Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 46 страниц)
– Скажи, Эйген, а разве тебе не являться в казарму? Тебя не пошлют на фронт?
(И она, как ее сестра, видела в войне освобождение. Эйген уедет, а когда вернется… но он, конечно, не вернется! Такие, как он, не должны возвратиться, а иначе на что она, эта война?)
Он искоса посмотрел на нее и язвительно усмехнулся:
– А тебе этого очень хочется, цыпка?
– Да нет, Эйген! Но ведь всю молодежь призывают в армию…
– Нет, мое сокровище, меня но призовут, я считаюсь незаменимым. Отечество слишком меня любит.
– Незаменимым? Но ведь вся молодежь…
– Не бойся, Эвхен, никуда я от тебя не уйду.
– Но…
– Я вижу, тебе не терпится сплавить меня на фронт! Ничего не выйдет! Пусть дураки подставляют лоб под пули! Мне это не подходит!
– А разве тебя не посчитают дезертиром? Ведь за это…
– Ну и бестолковая же ты! Никакой я не дезертир! Я же сказал: меня считают незаменимым. Отечество не требует от меня жертв! Как, еще не поняла? Ну лишенец я, – дошло? Меня лишили гражданских прав…
– Как так? – удивилась Эва. – Каких гражданских прав?
– А вот я тебе объясню, моя цыпка! Когда меня три года назад замели, припаяли мне каторжные работы, а это и значит – лишили гражданских прав. Так что мундир его величества мне, заказан. Я вижу, ты ужасно огорчена…
Он с циничной ухмылкой наклонился к ней через стол. Она и сейчас дрожит при одном воспоминании. Уж, кажется, она не слишком щепетильна, а и ее оторопь взяла при мысли, что можно гордиться своим позором!
Он, видно, прочел это на ее лице. И, как всегда, впал в мгновенную ярость.
– Ты, кажется, меня стыдишься? Стыдишься своего Эйгена? А ну-ка пошли… Я тебе покажу, что для меня твой стыд! И если тебя еще не лишили гражданских прав…
Он снова ухмыльнулся. И началось то, другое. Началось то – другое…
Она сидит, не шелохнувшись. Отец все еще толкует с Рабаузе. Слышно, как гремят ведра… Мать все еще пробирает служанку… Малыш что-то напевает…
И тут ей вспомнилась эта Гудде, как она давеча стояла на перроне, щуплая невзрачная калека, держа за руку здорового ребенка. Эва дрожит при мысли, что у нее может родиться дитя, дитя от этого человека, с виду как будто здорового, но испорченного, прогнившего до мозга костей. Маленькой горбунье даровано то, в чем навсегда отказано ей, Эве. Дети не для нее!
Она достает из комода отрез ситца, заворачивает в бумагу и кричит Гейнцу:
– Если мать спросит, скажи, что я ушла на часок.
– Сама ей докладывайся, – отвечает Малыш с чисто братской любезностью. – Что я у тебя, на посылках, что ли?
Но Эва не хочет докладываться матери, матери незачем знать, что Эва пошла к портнихе, мать подумает, что она пошла «за тем самым». Но она идет не за тем самым, она идет для себя!
Идет? Нет, почти бежит. Бежит с такой быстротой, какая только возможна для молодой девушки в 1914 году, стесненной длинными юбками и тесными понятиями о приличии. Бежит, озираясь, не гонится ли он за ней, он, ее неотступный кошмар, ее неотвратимая угроза. И, беспрепятственно достигнув соседней, более тихой улицы, проходит через два двора и поднимается вверх по лестнице…
На ее звонок сразу же открывает «эта Гудде». Глаза у нее покраснели, но сейчас они смотрят хмуро, почти враждебно. Ребенок, двухлетний крошка, цепляется за ее юбку.
– Простите, фрейлейн Гудде, – говорит Эва, растерявшись под этим настороженным взглядом. – Я увидела вас на вокзале и вспомнила, что у меня лежит отрез… Это ситчик, и, если его сейчас не сшить, он проваляется до будущего года.
Эва смущенно улыбается, ей и в самом деле не по себе от этого недоброго взгляда.
– Нет! – говорит «эта Гудде». – Нет! Мне очень жаль, фрейлейн, но я не возьму у вас работу. Нет!
Это многократное злобное «нет!» усиливает замешательство Эвы.
