свой излюбленный план передачи казенных имений местному самоуправлению, устройства на этих землях свободных крестьянских кооперативов с участием в них крестьян и интеллигентов, постепенного выкупа помещичьих земель и распределения их между кооперативами, постепенной разбивки нынешних сел на группы хуторов, входящих в такие кооперативы. Иной раз я так любила послушать о твоих реформаторских планах. Ты еще и теперь носишься с ними?

Но тогда мне было не до кооперации, и не до хуторов, и но до грибов, и не до штрафов за порубку леса. У меня перед глазами мерцали, искрились, играли волшебным блеском другие, широкие, чудесные миры. Миры, о которых тебе и не слилось, бедный мой Массино. Миры, полные невыразимых наслаждений, сплошной свободы, пылкой любви. Я уже несколько дней носила их в своем сердце, лелеяла и берегла, как самую заветную святыню, и остерегалась, ноя чески остерегалась, чтобы не выдать тебе это свое сокровище. Чтобы даже блеском глаз не выдать тебе то, что пылало, сияло и искрилось и моей душе.

Я напустила на себя серьезный вид и начала расспрашивать тебя, как же ты думаешь осуществить передачу казенных имений местному самоуправлению? А ты начал толковать мне о необходимости агитации среди народных масс, об организации большой народной партии, о борьбе за избирательную реформу. А мне, когда я слушала твои рацеи, было так смешно, так смешно!..

Ты весь мыслями и душой парил в будущем, в общественном деле, в служении массам, а не знал, что творится здесь, рядом с тобой.

Твои глаза покоились на мне с такой уверенностью, с такой любовью и верой, а мне было смешно, смешно, что ты так слеп, так добр, так детски легковерен!

Генрих посидел немного и сказал, что ему надо идти запрягать лошадей, потому что еще сегодня он должен съездить в соседнее село, передать какие-то распоряжения тамошнему лесничему. Выходя, он даже не взглянул на меня.

Мы остались вдвоем. Я задумалась. Мы молчали минуту. Лес вокруг нашего дома понемногу погружался по мрак. Сова закричала на дуплистом дубе, и ты встрепенулся.

– Хорошая птица, – сказал ты, помолчав, – а когда так закричит, отчего-то на душе нехорошо становится.

– Точно что-то живое умирает, – добавила я, и мне тоже стало как-то не по себе при этих словах.

– Точно какой-то демон насмехается над людской верой, над людскими надеждами.

– И над людской любовью, – добавила я сентиментально.

А мне было так смешно, так смешно!..

– И знает человек, – заговорил ты после паузы, когда сова откликнулась еще раз, – что ведь это ни в чем не повинная, ни к каким дьявольским штукам не причастная птичка, и все же ее голос производит такой эффект. Чисто театральный эффект. Искусство для искусства.

– А ты уверен, что за этим искусством не скрывается какая-нибудь тенденция? – спросила я.

– Какая же тут может быть тенденция?

– Ну, а может, и вправду какой-нибудь злой демон в эту минуту смеется над нами?

– Ха, ха, ха! – засмеялся ты. – Над нами? Чем же мы его рассмешили?

– Нашей любовью. Может быть, он завидует ей.

– Гм… на демона это похоже. Но у нас есть крепкий щит против его стрел.

– Какой?

– Наша любовь. Ее сила… Ее искренность. Прямота, которая не допускает ни малейшей тени между нами.

Ты сказал это с такой детской доверчивостью, с такой уверенностью, что у меня даже не хватило духу подразнить тебя. Я зажала тебе рот горячим поцелуем.

– И ты, Массино, так веришь мне? – спросила я.

– Неужели можно не верить тебе? Не верить вот этому?…

И ты привлек меня к себе и целовал меня в губы.

В эту минуту зазвенел колокольчик возле нашей конюшни.

– Это Генрих собрался куда-то ехать, – сказала я небрежно.

– Пускай себе едет. Ночь светлая, – сказал ты, держа меля в своих объятиях.

