Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 46 страниц)
– Шабаш! – сказал он. – Закрываю дело!
Ни малейшей дрожи, ни признака слабости. Это случилось с ним только раз, там, на плацу, удар застиг его так внезапно! Никто не услышит от него ни малейшей жалобы – никто, даже и дома. Лопай, что дают, – и в ножки кланяйся!
– Послушай, Рабаузе, – сказал он. – С этого дня я буду выезжать в одной пролетке, а ты в другой. Одна лошадь у нас будет сменная. Из трех калек одна всегда окажется больна.
Рабаузе внимательно поглядел на него.
– Хорошо, хозяин, – сказал он. – Как прикажете! Мы будем кое-что приносить домой – уж после этого ремонта в Берлине, почитай, не останется извозчиков.
– А затем, – продолжал хозяин, – ты был прав. Конюшня нам велика. Но я не стану ее перестраивать. Я постараюсь продать эту халупу. Мы устроимся где-нибудь поскромнее – ведь это же совсем неплохо, Рабаузе, ты помнишь?
– Еще бы я не помнил, хозяин! Это когда детишки под стол пешком ходили – хорошее было времечко!
– Да, хорошее, – подтвердил Хакендаль. – Ну что ж, может, нам удастся его повторить.
Может быть…
4
Густав Хакендаль вернулся к своей прежней профессии: в синем кучерском плаще, нахлобучив свой иссера-белый тяжелый лаковый цилиндр – материн молочный горшок, – дожидается он на стоянках седоков.
Когда Густав Хакендаль впервые вынырнул из-за понурой Сивки, извозчики, завидев его, стали кричать:
– Что же ты, Густав, никому заработать не даешь? Или решил заграбастать все деньги в Берлине?
А промеж себя толковали:
– На него никто не угодит!.. Ну, да чем бы дитя не тешилось!.. В этакую погоду, да с одной брюквой в желудке, его ненадолго хватит!
Но когда его стали встречать во всякую погоду и увидели, что он соглашается на любую, далее самую тяжелую поездку, и когда прошел слух, что в работе у него только две пролетки, разговор у них пошел другой:
– А ведь что за человек был – известный богатей! Но это уж точно, его с каблуков не сковырнешь! Густав, он и есть железный!
Густаву Хакендалю все равно: пусть болтают! Он сидит на козлах, он принимает эту крутую перемену в своей жизни, этот поворот от благосостояния к каждодневной заботе о хлебе насущном с тем же спокойствием духа, с каким принимает любую погоду. Надо седоку ехать в Рейкикендорф, он и то берется.
– Ладно, едемте, сударь! Но только уж имейте терпение!
И он трогает свою Сивку. Время от времени он пускает ее шагом – пусть седок из себя выходит, – у Густава терпения хватает.
– Были б вы на месте лошади, сударь, вы бы при таких-то кормах тоже не шибко бегали, – только и говорит он. – Радуйтесь, что не вы тянете пролетку и что в ней сидит не Сивка… А ведь могло бы статься и такое, сударь!
Седок ухмыляется. А уж раз седок ухмыляется, значит, доволен. И Густав Хакендаль тоже доволен, он принимает то, что есть. Он мирится со своим падением, он хочет снова стать заправским извозчиком. С той поры как пришло к нему благосостояние, он старался по возможности правильно говорить по-немецки, чтобы не конфузить детей. Теперь он опять вернулся к берлинскому жаргону. Седокам это нравится. Во всем должен быть свой порядок, на порядке он настаивает по-прежнему: в доме – с женой и детьми, и в конюшне. В большом можно и приспосабливаться, идти на уступки, но в малом надо держаться порядка, так как только порядок даст опору в жизни.
Итак, он сидит на козлах и видит многое, хоть его никто не видит. Ведь извозчика на козлах не заметит ни один горожанин; извозчик на стоянке – такая же принадлежность города Берлина, как афишный столб или газовый фонарь.
Хакендаль сидит наверху и видит, что внизу идет Эва. Эва могла бы его и заметить, она ведь не то что любой житель города, как-никак отец у нее извозчик. Но Эва идет, понурившись, и не смотрит на отца. Не смотрит она и на своего провожатого, смуглолицего молодца, который усердно ей что-то вычитывает.
«Понурилась не хуже Сивки, – думает Хакендаль. У нее тоже весь задор пропал!»