– Но, фрейлейн Гудде, что случилось? – допытывается она. – Вы ведь всегда для нас шили. Я – Эва Хакендаль, вы же меня знаете!
– Я сразу увидела по вашему лицу, что вы обо всем догадались, – говорит «эта Гудде» со страстью. – Но ребенок мой, он наш – и никому до него дела нет. Так что зря вы, Хакендали, себя утруждаете. Ребенок мой. И если вам мало того, что вы сделали с Отто…
– Отто! – восклицает опешившая Эва.
– Не притворяйтесь! Постыдились бы! Да, Отто, но мой Отто, не ваш, не тот, во что вы его превратили – вы, Хакендали, с вашим отцом! Вот уж правда, что он Железный Густав! – И перескакивая на другое: – Отто только-только уехал на войну, а я уже с ума схожу от беспокойства! Но лишь бы он вернулся, уж я позабочусь, чтобы он забыл дорогу ко всему, что зовется Хакендалями! И тогда я благословлю эту войну, благословлю, благословлю…
Она прислонилась головой к притолоке и неудержимо разрыдалась.
Эва, с удивлением наблюдавшая эту вспышку, протянула руки к горько плачущей женщине.
– Фрейлейн Гудде, прошу вас, ну, пожалуйста, успокойтесь! Ведь здесь ребенок!
И действительно, ребенок стоит рядом, но он не плачет и только силится обнять свою маму:
– Мамочка, миленькая, добрая мамочка, не надо!
– Да, да, все уже прошло, Густэвинг, видишь, мама опять смеется. Она опять смеется, Густэвинг! Фрейлейн Хакендаль, теперь вы знаете то, зачем сюда пожаловали, и можете спокойно отправляться домой. Представляю, что вы напишете Отто на фронт! Ему и там от вас покоя не будет!..
– Ни у кого и мысли нет насчет Отто, поверьте, фрейлейн Гудде! Никто от него такого и не ждал!
– Ну, ясно, вы его за человека не считали!
– Я никому не заикнусь!.. Ваш ребенок останется с вами. Я понимаю вас и могу себе представить, как вы ненавидите все, что носит наше имя. Но я ведь тоже Хакендаль. И я… я так же несчастна, как Отто.
Похоже, теперь Эвин черед плакать, но она берет себя в руки.
– Поймите, – говорит она своей сестре по несчастью, замкнувшейся в суровое молчание. – У меня нет такого крошки, как у вас, и никогда не будет – не должно быть! Вот как я несчастна! Потому-то я и пришла к вам, я увидела вас с ребеночком, таким хорошеньким, здоровеньким ребеночком. Я всегда мечтала иметь детей, и мне стало завидно… Поймите же…
«Эта Гудде» смотрит на Эву в молчанье.
– Входите, фрейлейн, – только и говорит она. И держа за руку ребенка, ведет гостью в комнаты. – Покажите мне ваш ситчик, фрейлейн!
Эва развернула сверток, и портниха разложила перед ней модные картинки, предлагая то одно, то другое. «Пожалуй, это годится!» или: «Я не рекомендовала бы вам рукав с напуском, сюда больше подойдут буфики».
И Эва отвечает как положено то, что обычно отвечают портнихе, она даже чуточку заинтересовалась. И в самом деле, голубенький в горохах ситчик очень мил, из него выйдет прелестное платьице.
Как вдруг «эта Гудде» сказала: «Одну минутку», ушла в смежную комнатку и вскоре вернулась, осторожно неся что-то в руках.
– Видите, это распятие – тоже его работа, – сказала она с гордостью. – Не правда ли, хорошо? – И, не дожидаясь ответа, продолжала: —У меня бы охотно его купили, по я не отдаю. Все другие его работы я относила в магазин. За них неплохо платили. Хозяин считает, что Отто мог бы стать настоящим художником, ему бы только немного подучиться да иметь хороший материал. Э, да что об этом толковать, – продолжала она с прежней враждебностью и осторожно отставила распятие в сторону. – Ведь его дело – чистить у вас лошадей и подметать конюшню!
Эва растерянно взглянула на невестку, но та продолжала совсем спокойно:
– С ним я, конечно, говорю не так, как сейчас с вами. Я всегда ему твержу: «Исполняй, Отто, что отец приказывает». Я ведь вижу, какой он безвольный, – ссорить его с вами – значит сделать и вовсе несчастным!