Застучали копытами лошади. Загремела бричка. Скрипнули ворота. Я еще раз горячо поцеловала тебя и легонько выскользнула из твоих объятий.

– Минутку, Массино! Я сейчас вернусь.

И я выбежала с веранды в гостиную, оттуда в свою комнату и тут едва не повалилась на постель. Меня душил бешеный смех. Я залилась пьяным, безумным хохотом.

– Ха, ха, ха! Ха, ха, ха! Минутку, Массино! Я сейчас вернусь. Ха, ха, ха!

Долго ли ты ждал?

Эта минутка несколько натянулась, мой бедный, глупый, недогадливый Массино! С этой минутки мы больше не видались».

* * *

«Мой бедный, глупый, недогадливый Массино!»

А ты-то, богатая, мудрая, догадливая Мария, большого счастья добилась? Ведь ты обливаешь слезами эти листки!

Ты, как живая, стоишь передо мной, в эту последнюю минуту нашего свидания. Веранда густо обросла диким виноградом. В одном углу простой дощатый столик. На нем лампа. Ты сидишь в кресле с одной стороны, я с другой. Генрих только что вышел. Ты смеешься ему вслед.

– Манюся, – говорю я. – Тебе сегодня очень весело.

– Да, очень весело, очень весело! Ха, ха, ха!

– А нельзя узнать, отчего тебе так весело?

– Должно быть, перед слезами.

– Что ты, милая! Откуда могут быть слезы, птичка моя?

И я беру твою руку и пожимаю ее.

Ты встаешь и подходишь ко мне. Тихонько вынимаешь свою руку из моей, кладешь обе руки мне на плечи и серьезно, тихо смотришь мне в лицо.

Я и сейчас вижу, как ты стоишь передо мной. На тебе платье из тонкого перкаля, красное в белый горошек. На шее золотая брошка с опалом. В волосах металлический гребень. Стоишь, нагнувшись надо мной. Я смотрю на твою грудь, слегка волнующуюся под платьем. Потом перевожу взгляд на твое лицо. Твои губы слегка вздрагивают.

– Любишь меня, Массино? – спрашиваешь ты тихо.

– Дитя мое, ведь ты знаешь, как я люблю тебя!

Я беру одну твою руку и прижимаю ее к губам. Ты тихонько отнимаешь ее и снова кладешь мне на плечо. Что-то, похожее на подавленный вздох, наполняет твою грудь. А я сижу и любуюсь тобой.

– Ты любишь меня, Массино? – после минутной паузы снова спрашиваешь ты.

– Манюся моя!

И я обнимаю рукой твою талию и привлекаю тебя к себе, не вставая с места. Ты вся начинаешь трепетать. Твое дыхание ускоряется, руки дрожат на моих плечах.

– Да неужели это правда, Массино? – спрашиваешь ты. – Неужели ты любишь меня?

– Как же доказать тебе это?

– Как доказать? – медленно, как бы разочарованно, повторяешь ты, и твой взгляд уносится куда-то далеко поверх моей головы. – Как доказать? Откуда я знаю?

– Счастье – это факт, не требующий доказательства, – проговорил я, не отпуская тебя. – Я счастлив.

– Ты счастлив, – повторила ты как-то бездушно, точно эхо. А потом, обратив ко мне взгляд, в котором вдруг зажглись ка кие-то загадочные искры, ты спросила:

– А что такое счастье?

Я смотрел на тебя. Мне было так приятно смотреть на тебя, упиваться твоею красотой. Это было мое счастье. Вдаваться в такую минуту в философские определения счастья – было бы грубой профанацией. Ты первая прервала эту минуту своим смехом. Со двора донесся звук колокольчика.

Ты выбежала, чтобы не возвращаться больше. А я сидел на веранде, курил папироску, пускал тонкими клубками дым и плавал в розовых волнах наслаждения, ожидая тебя.

Дурень, дурень! Ослепленный, эгоистичный дурень! Как же я мог не понять тебя тогда? Как мое глупое сердце не вспыхнуло, как мои уста не вскрикнули, как мои руки, мои зубы не впились в тебя?