– Н-ноо! – обращается он к Сивке, и прищелкивает языком. И Сивка трогает, пролетка тихонько следует за интересной парочкой. Хакендаль видит молодого человека то сбоку, то сзади. Сивка сегодня в ударе, везет себе и везет. Хакендаль стоял на Александерплац, а прогулка ведет в сторону Силезского вокзала – ладно, там поглядим!
С виду молодой человек не хуже других – ничего не скажешь: одет пижоном и, насколько можно разглядеть, личностью вроде бы ничего. Но в общем и целом молодой человек внушает старику Хакендалю крайнее отвращение: как могло случиться, чтобы парень, у которого все кости целы, разгуливал по Берлину в штатском? К тому же у молодого человека непозволительно жирный зад…
Парочка идет все так же мирно рядом. Теперь они спускаются по Лангештрассе. Дрянной это район, думает Хакендаль, не место для молодых влюбленных, да и парень, видать, дрянь порядочная!
Говорит все он, примечает Хакендаль, Эвхен больше помалкивает. Да и молодой человек говорит мало что, он просто шлендает рядом. Много нового они уже друг другу не скажут, заключает Хакендаль. Но вот молодой человек легко кладет руку на плечо Эвхен; это может быть и ласка, но из того, как вздрагивает Эвхен, Хакендаль заключает, что это скорее нечто другое.
«Погоди ты у меня!» – думает Хакендаль и так вытягивает Сивку кнутом, что та пускается рысью. Но ее тотчас же снова переводят на шаг.
Им уже немало встречалось до отвращения знакомых вывесок: «Пансион – или отель – такой-то, номера от полутора марок, а также почасовая оплата»! Трудно понять, для чего они прошли всю эту долгую Долгую улицу [11] 11
Долгая улица – ( нем.) Lange Strasse.
[Закрыть], чтобы зайти в точно такой же притон, какой им уже не раз попадался. Но они предпочитают этот притон. «Отель Ориенталь» называется, лавочка, в которой они исчезают.
Ладно, Хакендаль не спешит. Он закрепляет тормоз, меняет табличку «Свободен» на «Занят», слезает с козел и надевает на шею Сивке ее торбу, где вместе с сечкой намешано немного зерен доброй кукурузы из Румынии, которая с недавних пор тоже объявила нам войну. А потом берет из пролетки попону и перекидывает через руку. Если хочешь нанестивизит даме, отнесией забытую вещь, – это дело известное.
– Ну-ка, мадам, – говорит Хакендаль и подмигивает хозяйке. – В каком номере у тебя молодая пара?
– Молодая пара? Да чего вам, собственно, нужно? Я в глаза не видала никакой молодой пары!
– Полегче, мадам! – настаивает Хакендаль. – И попрошу без крику! Молодая пара, которую я только что к вам привез в моей пролетке. – И видя, что хозяйка все еще колеблется (так как даже в войну полицейским и судьям случалось вдруг вспомнить параграфы, касающиеся сводничества): – Девушка позабыла кое-что у меня в экипаже.
И он указал на попону, которую трудно было разглядеть в полутемной прихожей.
– Давайте мне, – сказала старуха. – Я потом ей отдам.
– И не подумаю! – заявил Хакендаль. – Предпочитаю самолично и в собственные руки. Как бы мне потом не сказали: знать не знаю, в первый раз вижу вас!
И, отодвинув старуху плечом, он пошел по коридору, оглядывая двери…
– Не сюда! Вот сюда! – зашипела на него старуха. – Да сперва постучись, старый оболтус!
Но Хакендаль уже открыл дверь и вошел. Он сразу же увидел две фигуры, но спешить некуда. Обстоятельно заперев дверь, он еще раз для верности подергал ручку и крикнул:
– Уймись, мадам! Ведь я уже вошел! Чего же ты еще разоряешься?.. – После чего повернулся. – Ну, Эвхен? – сказал он без малейшего раздражения в голосе.
Эва смотрела на него во все глаза. Она стояла в одном платье в ногах кровати; рядом, на спинке стула, висело ее пальто. Только раз быстро глянула туда, где у тумбочки стоял тот, поганец. И снова поревела взгляд на отца.
Хакендаль удобно уселся в одно из красных плюшевых кресел, положил попону на колени и тщательно разгладил рукой.