– Может, Отто и в самом деле окрепнет на войне, – сказала Эва осторожно. – Не все же вам сидеть одной с ребенком, и если у Отто такие способности… У отца хватит денег…
– Нет уж, извините! Я могу отлично сидеть с ребенком одна и ждать его. А тогда и он и ребенок будут мои, пусть и на короткие минуты! Деньги? Да я бы пфеннига у вас не взяла! Это вы думаете, что в деньгах счастье, хоть всем вам они принесли одно несчастье.
И она снопа гневно взглянула на Эву, но смягчилась при виде ее бледного измученного лица.
– Ладно, хватит браниться! Вы говорите, что так же несчастны, как Отто! Но вы понятия не имеете, как он несчастен.
– Но ведь и вы не знаете, до чего я несчастлива, – сказала Эва и, спохватившись, спросила: – Когда же мне приходить на примерку? Или лучше не приходить? Не беспокойтесь, дома я ничего рассказывать не стану.
– Приходите, когда вздумается – когда вам захочется повидать Густэвинга.
– Может случиться, – добавила Эва, – что мать пошлет за вами или сама к вам заглянет, у нее достанет любопытства. Так уж вы ничем себя не выдавайте! У матери и в мыслях нет про Отто. Скажите, что ребенок – ваших родственников.
– Мне соврать про Густэвинга? Ни за что! Я и ей скажу, что ребенок мой. Не станет же она выспрашивать, кто его отец!
– Так я пошла, – сказала Эва и снова окинула взглядом комнату и играющего ребенка.
Гертруд Гудде перехватила ее взгляд.
– Поцелуйте его, – сказала она. – Я на вас больше не сержусь.
Но Эва шепнула: «Нет, нет!» – отстранилась и, не простившись, как затравленная, побежала к выходу через темную прихожую. Она открыла дверь и только на лестничной площадке остановилась и сказала:
– Я, может, завтра опять забегу.
– Хорошо, – сказала «эта Гудде» и кивнула.
– Все никак не вспомню, – сказала Эва и наклонилась к дверной табличке, – не вспомню, как Вас зовут. Ах да, Гертруд! А меня зовут Эва.
– Он звал меня Тутти, – сказала «эта Гудде» совсем тихо.
– До свиданья, Тутти, – кивнула Эва.
– До свиданья, Эва, – отвечала Тутти.
И Эва ушла – опять на улицу.
12
То был волнующий день для Густава Хакендаля – можно сказать, знаменательный день, день, которым можно гордиться!
Утром торжественный выход с тридцатью двумя лошадьми и удивленные лица прохожих, оборачивающихся на звонкое цоканье железа по асфальту. Затем осмотр – и обер-лейтенант, похваливший его лошадей. Даже о закончившемся несколько неожиданно приключении со шпионом можно было, в сущности, вспоминать с гордостью. А уж что до второй половины дня… Ведь он одним из первых в эту войну отдал сына на алтарь отечества, а в скорости наденет форму и второй сын.
Да, таким днем можно гордиться, в Берлине сегодня немного людей, которые столько сделали для отечества…
Но вот он вернулся домой, в свой дом и двор, всегда составлявшие предмет его гордости, и ощутил странную, тоскливую пустоту…
Довольно долго проторчал он на конюшне у Рабаузе, беседуя с ним, вернее, делясь всем, что произошло за день. У Рабаузе была пропасть работы, в конюшне предстояло все переворошить, отныне здесь вместо тридцати двух будет всего пяток лошадей…
Рабаузе вертелся как заводной и, бегая туда-сюда, искоса, чуть насмешливо поглядывал на хозяина. Хакендаль то и дело брался ему подсоблять. Но работа уже утомляла его.
И тут Хакендалю пришло в голову, что он давно не работает по-настоящему, без дураков. Теперь ему придется кое-когда и самому прикладывать руки. Что ж, он понемногу втянется, для сердца это будет только полезно.
Впрочем, при пяти-то лошадях работы, пожалуй, не хватит и для одного конюха. У Рабаузе мысли текли, видимо, в том же направлении.
– Зимой пять лошадей здесь замерзнут, хозяин, – сказал он раздумчиво, – придется ставить перегородку.
Хакендаль недовольно хмыкнул, он был против всяких перестроек, – это, мол, перевод денег.
К зиме воина кончится, и военное ведомство вернет мне моих лошадок.
– Что война к зиме кончится, об этом мы погодим говорить, хозяин, – возразил Рабаузе. – В семидесятом она тоже затянулась на всю зиму, а ведь тогда мы имели дело всего с одним врагом.