Ведь я знаю, понимаю теперь, что эта минута решила мою участь. Что в эту минуту я потерял тебя.

О, я дурак! О, я ослепленный эгоист! Эстет убил во мне живого человека, а я еще и горжусь своим трупом!

Маня, Маня, простишь ли ты мне непростимый грех этой минуты?

* * *

«Помнишь ты платье, в котором я была в тот вечер? Красное в белый горошек. Оно до сих пор со мной. Я берегу его как святыню, как самую драгоценную памятку.

Оно мне напоминает последние минуты, проведенные с тобой. Бывает так, что, глядя сама на себя, вспоминая свои похождения, я начинаю сомневаться, я ли это или, может быть, моя душа вошла в какое-то другое, чужое тело. В такие минуты это платье – живое доказательство моего тождества.

Я целую его и омываю слезами. А знаешь почему? У меня возникла и гвоздем сидит в голове мысль, что именно в этом платье я должна снова появиться перед тобой.

Вот почему я берегу его как святыню. Оно для меня – живая порука лучшего будущего.

Бедные мы создания с нашими святынями! Клочок старого полотна, на сушенное крыло давно убитой птицы, давно засохший цветок, старая книга на давно забытом языке – а смотри-ка!

Прикипит наше сердце к такой вот бездушной вещи, построит на нем наше воображение все самое лучшее и самое страшное, что есть в нашей природе, – и мы носимся с этой вещью, бережем ее, страдаем, и боремся, и умираем за нее!

А глянуть со стороны нечуткими глазами и неверящим сердцем – только засмеешься или плюнешь и отвернешься!»

* * *

«Как я смеялась, как я смеялась, садясь в бричку рядом с Генрихом!

Звонок колокольчика – это был наш условный сигнал. Я еще днем уложила свои вещи и тайком передала ему. Он держал их у себя в бричке.

В своей комнате я только написала записку отцу: «Папочка! Уезжаю на два дня к тетке в Городок. Она очень звала. Не беспокойся обо мне». Положили ему на стол и вышла. Ни облачка сожаления не было и душе.

О, позже, гораздо позже пришло оно, но уже не облачком, а настоящей осенней тучей, которая перешла в трехдневную – что я говорю! – в трехлетнюю непогоду.

Как я смеялась, уезжая из родного дома! Сердце так и прыгало, в груди трепетало что-то как пташка, которая рвется из клетки. Я пылко обнимала Генриха, а у него обе руки были заняты – в одной держал вожжи, в другой кнут. Я сжимала его, целовала, грызла от радости его плечо, чуть ли не кусала его девически-невинное лицо.

Ох, если бы я знала в эту минуту то, о чем узнала немного позже! Ох, если бы я знала!

Мы приехали в Городок в одиннадцать часов вечера. Самое время было. Я сразу кинулась к знакомому еврею, у которого обычно останавливались на ночлег люди из нашего села. Сказала еврею, что приехала одна (уже не раз так приезжала) и пробуду два дня у тетки. Не ночует ли у него кто-нибудь из нашего села, кто отвел бы лошадей и бричку назад к отцу? Конечно, тут же нашелся такой человек из нашего села. Я написала отцу еще одну записку и передала с тем человеком. Дала ему крону. Обрадовался бедняга, ведь ему предстояло завтра идти пешком три мили и терять рабочий день. Пообещал, что как только покормит лошадей, сейчас же поедет домой, чтобы к утру быть на месте. Уладив все, я побежала на железнодорожную станцию.

Только-только успели. Уже дали сигнал, что поезд вышел из Каменоброда. Еще минута, другая – и мы вдвоем с Генрихом сидели в отдельном купе второго класса и на всех парах мчались в Краков.

Между нами все было договорено. У Генриха в Кракове родители. Отец его – зажиточный купец, видный краковский обыватель, только что купил село с изрядным участком леса, оттого и сына отправил на практику к лесничему. Отец хочет передать ему это село и будет очень рад увидеть сына заодно и женатым. Мы справим свадьбу в Марианском костеле и через несколько дней – к себе в село! Чудесные места на Подгорье. Устроимся на новом месте и сейчас же перевезем к нам папу. Ой, как хорошо будет!