– Хороши креслица, – сказал он, выждав минутку. – Да не в те руки попали!
Никто ему не ответил. Последовала долгая пауза.
– Ну так что же, Эвхен? – снова приступил Хакендаль. – Раз ты не хочешь начать, ладно, начну я. Или у тебя найдется, что-мне сказать?
– Ах, отец! – сказала она чуть слышно. И чуть погодя, уже решительно: – Не помогают они, разговоры…
– Не скажи, Эвхен, не скажи! Разговоры всегда помогают, поговорить всегда полезно… Я уже давно собираюсь завести с тобой разговор – и ты это знаешь, – да что-то у нас не получалось… Ну так как же, Эвхен?
Она сделала нетерпеливое движение, но одумалась и ничего не сказала.
– Если уж про что не охота говорить, Эвхен, – продолжал отец, – значит, дело дрянь. А что у тебя не все в порядке, я давно замечаю. Для этого не надо было мне ломиться в веселый дом, я и без того знаю…
– Послушайте, вы, старичок… – раздался наглый голос молодого человека. (Голос, какого и следовало ожидать при такой жирной заднице, отметил про себя Хакендаль.) – Вы заявляетесь сюда, хоть вас никто не приглашал, и фасоните с таким видом, будто вы здесь самый главный…
– А ты засохни, мальчик, – отрубил Хакендаль, не повышая голоса и не удостаивая поганца взглядом. – Я говорю с дочерью, и нечего тебе промеж нас соваться. Но послушай, Эвхен, – продолжал он не тише и не громче и вместе с тем каким-то совсем другим голосом. – Не к чему ворошить былое, ты права. Что было, то сплыло. Но так уж получилось, что внизу у меня Сивка, так что едем-ка со мной. Я тебя прокачу с ветерком по первому разряду, задаром довезу до самого дома…
Девушка стояла все так же неподвижно и только на одну неуловимую секунду глянула, как показалось Хакендалю, на своего спутника.
– Нечего смотреть на этого поганца, Эвхен, – продолжал он. – О таком поганце и думать не стоит! Кто с порядочной девушкой идет в такой дом, да еще среди бела дня, о том и думать не стоит. А ты – порядочная девушка, Эвхен, да и все дети у меня порядочные, все, как один, и ты это знаешь, Эвхен!
Теперь он был даже непрочь, чтобы поганец в углу подал свой наглый голос, он бы ему влепил как следует! Но поганец вел себя точь-в-точь как все эти задастые сутенеры, когда они чуют опасность: боялся раскрыть рот. А Эвхен, его любимица Эвхен, стояла все так же неподвижно!
– Ну же, дочка! – продолжал отец уговаривать. – Надевай пальто и айда! Она покачала головой.
– Слишком поздно, отец!
– Слишком поздно! – попытался он рассмеяться. – Глупости ты говоришь, Эвхен! Да сколько тебе лет? Всего двадцать? Какое же это поздно? Недаром отец тебя учил: железным надо быть!
– Ничего не выйдет, отец! Я в себе не вольна… Он, – и она мотнула головой, – он может в любую минуту засадить меня в тюрьму. Я украла, отец…
У старого Хакендаля лицо налилось кровью, а потом постепенно стало серым. Он хотел было встать и подойти к молодому человеку, но махнул рукой и так и остался сидеть.
Через некоторое время он сказал с усилием:
– Ну ладно, ты что-то украла, Эвхен. Не думал я, что кто-нибудь из моих детей скажет: «Я украл, отец!» – а я и с места не сдвинусь. Но, должно быть, в самом деле настало другое время, – что ни говори – война! – хоть я этого не понимаю, Эвхен, душой я этого не понимаю! Видно, и правда времена переменились, переменился и я…
Он растерянно смотрел на нее. А потом снова:
– Ну, ладно, так вот я сижу и говорю тебе: ты что-то украла, Эвхен. Ну что ж, давай поедем не домой, поедем в отделение. Я буду с тобой, Эвхен, и ты им прямо расскажешь все, что этот поганец про тебя знает. И – ну, что ж – ты отсидишь свой срок…
Голос у него пресекся, но уже через минуту он овладел собой:
– Никогда б я не подумал, что мне придется сказать такое. Но я, не кривя душой, говорю тебе, детка, даже порядочный человек может попасть в тюрьму. Даже у порядочного человека может быть минутка слабости. С каждым может стрястись беда. Этот поганец, – показал он пальцем, – это и есть твоя беда! Ты можешь снова стать порядочной, Эвхен!