– Да будет вам болтать, Рабаузе, – досадливо оборвал его Хакендаль. – Много вы понимаете в войне и армии!
Он ушел из конюшни – перспектива долгие месяцы обходиться пятью лошадьми крайне, его удручала.
«Какой же это извозчичий двор?» – думал он. Это, в сущности, одна дневная да одна ночная пролетка. В пору самому нахлобучить на голову свой горшок и дежурить на стоянках!
В раздумье стоит он посреди двора. Хоть бы вернулись с работы пролетки! Я бы с ними рассчитался, было бы у меня какое-то дело!
Но он вспоминает, что у него всего-то работает пять пролеток, тут и считать нечего, да и в ночную некого провожать…
И вот он стоит… Никогда он в себе не сомневался, да и сейчас не сомневается, но вдруг ощущает какую-то душевную пустоту! Неужто он жил за счет других, когда был уверен, что другие живут за его счет? Нет, эта мысль от него далека, да и не задумывается он об этом, он знает только, что вдруг утратил вкус к жизни. Да, дети… размышляет он. До сих пор они принадлежали ему, он наставлял и воспитывал их, приучал к аккуратности, прилежанию, покорности. Он пробирал их и бывал к ним снисходителен, смотря по обстоятельствам и настроению, – и вдруг никого у него нет! Они обходятся и без него! Остается Малыш, но Малышом не так-то легко командовать, уж очень он независимый школьник, никогда не расскажет, что делается у них в гимназии.
Остается Эва… Эва! И Хакендаль спохватывается, что обещал сегодня же с ней поговорить. Он поворачивает к дому и поднимается по лестнице. Наконец-то он нашел занятие, он больше не чувствует пустоты!
Но наверху его ждет разочарование: Эвы нет, она ушла. Придется сделать дочери внушение, не нравятся ему эти частые отлучки! Дети обязаны говорить родителям, куда уходят и зачем, таков порядок. Но сейчас он не может ей это сказать, она ушла. И опять чувство пустоты…
– Что ты делаешь, Малыш?
– Латинское scriptum [9] 9
Письменная работа ( лат.).
[Закрыть]отец! Хакендаль беспомощно смотрит на тетрадь.
– А поаккуратнее писать не можешь? Что за ужасная пачкотня, Малыш!
– Ох, отец… Наш латынщик еще и не так пачкает, он сам не разбирает, что намарал. Мы помогаем ему угадывать!
– Не важно, Малыш! Ты обязан писать аккуратно.
– Ладно, отец!
Кончено, все! Ну что тут еще скажешь! Хакендаль снова заглядывает в тетрадь – проверить, как Гейнц пишет теперь, но большой разницы не видит. Однако нет смысла заводить с Малышом долгий спор…
Хакендаль идет на кухню,
На кухне мать попивает кофе. Хакендаль принюхивается: ну, конечно, это запрещенный в будни настоящий кофе вместо предписанного солодового! Хакендаль говорил уже сотни раз и, не стесняясь в выражениях, говорит в сто первый, что он этого не потерпит, деньги не валяются на улице!..
И в сто первый раз у фрау Хакендаль находится десяток оправданий для подобного самовольства: и что Отто уехал, и что голова у нее от жары разболелась, и что эта гонка на вокзал ее утомила, и что она всего только пять зернышек добавила в солодовый кофе, и так далее. II так далее.
Хакендаль все же отвел душу. Немного освеженный, проходит он к себе в кабинет. На письменном столе лежит папка с бумагами, выданными ремонтной комиссией. Хакендаль вспоминает, что ему предстоит получить значительную сумму. Он смотрит на часы: он еще успеет в свой банк. Взяв папку под мышку, Хакендаль уходит.
В банке за стеклянными перегородками народу заметно поубавилось, но к Хакендалю еще как обычно выходит его кассир и говорит с обычной рассудительной учтивостью:
– Что, господин Хакендаль, или деньжата понадобились? И доверительным шепотом: – А у нас новости: обмен банкнот отменен.
– Что это значит? – спрашивает Хакендаль с чуть заметной досадой. Его всегда берет досада, когда он чего-нибудь не понимает.
– Банкноты уже не подлежат обмену на золото. Золото изъято из обращения.
– Что ж, значит, так оно и следует, – говорит Хакендаль. – Правительство знает, что делает. Мне тоже пришлось сдать моих лошадей.