Генрих умышленно не хотел ничего говорить заранее отцу. Мы знали, что папа не будет противиться моей воле, а увидев меня счастливой с Генрихом, и сам будет счастлив. Вот такие планы строили мы до самого Кракова, пересыпая их пылкими поцелуями, ласками, смехом и серьезными разговорами.

Генрих умел рассказывать забавные анекдоты и, чуть только замечал облачко задумчивости на моем лице, сразу же заводил какой-нибудь веселый рассказ, чтобы рассмешить меня.

В Кракове нас встретила первая неожиданность. На вокзале ожидал нас пан Зигмунт – Генрих сказал, что это мажордом его отца. Что это за должность, я не могла понять, да и не до того мне было. Это был рослый, сильный мужчина, плечистый, как медведь, с огромной черной бородой, с маленькими сверкающими глазками, с мрачным лицом, от которого веяло каким-то холодом и страхом. Я сразу же почувствовала к нему антипатию. Но Генрих поздоровался с ним как с хорошим, близким знакомым и долго беседовал с ним о чем-то. Я сидела в ресторане и завтракала. Потом ко мне пришел Генрих и оказал, что его родители выехали в Варшаву и велят нам сейчас же ехать туда. Там у них большая семья, и там состоится наша свадьба. Переждем только этот день в Кракове, в гостинице, потому что их собственный дом нанял на несколько месяцев граф Столжицкий для каких-то заграничных гостей. Все это сообщил ему пан Зигмунт. Ко мне он не подходил, заметив, должно быть, что я посмотрела на него, как на собаку. «А к вечеру, – продолжал Генрих, целуя мне руку, – поедем дальше. Пан Зигмунт выхлопочет нам паспорта, и завтра мы будем у наших в Варшаве».

Несмотря на усталость, я была так счастлива и весела, что даже не стала вдаваться в подробности всего этого. Я отдалась Генриху в разгаре своей страсти, и мне безразлично было, где справлять свадьбу, в Кракове или в Варшаве. Мы поехали в гостиницу.

Я легла спать. Генрих куда-то ушел. Пришел только к обеду. Пообедали, понежились, и Генрих снова ушел куда-то. Сказал, что ему нужно еще устроить кое-какие дела. Вернулся вечером. Наши паспорта были уже готовы, вернее, один для него «с супругой». Я кинулась ему на шею и начала страстно целовать его, увидев уже официально утвержденный этот свой титул. Мы расплатились в гостинице, поехали на вокзал и через четверть часа мчались скорым поездом в Варшаву».

* * *

Генрих, Генрих! Что-то я позабыл его. Так себе, молокосос. Не любил прямо глядеть в глаза. И кто бы подумал, что он…

А, правда! Старик лесничий ездил с дочерью во Львов. Два дня гостили там. Вернулись втроем, привезли этого Генриха. Старик очень радовался, что нашел такого хорошего практиканта. Парень хоть куда. Из очень хорошего дома. Закончил лесную школу. Аттестации отличные. Но торговался за жалованье, говорил, что получает кое-какую помощь из дому, а ему нужна только практика.

Да, хорошо попрактиковался!

Старик любил его, как своего сына. Держал у себя в доме. Водил с собою по лесу. Кажется, ничего от него не скрывал.

Любопытно, что, когда пропала дочь, и целую неделю по ее отъезде от нее не было вестей, и тетка из Городка ответила на запрос, что Машоси вовсе у нее не было, и никакие розыски через полицию и жандармерию ничего не дали, никаких следов, кроме того, что Машося и Генрих вместе уехали в Краков, и когда оказалось, что у Генриха в Кракове не было никакой родни и никто его не знает, – когда обнаружилось все это, старик, казалось, совсем забыл о Генрихе, тосковал по дочери, но не делал никаких дальнейших попыток найти ее, а вскоре и совсем замолк, перестал говорить и встречаться с людьми, пока в начале зимы не упокоился в могиле.