Она не спускала глаз с его губ.
– А потом, отец, когда все будет позади – и тюрьма и остальное, – что потом?
– Потом ты вернешься к нам, Эвхен! – воскликнул он. – Ты и не знаешь, как мы стосковались по тебе! Ведь это же не наша Эва – та, что жмется по углам и боится слово сказать, – а как хорошо ты, бывало, поешь! Будь спокойна, дочка, все у нас будет, как было когда-то!
– Никогда! – сказала она и тряхнула головой. – Слишком поздно! Слишком я в этом увязла…
– Ну что ты заладила – поздно да поздно, Эвхен? Тебе всего двадцать лет…
– А тем более к вам вернуться! Ведь я тебя знаю, отец, ты не способен по-настоящему забыть и простить. Ты так и будешь на меня коситься, даже и через двадцать лет!
– Это ты зря говоришь, Эвхен, я ведь и Эриху все забыл и простил…
– Вот видишь, отец! Ты сразу же вспомнил Эриха. Ты подумал: сын – вор, почему бы и дочери не быть воровкой? Ничего ты не можешь забыть!
– Чепуху ты городишь, Эва! – воскликнул Хакендаль. – Плохо же ты меня знаешь! Разве я сейчас с тобой не по-хорошему говорил? Разве я упрекнул тебя хоть словом?
– Вот видишь! И этим ты козыряешь передо мной. Нет, отец, да и что бы я стала у вас делать? Слоняться по квартире, убирать постели да готовить обед? Нет уж, хватит! Что с возу упало, то пропало! Все это была одна липа!
– Опомнись, Эвхен! Что может быть лучше честной работы?
– А разве я не с твоей честной работы стала такой? Думаешь, Эйгену было бы легко прибрать меня к рукам, если б я уже у вас не стала такой? Честная работа – да, и долг, и послушание, и аккуратность, но ведь все это был обман, отец!
– Нет, нет, девушка! Не говори этого! Ячестно работал…
– И что же она дала тебе, твоя честная работа? Ты сидишь на козлах, как и двадцать лет назад, только что лошадь твоя двадцать лет назад не была такой развалиной. А что станет с тобой дальше, этого ты тоже не знаешь. Жизнь еще не вся прожита…
– Верно, Эвхен, жизнь еще не вся прожита, это ты права. Что моя родная дочь когда-нибудь скажет мне в лицо, будто жить с котом в бардаке ей приятнее, чем с отцом и матерью, – такое мне и в голову не приходило.
Хакендаль поднялся, он уже давно поднялся и стоял перед ней. Он снова перекинул попону через руку и аккуратно ее разгладил.
– Но, Эвхен, этого ты тоже не можешь требовать, чтоб я у твоего кота заместо папаши был – вроде папаши с левой стороны. А потому перебирайся-ка лучше к нему. Забирай свои манатки и айда! – И невольно срываясь на крик: – Чтобы у меня твоего духу не было!
Он гневно глянул на сжавшуюся от испуга дочь, шагнул к двери, отпер ее и снова обернулся.
Поганец стоял почти рядом, рукой достать, но поганец был уже ему глубоко безразличен.
– Хорошо бы ты никогда не пожалела об этой минуте, Эвхен, – сказал он, тряхнул головой и ушел.
5
Едва за отцом захлопнулась дверь, Эйген, разумеется, раскрыл рот. Отец правильно угадал его натуру: жесток со слабыми и раболепно труслив, коварно труслив перед сильными. Эва именно этого и ждала, и все же ее больно резнуло, когда Эйген буквально под хлопание двери сказал:.
– Чего это твой старик вообразил! Чтобы съехаться, надо, чтобы спелись двое: тот, кто въезжает и к кому въезжают.
Они промолчала.
– Ты! – крикнул он с угрозой. – Не слыхала, что я сказал?
– Слыхала!
– Так отвечай же! Думаешь, я из тех, к кому въезжают?
– Это отец так думает.
– Вот как? Отец думает? А отец твой вправе мне приказывать? Отвечай!
Он схватил ее за плечи и стал трясти.