И он пододвигает по столу чек. Кассиру достаточно одного взгляда.
– Что ж, сумма порядочная! – говорит он уважительно. – Но и лошади, надо думать, были завидные. На текущий счет прикажете? Временно, разумеется, понимаю! Скоро, надо полагать, можно будет приобрести дешево самые солидные акции – ведь люди-то продают!
– Я подумаю, – говорит Хакендаль. И неожиданно для себя добавляет: – А не лучше ли приобрести парочку таксомоторов?
Эта мысль случайно приходит ему в голову. Еще минуту назад он не думал ни о каких такси. Но не мешает послушать, что скажет на это такой банковский делец…
Тот, разумеется, пришел в восторг.
– Это идея, господин Хакендаль! – воскликнул он. – Сразу видно передового человека! Лошадь сошла со сцены, автомобиль куда шикарнее!
– Кабы лошадь сошла со сцены, военное управление не уплатило бы мне такую кучу денег, – сказал, насупившись, Хакендаль. – А почему вы, молодой человек, собственно, еще не в армии?
– У меня временная броня от банка, – ответил молодой человек с важностью. – Я считаюсь незаменимым!
Хакендаля коробит это «незаменимым», ему слышится в нем фанфаронство.
– Покамест!.. – говорит он и уходит. «Дурак надутый», – вертится у него в голове. – «Хвастунишка!»
На афишных тумбах уже расклеены объявления о том, что бумажные деньги не подлежат обмену на золото. Хакендалю все равно. Ему никогда в голову не приходило отправиться в рейхсбанк и обменять кредитки на золото. Ни разу не усомнился он ни в рейхсбанке, ни в правительстве. И впредь не будет сомневаться… Никаких оснований для беспокойства нет! Деньги это деньги – что кредитки, что золото…
Хакендаль сворачивает на Малую Франкфуртер-штрассе. Он вспомнил, что здесь кабачок, куда захаживают конские барышники. Интересно, есть ли там кто из этой братии. Вот где он узнает, как обстоит дело с лошадьми. Неплохо бы приобрести для конюшни пару рысаков…
В кабачке полно народу, и Хакендалю, Железному Густаву, здесь устраивают овацию.
– Ну и потрепали же тебя сегодня, Густав! Коня за конем, – да и лошади у тебя – куколки!
– А ведь чтоб опять их купить, понадобится уйма золота! Это ударит тебя по карману, Густав!
– А разве есть лошади на продажу?
– Пока ещё нет, но, возможно, будут так недели через две– три. Я надеюсь набрать транспорт в Восточной Пруссии,
– А я думаю податься в Голландию…
– У датчан тоже лошади хоть куда…
– Лошади еще будут, да во что они станут!..
– Кому ты это говоришь? У Густава деньги найдутся!
– Слишком дорого платить я не намерен…
– Да что ты говоришь, Густав? Что может быть для тебя дорого? Раз у тебя есть конюшня, есть пролетки, без коней тебе не обойтись! Лошади не могут быть для тебя дороги! Ты без них но обойдешься!
– Или ему придется закрыть лавочку!
– Кому? Густаву? Не смеши меня! Когда мы с тобой уже давно в упаковочку угодим, у Густава все еще будет его извозчичий двор. Ведь Густав у нас железный, верно, Густав?
Приятно было чувствовать общее признание и уважение. Эти люди понимали, чего он достиг в жизни. Шутка ли – из захиревшего дела тестя создать образцовую конюшню! Это стоило немалого труда, да и мозгами пришлось пошевелить. Держать в руках тридцать извозчиков, которые всегда непрочь выпить лишку, – само но себе дело нелегкое. Дома им кажется, что иначе и быть но могло, здесь же только и слышалось: «А помнишь, Густав, как старина Кубланк хотел всучить тебе свою пегашку? Он еще ее мышьяком поил. А ты ни в какую!»
Рассказы о лошадях, давно околевших, и о торговцах, уже не значившихся ни в одном промысловом списке, – рассказы седой старины! Но они согревали сердце. Хакендаль задержался в кабачке гораздо дольше, чем предполагал, ну да что ему делать дома!
Поужинали вместе за одним столом: холодные котлеты да горячие сосиски с картофельным салатом – на выбор. Но и на том не остановились. Кто-то предложил отправиться в небольшое варьете по соседству, где подавали пиво. Уселись всей компанией за большой стол и с любопытством и восторгом неискушенных зрителей принимали все, что происходило на крохотной эстраде: шансонетку, визжавшую, будто ее режут; обшмыганного волшебника, у которого неизвестно куда исчезали обшмыганные кролики; напоследок он стал показывать карточные фокусы – сами барышники показывали их куда лучше. А затем появилась танцовщица, задиравшая свои кружевные юбки и так быстро вертевшаяся юлой, что мелькали ее белые штанишки. Мужчины наградили ее старания бешеными аплодисментами.
Был исполнен и номер сверх программы: хозяин варьете шагал в ногу со временем. На сцену выбежали две девицы, одна – с ружьем и в каске – должна была изображать солдата, другая – с моноклем и саблей – лейтенанта. Солдату приказано было делать ружейные приемы, а он упирался. Лейтенант, бряцая саблей, картавил и даже потерял монокль, но солдат заартачился: надоела ему эта муштра.
Вот и вся недолга! Как вскоре выяснилось, солдат считал, что всему уже выучился, а теперь – подавай ему Париж! Париж! Лейтенант, конечно, рад-радехонек. Он хватает солдата за талию, и они вместе отплясывают вальс победы «Даешь Париж». Из-за кулис машут черно-бело-красными флажками, вспыхнули бенгальские огни.
Рояль наяривает «Слава тебе, победою венчанный!», публика поет стоя. У всех серьезные лица, все воодушевлены.
Только покидая гостеприимное заведение, Хакендаль смекает, что не всем остался доволен. Ружейные приемы у обеих танцорок так и не вытанцевались. Девицы в таких вещах ничего не смыслят. Да и вообще вся затея – чистейшая ерунда! Вальс победы «Даешь Париж!» – подумают, что можно и впрямь дотанцевать до Парижа, что и боев никаких не предвидится и что вся наша трудная подготовка мирного времени – чистейший вздор! Нет, уж извините!
И Хакендаль дает себе слово, что ноги его больше не будет в этом заведении. Да и к барышникам его не скоро загонишь. Пусть сперва поработают, привезут лошадей. Уважающий себя человек не должен пить больше, чем ему показано.
Он возвращается в свой двор и по привычке первым делом заглядывает в конюшню. Горит только один фонарь. Рабаузе нету. Что ж, это правильно. Не оплачивать же ночного сторожа из-за пяти лошадей.
Хакендаль входит в стойло к Сивке. Измученная лошадь стоит, низко свесив голову. В яслях еще много сена, но она выхватила из подстилки пучок соломы, да так и забыла сжевать. Несчастная тварь, до чего у нее жалкий вид с этими торчащими изо рта соломинками! Бедняжка проиграла состязание – да еще и надорвалась. Хакендаль говорит себе с грустью, что Сивка уже не оправится.
Но что солома, что сено! У Хакендаля припасено для Сивки кое-что получше. Когда они в варьете пили напоследок кофе, кельнер поставил на стол сахарницу. Барышники, разумеется, потянулись за сахаром, ну и Хакендаль тоже. Так в момент и расхватали сахар– и не столько для кофе, сколько для лошадей, которые дома имелись у каждого. В кабачках, куда регулярно захаживают конские барышники, остерегаются ставить на стол сахарницу, и сахар выдают по счету!
Хакендаль протягивает Сивке кусок сахару, и Сивка скашивает на хозяина мутно-голубой зрачок, плавающий в желтоватом белке. Она обнюхивает губами хозяйскую руку, обнюхивает сахар – и снова роняет голову.
– Не хочешь – не надо! – говорит Хакендаль с внезапной злобой.
У него пропала охота раздать сахар остальным лошадям. Сердитый выходит он из конюшни и поднимается по лестнице. Напрасно силится вспомнить, как он обычно возвращается домой, припозднившись, – громко ли топая, или ступая тихо, или обычным своим шагом. Впрочем, какое это имеет значение! Не на цыпочках же ему красться, – он выпил не больше, чем ему можно пить!
Поднявшись, он с минуту стоит и размышляет. Конечно, он и сегодня не откажется от вечернего обхода: никто не должен заметить, что он слегка под мухой.
Войдя в спальню сыновей, Хакендаль удивляется, что в комнате так темно. Он не может разобрать, заняты ли все кровати и спят ли сыновья. Потом спохватывается, что сегодня он намного позже совершает свой обход, потому-то и темно. Час поздний – который же, собственно? Во всяком случае, ночь, а не, как обычно, густые сумерки.