Ну, ну, интересно, как-то проявит себя этот Генрих.

* * *

«Веришь ли ты в сны, Массино?

Снилось ли тебе когда-нибудь, будто ты чего-то испугался и убегаешь? А за тобой погоня. Какие-то враги, какие-то бешеные собаки, какие-то дикие звери. Гонятся изо всех сил, с разных сторон. Ты бежишь что есть мочи, скорее, скорее, а они за тобой. А с боков все новые. Вот и спереди забегают. Ты отскакиваешь в сторону и снова бежишь. Полетел бы, но у тебя ноги слабеют, становятся свинцовыми. Как будто что-то хватается за них. Ты падаешь, а под тобой земля проваливается. Ты летишь, летишь вниз и все еще слышишь за собой погоню. Секунда, вторая, третья, каждая, как вечность, я страшная, как сам ад. Ты ждешь, что вот-вот разобьешься о камень, – и просыпаешься. Ты весь мокрый от пота, сердце стучит, дыхание перехватило, ты весь дрожишь и не знаешь, что это было минуту назад– сон или явь?

Переживал ли ты когда-нибудь таком сон, Массино? А теперь представь себе, что такой сон со всеми его ужасами я переживаю вот уже три года. Не секунды, а недели, месяцы, годы. И каждый час может убить живую душу.

А я живу и, как говорят мои поклонники, выгляжу недурно.

Я давно отупела от всех ужасов своей жизни. Я разучилась плакать, разучилась жаловаться, разучилась бояться чего-нибудь. В минуты недолгих раздумий у меня всегда было такое чувство, будто я несусь, как былинка, по ветру и лечу куда-то, лечу в какую-то бездну, сама не зная, что там на дне и далеко ли это дно.

Ничего не пожалела для меня судьба за эти три года. Ни разочарований, ни позора, ни богатства, ни бедности. А в последние месяцы уже здесь, в Порт-Артуре, порадовала меня встречей с одним солдатом, родом из Томашова, который часто ходил, на заработки в Галицию и знал моего покойного отца. Порадовала меня судьба встречей с ним только для того, чтобы я из его слов узнала, что мой отец спустя три месяца после моего бегства умер и до самой смерти считал меня воровкой. Меня, Массино! Меня, гордую, чистую, честную и непорочную тогда!

Богом клянусь тебе, сокол мой, если и до тебя дошли такие слухи, будто бы я, убегая, обокрала своего отца, не верь этому!

Богом клянусь тебе, я ровно ничего не знала о том, что его обокрали. Только позднее узнала…

Неужели ты мог допустить, чтобы я тогда, в ту минуту, когда рассталась с тобой, способна была побежать прямо в отцовскую канцелярию, взломать его стол, вынуть ключи от несгораемой кассы и забрать оттуда казенные деньги?…

Как видишь, и этого загробного отцовского подозрения не пожалела для меня судьба!

А я все что вытерпела, Массино! И даже… мои поклонники уверяют, что я и теперь еще выгляжу недурно. Правда, они здесь, под японскими бомбами и гранатами, не слишком разборчивы».

* * *

«То, что я здесь рассказываю тебе, это лишь эскиз, очерк, скелет моих приключении. На более подробный рассказ у меня не хватило бы ни бумаги, ни времени, ни сил.

Только слегка коснусь наболевших струн, потому что от полного их звучания можно с ума сойти».

* * *

«Русскую границу мы миновали без осложнений. Я немного побаивалась, но оказалось, что бояться было нечего. Генрих как-то загадочно подмигнул жандарму, проверявшему паспорта, и тот только заглянул в наши и тут же вернул их нам.