– Эйген! – взмолилась она. – Ну какой ты, право! Я же не виновата, что отец так сказал. Я ему все как есть объяснила, что никогда к нему не вернусь!.
– А сама ты чего хочешь? – крикнул он в ярости. – Ко мне хочешь?
– Я хочу того, чего ты хочешь, Эйген! …..
– Говоришь, объяснила ему? – И он снова тряхнул ее изо всех сил. – А почему ты не объяснила хотя бы словом, что никакой я не твой кот? Это ты ему объяснила? А?
– Нет, Эйген!
– Только про себя болтала, что у тебя болит. А ну, скажи, был я твоим котом?.
– Нет, Эйген?
– Почему жеты ему так не сказала? Молчание.
Он опять трясет ее:
– Тебя спрашивают! Отвечай!
– Сама не знаю, Эйген!..
– Тебе, может, хочется, чтоб я заделался твоим котом?..
– Нет! О нет!
– Ты сказала, что хочешь того же, чего хочу я. Так вот я хочу, чтоб ты для меня на панель ходила, поняла?
– Нет, Эйген, – взмолилась она. – Не требуй этого. Все, что хочешь, но этого не требуй…
– Ты хочешь того же, чего хочу я? И не делаешь того, что хочу я. На черта же ты мне нужна! Когда мы познакомились, я думал бог весть что с тобой сотворить. А ты оказалась ни на что не годной, обыкновенной трусливой купеческой дочкой! Мещанка была, мещанкой и осталась!
Он смотрел на нее с ненавистью.
– Вот здесь он сидел, старый хрыч, – завелся он снова. – Наглая скотина! Переезжай, говорит, к нему. Об этом и думать забудь! Я тебя устрою на квартиру, но только не у себя. Вечно видеть перед собой твою заплаканную рожу? И думать забудь! Здесь много таких, кто пускает к себе вашего брата. Фрау Паули!
– Я на это не пойду, Эйген! Делай со мной, что хочешь. Я на это не пойду!
– Ах, боже ты мой, господин Баст! – затараторила фрау Паули. – Что это вы сегодня раскричались? Ведь парадная комната рядом, что подумают обо мне люди? Уж от вас я этого не ожидала, господин Баст! Ведь вы же порядочный мужчина! Это не извозчик ли такого натворил?
– Извозчик? Это был ее папаша! И представьте, фрау Паули, она как в рот воды набрала, когда старый хрыч вздумал ругать меня котом!
– Ай-ай, как нехорошо, фролин, ведь вы же знаете, господин Баст порядочный мужчина и настоящий кавалер.
– Она знает? Ничего она не знает! – бросил Эйген Баст с презрением. – Стоит, как мокрая курица, и слово сказать боится! Но теперь она узнает, кто я! Что ей нравится, то и получит – а я плевать хотел. У Пирцлауши есть свободные комнаты?
– Погодите, господин Баст! Дайте подумать: у нее сейчас фролины Коко и Мими – та, что с рюшами, и эта Лемке, а в одной комнате вроде бы никого. Но, господин Баст, вы же знаете, Пирцлау такая дотошная, требует, чтобы девушки были зарегистрированы честь честью, чтобы у каждой был билет, – и еженедельно к дядюшке доктору…
– Ну и что же? Что из этого, фрау Паули? Вы думаете, Эва против? Эва все сделает, как миленькая, у Пирцлауши не будет с ней никаких хлопот, верно, Эвхен?
– Я этого не сделаю, Эйген! Лучше в воду головой!
– Ах, грех какой, фролин, ну что вы говорите?.. – всполошилась фрау Паули.
Но Эйген уже схватил хозяйку за плечи.
– Ступайте, фрау Паули! – приказал он, выталкивая ее за порог. – Мы с Эвой потолкуем вдвоем – насчет в воду головой и прочего. Да нет же, никакого скандала не будет, все обойдется по-хорошему, я ведь не из таких, я девушек не бью, верно, Эвхен?
Он вытолкал фрау Паули за дверь, и они остались вдвоем. Нет, скандала и правда не было – разве что немного бабьей истерики и бабьих слез, но в таком доме это за скандал не считают. А кроме того, никаких подозрительных звуков слышно не было – как есть ничего!
Эве казалось, что она все глубже и глубже погружается в мучительный сон, от которого надо очнуться, но никак не очнешься, а сон становится все мрачнее, все безысходнее. Дорога через улицу, переговоры с фрау Пирцлау, другие девушки, для которых ее появление было веселой шуткой, немало их позабавившей, и которые, смеясь, стали прихорашивать Эву.
А потом ожидание на углу Ланге– и Андреасштрассе. Мучительное ожидание с неотступной мыслью, что он глаз с нее не сводит. Пошел снег, мокрый, липкий снег, мужчины бежали по своим делам. Все торопились, все бежали мимо, никто не оглядывался на нелепо наряженную девушку в зеленом боа из перышек и в огромной шляпе со страусовым пером…
А затем его свист в воротах, отрывистый резкий свист сутенера (словно свистят в отверстие ключа), когда ей надлежало заговорить с человеком, который казался ему подходящим клиентом. И как он внезапно вырос перед ней и влепил ей пощечину, когда она с тем не заговорила. И как он опять ее избил, когда она заговорила, но безуспешно. И как она сделала слабую попытку бежать, а он поймал ее и особым, популярным в мире подонков приемом чуть не сломал ей руку…
И как она все же с кем-то договорилась и повела его наверх, и как девушки, выглядывая из дверей, делали ей поощрительные, подбадривающие знаки. И как мерзок и ужасен мир, и как все, все оказалось ложью, что ей говорили насчет опрятности и чистоты.
И как ей тут же пришлось опять идти на угол…
И как у нее вечером вышел спор с другой девушкой, претендовавшей на этот угол, и как Эйген избил ту девушку… И как равнодушно пробегали люди мимо, и жизнь текла по-прежнему, как будто ничего не случилось…
И как та девушка вернулась с каким-то субъектом, – к тому времени уже стемнело, – и как Эйген с ним сцепился. А Эва медленно, медленно обошла вокруг угла…
Но едва она свернула в другую улицу, как пустилась бежать, и бежала все дальше и дальше, углубляясь в центральные кварталы города. Она торопилась, она боялась, как бы он ее не догнал. Она шла все вперед в своем кричащем великолепии, мимо сотни шуцманов и десятка агентов полиции нравов, но никто ее не замечал, так как у нее была определенная цель…
Наконец она вошла в темный Тиргартен и прежде всего бросила под куст свое боа из перышек и шляпу с пером. Сразу почувствовав облегчение, направилась дальше, пробежала всю Вендлерштрассе и вышла на набережную Королевы Августы. Здесь было тихо, здесь она была у цели.
Эва присела на мокрую скамью под оголенным каштаном. Вот что делает популярная песенка, модный боевик! Эве было рукой подать до Шпрее, река протекала всего в пяти минутах быстрого ходу от Лангештрассе. Но всю вторую половину этого дня у нее звенело в ушах: «По Ландвер-каналу утопленник плывет…»
В словах этих не было ничего пугающего, они звучали так привычно, словно не означали ничего страшного: по Ландвер-каналу утопленник плывет… Это бывало сотни раз, об этом пелось в песне, над этим смеялись. Ничего страшного – и даже не нужно большого мужества…
Вот почему она сюда бежала, это и есть Ландвер-канал… О нем-то и поется в песне…
Она сидит, сидит очень долго. Наконец встает, но даже встать ей трудно. Что-то в ней противится теперь, когда наконец она у цели. И это сопротивление все растет по мере того, как она спускается в темный колодец, на дне которого так жутко плещет вода, словно в ней плавают крысы. Ах, не все ли равно, пускай там плавают крысы, ведь мертвой все равно. Но она спускается все медленнее; однако, как медленно ни спускайся, вот она, последняя ступенька.
Эва стоит на маленькой каменной площадке, вода поднялась высоко, она почти у самых ее ног. Эва наклоняется вперед. Но нет, воды она не видит, только отражение световых бликов, отбрасываемых фонарями на мосту. А теперь упасть вниз, думает она.
Но она не падает вниз. С внезапным страхом отшатывается она от того темного, что зловеще журчит внизу. И долго стоит и ждет, но ничего не происходит.
Иногда по мосту пробегают люди, но никто ее не видит, никто не кричит: «Остановитесь! На помощь! Она хочет утопиться!» А этот возглас, может быть, придал бы ей силы для прыжка, которого она так боится. Прыгнуть – в надежде, что ее спасут.
Но едва она после долгих колебаний осторожно опускает носок в воду, едва ледяная влага просачивается ей в ботинок, как все решается само собой: она не прыгнет.
Медленно поднимается она по ступенькам наверх. Медленно отправляется в путь – неведомо куда. Сюда она шла быстро, чуть ли не радостно. Она уходила из жизни, все тяжелое было с нее снято.
Теперь с этой мечтою покончено. Теперь она ступает тяжело, все к ней вернулось, жизнь продолжается. Ничто для нее не прекратилось. Долго идет она через темный Тиргартен, через темный город. И только когда близится утро, отваживается ступить в знакомые места. Он сейчас спит. Наконец она крадется наверх к Гертруд Гудде. О Гудде он ничего не знает. Может быть, здесь найдет она мирное пристанище.
Здесь она его найдет.
6
В то время как Гертруд Гудде утешала Эву, раздевала окоченевшую беглянку и укладывала в свою еще поостывшую постель, в то время, как отчаяние, владевшее Эвой, изливалось в неудержимых рыданиях, постепенно стихавших и уступивших место рассказу о пережитых горестях, – в то время, как обе женщины принялись обсуждать, как устроить совместную жизнь, – выписаться, прописаться, перевезти вещи, уладить все с продовольственными карточками и найти работу, – в это самое время унтер-офицер Отто Хакендаль лежал в воронке, вырытой снарядом на ничейной земле между немецкими и французскими позициями, и уже с рассвета нетерпеливо ждал, чтобы наступил вечер. Воронка находилась чуть ли не рядом с французами – метрах в тридцати. К счастью, она была так глубока, что сверху не просматривалась. Немецкие окопы лежали гораздо дальше – метрах в ста двадцати, и это крайне беспокоило Отто Хакендаля, так как нужно было возвращаться к своим, а до наступления темноты об этом нечего было и думать.
Единственным утешением, если это можно считать утешением, было то, что Отто Хакендаль лежал в воронке не один. На самом ее дне растянулся его товарищ по несчастью – лейтенант фон Рамин. Правда, Отто видел лейтенанта впервые, они познакомились только здесь, в воронке. Лейтенант был из дежурной роты, участвовавшей во вчерашней вылазке. Атака была отбита, лейтенант и Отто, чтобы не попасть в плен, вынуждены были укрыться в воронке от снаряда. Но тут французы открыли ураганный огонь, и ни о каком возвращении к своим не могло быть и речи. А затем настало утро…
Утро было морозное. Небо, обложенное серыми тучами, низко нависло над головой. Слава богу, думал Отто Хакендаль, по крайней мере, день нелетный.
Он лежал и глядел в небо – единственное, что он мог видеть, кроме самой воронки. Выглянуть наружу было опасно – с обеих сторон постреливали. Время от времени из французских окопов доносились слова команды. Как-то послышался даже смех. «Хорошо им смеяться, – думал закоченевший Отто. – Я чертовски замерз. До вечера окончательно превращусь в ледышку».
Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, он стал следить за возобновившейся утром канонадой. Тяжелая – артиллерия понемногу раскачивалась – вдали ухнуло. «Это наши мортиры», – подумал Отто. Потом снова заговорили полевые орудия, но огонь был направлен куда-то в сторону. «Хорошо бы наши сегодня не слишком беспокоили французов. Ну и в мышеловку же мы угодили с лейтенантом!..»
Он посмотрел на лейтенанта. Тот лежал на дне воронки, свернувшись клубком, и перечитывал старые письма. Почувствовав взгляд Отто, он поднял голову и спросил:
– О чем задумались, унтер-офицер?
У лейтенанта было открытое лицо и ясный взгляд. Да и то, как он заговорил, понравилось Отто.
– Я думаю, господин лейтенант, хорошо бы у наших соседей французов выдался нынче денек поспокойней.
– Сегодня здесь вряд ли что будет, – сказал лейтенант. – И тем и другим досталось ночью. – Он внимательно вгляделся в унтер-офицера и спросил с неожиданной живостью: – Скажите, вы тоже чертовски мерзнете?
– Не говорите! Сапоги совсем прохудились, я уже месяц не знаю, что такое сухие ноги.
– У меня ноги тоже закоченели, хоть сапоги и целы. А есть у вас чем подкрепиться, унтер-офицер?
– Так точно, господин лейтенант! У меня еще добрых пол фляги вишневой наливки. Но я решил с этим не торопиться. До вечера нам отсюда не выбраться. Будет еще время выпить для бодрости.
– До вечера! Да вы вспомните, какие светлые стоят ночи! Месяц светит во все лопатки. А сигнальные ракеты! Это еще бабушка надвое сказала, выберемся ли мы сегодня.
– Да вот похоже, снег пойдет, – с надеждой сказал Отто.
– Снег! – фыркнул лейтенант. – С коих уже пор ждут снега! Кто его знает, когда этой распроклятой зимой соберется идти снег. Нет, нет, унтер-офицер, приберегите свою вишневую наливку на крайний случай. Насчет меня не беспокойтесь! Я запасся фруктовой водкой.
– Так точно, господин лейтенант! Фруктовая водка тоже хорошо согревает.
Оба надолго замолчали. Отто прислушивался к грохоту канонады, стараясь определить калибр орудия, траекторию полета, расположение батареи. Ничто так не успокаивает разыгравшиеся нервы, ничто так не помогает забыть страх. Напрягаешь слух до предела и забываешь о себе. Временами до него доносились обрывки французской речи. Французы, видимо, не унывали, несмотря на ночные потери.
– Экое свинство! – воскликнул вдруг лейтенант фон Рамин, даже не понизив голоса. – Слышите, унтер-офицер? Они там распивают горячий кофе! Какое бесстыдство хвалиться перед нами!
– Мы в это время тоже варим кофе, – заметил Отто.
– Вот то-то и оно! – добродушно рассмеялся лейтенант. – Когда лежишь в окопах, клянешь эту жизнь и дождаться не можешь смены. А с каким удовольствием мы бы сейчас забрались в сырой завшивленный блиндаж!
– Только тогда и смекаешь, как хорошо тебе было, когда попадешь в настоящую беду, – подтвердил Отто.
– Верно! – отозвался лейтенант. – Но, пожалуй, еще вернее сказать: в каком бы ты ни увяз навозе, нет уверенности, что тебя не ждет дерьмо еще похуже. Вы давно на фронте, унтер-офицер?
– С самого начала. С первого дня, господин лейтенант!
– Да вам, оказывается, повезло, приятель! – воскликнул лейтенант. – Вы еще испытали тот первый подъем, вы участвовали в победном марше! А я сразу со школьной скамьи попал в окопы, в эти плавающие в болоте окопы, в этой их вшивой Шампани. Вам не довелось там бывать, унтер-офицер?
– Как же, господин лейтенант, в долине Дормуаз.
– Вот и мы там лежали, приятель! Значит, вы можете себе представить, каково пришлось пареньку, только что со школьной скамьи, с еще не выветрившимся энтузиазмом и всякими высокими идеями. Сразу же – бух в эту топь и дерьмо, вшам на съедение! А вокруг озлобленные, мрачные, изверившиеся люди…
– Да, бывали дни, когда готов убить человека за то, что он не вовремя чихнул.
– Добро бы еще чихнул! – отозвался лейтенант угрюмо. – Единственно за то, что человек живет на свете – уже за это можно было его убить! Да, унтер-офицер! Сволочное было время. – Он осекся и мрачно заключил: —Впрочем, и сейчас оно не лучше.
– Глядя на вас, господин лейтенант, этого не скажешь. Такое у вас веселое, располагающее лицо.
– Да, такое уж у меня лицо, – равнодушно уронил лейтенант. – Послушайте, что я вам скажу, унтер-офицер! Осенью, в сентябре и октябре, мой полк раз двадцать направляли в один и тот же небольшой окопчик. «Гнилой аппендикс» – прозвали его мы, это и в самом деле было гиблое место, провонявшее гнилью. Никчемный огрызок сданных нами позиций. Никому он был не нужен, но у тех, наверху, он был обозначен на картах! Окопчик и в самом деле был никудышный, ни одного порядочного блиндажа, к тому же и недостаточно глубокий. Не было дня, чтоб его не обстреляли в дым и чтобы он не заваливался! И все же нас каждый день туда загоняли, он стоил нам сотен человеческих жизней, в конце концов его все же сдали, и никто о нем и не вспомнил. Так к чему же все эти жертвы?