На цыпочках, ощупью, заходит он в спальню. Проводит рукой по изголовью кровати раз-другой. Да, правильно ему показалось: постель пуста. Стоит в раздумье. Вздор, что правильно, ничего не правильно! Постель не должна быть пуста, мальчишке давно пора спать!
Он соображает, что же теперь делать? Распечь стервеца? Но как его распечь, когда его здесь нет! Распечь остальных? Что ж, это мысль! Остальным не мешает присмотреть за братом, а то стоит ему отвернуться, обязательно что-нибудь не так.
Он уже готов задать бучу всем, но тут ему приходит в голову поглядеть, здесь ли остальные сыновья. Ощупью находит он вторую кровать и нашаривает изголовье; вот так фунт: и вторая кровать пуста!
Улыбка разливается по суровому лицу Хакендаля. Хорошо, что он догадался посмотреть! Итак, двое пойманы! Если и третий удрал, он им покажет, что значит порядок у него в доме!
Но третий – на месте. Гейнц преспокойно лежит в постели и спит. Отец ощупью находит его лицо, хватает за волосы и дергает.
– Слушай, Малыш!
– М-м-м!
– Малыш! – Он дергает крепче.
– Да я же сплю…
– А где остальные, Малыш?
– Какие остальные?
– Отто где?
Малыш приподнялся в постели и, еще не проснувшись как следует, уставился на отца, который кажется ему тенью.
– Отто?
– Не переспрашивай, говори толком: где Отто?
– Отец! Да ты же сам проводил Отто на вокзал!
– Я?.. Проводил Отто?..
– Ну, конечно, Отто ведь взяли в армию!
Отец смущен – как он мог забыть! Он старается замаскировать свое смущение.
– Я же про Эриха, – поправляется он.
– Про Эриха? – переспрашивает Малыш, чтобы выиграть время.
– Да, Эриха. Где Эрих?
– Эрих?..
– Довольно спрашивать! Где наконец Эрих, хочу я знать!
– Ах, Эрих! – Но Малыш уже смекнул, в каком отец состоянии. И всячески маневрирует, чтобы затушевать отсутствие Эриха. – Эрих? Да Эрих же помогал матери принимать у извозчиков выручку. Тебя ведь дома не было. Где ты пропадал, отец?
– Я ходил в банк, – угрюмо отвечает отец. – А Эрих…
– Да ведь банки закрываются в пять часов. Куда же ты еще ходил, расскажи, отец! Может, ты у Замка был?
– Я узнавал насчет лошадей. Надо же нам новых купить. А Эрих…
– Как, отец? У нас будут новые лошади? Вот хорошо-то!
– Сейчас в Берлине и не найдешь лошадей. Обещают привезти. Тогда что-нибудь купим!
– Колоссально! Скажи, отец…
– Чего тебе?..
– А ты не хочешь немного прилечь здесь у нас? По крайней мере, мать не разбудишь. Она уже давно легла.
– Мать не просыпается, когда я прихожу. Она ничего не слышит. Не лягу же я на кровать Эриха. И вообще, где Эрих?
– Сначала он помогал матери собрать деньги. Погоди, отец, я помогу тебе ботинки снять. А потом немного поболтаем. Хорошо болтать в постели!
– Не лягу я на кровать Эриха!
– Но ведь и кровать Отто свободна, и она удобнее, чем кровать Эриха. Погоди, отец, я знаю, куда повесить твой пиджак, не стоит зажигать свет. Никто и знать не должен…
– Чего никто знать не должен?
– Гофман говорит, завтра они выедут не в открытых пролетках, завтра самое время выезжать в багажных. Гофман говорит, это даст уйму денег.
– Дубина твой Гофман! – бормочет старый Хакендаль. – Багажные дрожки! Кто же теперь куда едет?
– Много народу возвращается в город из дачных мест и с курортов. Все кинулись домой, ведь в войну никто не верил. Сотнями сидят по вокзалам на чемоданах – и ни тпру, ни ну: не на чем ехать. Гофман говорит…
– Что ты мне Гофман да Гофман… – И Хакендаль натягивает на себя, одеяло. – Надо еще померекать: багажные дрожки, а потом в конец измотанные лошади!
– Послушай, отец!
– Чего тебе?
– Верно, нелегко тебе пришлось с барышниками?
– То есть как это нелегко? Дела вообще легко не делаются. Но у них еще и лошадей нет.
– Я не о том говорю, я насчет выпивки. Ты держишься молодцом, отец, а все-таки хорошо, что мать тебя не видит.
– Чего не видит?
– Ну, немного-то ты на взводе, отец!
– Я? Ври больше! Это в темноте кажется. Я и в конюшне побывал.
– А на чьей кровати ты лежишь, отец? – беззвучно хохочет Гейнц.
– На чьей кровати? Ах, стервец паршивый, точно я не знаю!
– Ну так скажи, чья кровать: Эриха или Отто?
– Чудак ты! Отто ведь на войну взяли, сам говоришь!
– Ну и что же?
– Стало быть, я лежу на Эриховой кровати. Малыш прыскает со смеху и зарывается в подушки.
Но голос отца настигает его и там:
– Малыш!
– Что, отец?
– Я еще не был в спальне девчонок. Помоги мне встать. Я хочу посмотреть, дома ли девчонки!
– Девчонки, отец?.
С раздражением, нетерпеливо:
– Ну да. Помоги мне встать. У меня немного голова кружится.
– Но ведь Зофи перешла от нас в больницу. Давно уже, отец!
– Верно, верно! Ну что ты скажешь? Я знать не хочу никакой больницы! Пятеро детей – и никого дома нет!
– Я-то ведь дома, отец!
– А где Эва?
– Эва уже давно легла.
– Пойду посмотрю.
– Давай лучше я, отец! Ты только ее разбудишь. Она еще матери расскажет…
Малыш выскальзывает из постели и идет в смежную комнату. Отец полусидит на горе подушек. Надо бы самому пойти, упрекает он себя, на Малыша нельзя положиться.
Но вот Малыш возвращается.
– Эва спит, отец!
– А ты правду говоришь?
– Эва взаправду спит. Она лежит на боку и похрапывает.
– Ну, ладно. Давай тогда и мы спать. Доброй ночи, Малыш!
– Доброй ночи, отец! Спи и ты спокойно!
13
Разговор вдвоем впотьмах.
– Что я еще хотел спросить: почему ты сегодня днем не прибежала, когда я поманил тебя?
– Да ведь я была с отцом!
– Та-ак! Выходит, отец тебе дороже, чем я?
– И я должна была проститься с Отто, – Отто у нас взяли на войну.
– Та-ак, значит, брат тебе дороже, чем я?
– Я не могла, Эйген, не мучь меня так ужасно! Ты делаешь мне больно!
– Так вот что я тебе скажу, девушка, насчет больно делать и всего такого! Если ты в другой раз не прибежишь, когда я свистну, не бросишь отца с матерью и все ваше семейство, – ты у меня еще не так запоешь! Поняла?
– Да, Эйген!
– Ты еще не так запоешь – слышишь?
– Да, Эйген!
– Вот то-то же, что «да, Эйген»! И чтоб я больше этого не слышал. А ты представляешь, чем это пахнет, когда я говорю – не так запоешь. Имеешь понятие?.
– Да, Эйген!
– Будешь делать все, что я говорю?
– Да, Эйген!
– Дороже я тебе отца, и матери, и брата?
– О, Эйген! Да, Эйген!
– Что, больно было? Ну скажи: да, Эйген!
– Да, Эйген!
– Запомни же – вперед еще больнее будет! Этой ночью останешься у меня.
– О, Эйген! Отец…
– Что отец? Что отец? Что отец?
– Эйген!
– Скажи сейчас же, не сходя с места: «Отец – дерьмо!» Скажи, или я не знаю что с тобой сделаю! Скажи же…
– Отец – дерьмо!
– Вот и хорошо! Останешься у меня этой ночью!
– Да, Эйген!
– А если отец утром выгонит тебя на улицу, придешь ко мне. Ты ведь рада прийти к своему Эйгену?
– Да, Эйген!
– Ведь я тебе дороже отца с матерью?
– Да, Эйген!
– Гляди, какая стала смирная! Таких, как ты, мне хоть дюжину давай – я мигом с ними управлюсь! Увидишь, тебе еще понравится у меня! Увидишь, я тебе еще понравлюсь! Нравлюсь я тебе, Эвхен?
– Да, Эйген!
– А теперь пошла вон, дрянь! Забирай свое барахлишко! Одевайся, и марш-алле к твоему старику! Да поскорее, слышишь? Очертела ты мне! Ну что, уматываешь?