После первой же станции за границей в наше купе вошел Зигмунт. Это меня удивило. Я не знала, что он едет с нами. Но еще больше я была удивлена, когда он повел себя с Генрихом даже не как равный с равным, а как старший с подчиненным. Он, который в Кракове выглядел не то лакеем, не то управителем, низко кланялся нам и разговаривал сладким голосом, теперь хлопал Генриха по плечу, щипал его за щеку, как девчонку. Я кинула на него возмущенный взгляд, но ему это было безразлично. Потом нарочно сказала Генриху так, чтобы тот слышал: «Убери отсюда эту лакейскую душу!» Но они оба только рассмеялись при этих словах, и Зигмунт по-прежнему остался в купе. Я рассердилась и заплакала. Генрих сказал ему что-то, вроде бы по-польски, но так, что я ровно ничего не поняла, и тот, ответив на таком же жаргоне, вышел из нашего купе и больше не показывался.

– Генрих! – воскликнула я после его ухода, прижимаясь к своему любезному и вся дрожа от волнения. – Кто этот человек? Я боюсь его. Чего он хочет от нас? И как он смеет обращаться с тобой, как со своим слугой?

– Дитя мое! – успокаивал меня Генрих. – Это мой дядя, брат моей мамы. Очень состоятельный, живет в Люблине. Бездетный.

– Отчего же ты по сказал мне этого раньше? Почему ты представлял его мне как своего мажордома?

Генрих покраснел, но сейчас же оправился:

– Видишь ли, Манюся, он в Австрии чем-то скомпрометирован и приезжал туда по паспорту нашего управляющего.

Я так мало знала жизнь, Массино! Выросла в лесу, с мамой и папой, среди добрых, честных, неопытных людей. Что-то в моей душе восставало против этих слов Генриха, но уста ничего не могли ответить. Своими шутками и поцелуями он успокоил меня.

Я прилегла на диван в купе и заснула, и проснулась только, когда мы подъехали к варшавскому вокзалу.

Мы остановились в гостинице. Я и Генрих переночевали в одной комнате, а Зигмунт в соседней. Утром вместе позавтракали. Потом оба они ушли, приказав мне сидеть в комнате и никуда не выходить.

Я взяла какую-то книжку и принялась читать. В полдень пришел Генрих. Мы пообедали молча, потому что он выглядел утомленным. На мои расспросы отвечал коротко и как-то неохотно. После обеда ушел, не сказав, куда. Вернулся только поздно ночью. Мне казалось, что он был немного под хмельком. На мои расспросы не отвечал ничего. Быстро заснул. Зигмунта я в этот и в следующие два дня не видела.

На другой день то же самое. На третий – тоже. На вопрос, когда же мы поедем к его родственникам, Генрих как-то странно улыбался, грубо, цинично отшучивался или отмалчивался, будто ничего не слышит. Я по целым дням плакала.

Разные фантастические мысли приходили мне в голову: телеграфировать отцу, пойти в полицию и самой разыскать родственников Генриха. Но я была совсем обескуражена. Боялась выйти на улицу. Боялась всех в гостинице и постоянно сидела запершись.

Однажды вечером, уже поздно, пришел Зигмунт и привел Генриха, пьяного до бесчувствия.

– Боже мой! – воскликнула я. – Дядя, что с ним?

Зигмунт захохотал.

– Какой я вам дядя? Лучше постелите постель этому мальчишке. Видите, как его развезло.

Генрих повалился на диван и сразу захрапел.

– Вы не дядя? Кто же вы такой?

– Я такой же, как и ваш Генрих.

– Такой же?… Что это значит? Какой же он?

– Такой, как я.

– Кто же вы такие?

– Разве он не сказал вам? До сих пор оставляет вас в детской невинности? Ха, ха, ха! Мы, панна Маня, изволите ли знать, такие благодетели человечества, которые уменьшают заботы богатым людям.

Я вытаращила на него глаза. Он расхохотался и сделал рукой недвусмысленный жест, показывая, как вытаскивают что-то из чужого кармана.

Я вся побледнела. Хотела кричать, но горло у меня перехватило. Потом кинулась в другую комнату и пыталась повеситься. Но Зигмунт, услышав, как я бьюсь в петле, прибежал и снял меня, уже совсем лишившуюся чувств».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю