355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Фаллада » Железный Густав » Текст книги (страница 41)
Железный Густав
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:55

Текст книги "Железный Густав"


Автор книги: Ганс Фаллада



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 46 страниц)

– Мыслимое ли дело, чтоб со мной приключилось такое! Никогда не болел, а тут нате вам, и это когда мне предстоит первое путешествие за всю мою жизнь. Ну, да я не дамся! Меня не проведешь! Со мной этот номер не пройдет. Ну-ка мать, налей мне снова той настойки! Чего бы мне еще такого сделать? Все, что нужно, лишь бы не провалить поездку. Вся моя жизнь была бы ни к чему без этой поездки в Париж.

За время болезни он всех родных обратил в свою веру. Как бы плохо ему ни было, он твердил, что должен поехать в Париж…

– Ну, как, Гейнц, даешь ли ты Гразмусу достаточную разминку? Попроси мясника, пусть прихватывает его с собой, когда ездит на бойню. Гразмусу вредно застаиваться в конюшне. О господи, а вдруг с поездкой ничего не выгорит!

– Выгорит отец, непременно выгорит! – уверяла его даже мать, которую раньше приводила в ужас мысль об этой поездке.

– Что, Рыжик? – ухмылялся старик, обливаясь потом, перемогая жар и озноб. – Небось поджилки трясутся, а? Ну, да не беспокойтесь: во всю мою жизнь уж если я что сказал, значит, так оно и будет. В этом я всегда был железный. Вы же знаете – Железный Густав…

– Можно бы дать небольшую заметку, – жалобно отзывался Грундайс, – сообщить, что вы заболели и что поездка откладывается на неопределенное время. Как вы думаете?

– Что значит – откладывается? Старый человек ничего не откладывает в долгий ящик. То, что хочешь сделать, делай сразу! Я еду точно в указанный день и час. Так и запишите!

– Но ведь остается всего три недели, – взывал несчастный Грундайс.

– Три недели – как раз то, что нужно! Если я заболел за одну неделю, то уж за три непременно поправлюсь. Ты, мать, не плачь и не страдай, в Париже будет Хакендаль!

И старик, весьма довольный, откинулся на подушки и, улыбаясь, задремал.

– Провалилась поездка! – стонал Грундайс.

– Отец поправится! – убежденно возражал ему Гейнц, уже всем сердцем сочувствовавший планам отца. – Он еще доставит себе эту радость.

– И я от всей души желаю отцу, чтобы он поехал! – причитала мать.

– Да справится он с болезнью, – говорила Ирма. – Ничто его не сломит.

– Ты, мать, не плачь и не страдай, в Париже будет Хакендаль! – улыбался во сне Железный Густав.

8

Перед главным подъездом издательства остановилась празднично разукрашенная пролетка номер семь. Сзади к ее кузову прикреплен большой щит:

ГУСТАВ ХАКЕНДАЛЬ,

старейший извозчик Берлина,

отправляется в этой пролетке

в пробег Берлин – Париж – Берлин.

Играет оркестр. Любопытные останавливаются, читают, смеются и идут дальше, гнедой, он же Гразмус, пытается – отчасти с успехом, отчасти без успеха – сожрать украшающие его цветочные гирлянды, а самого извозчика не видно и не слышно.

Он все еще в издательстве, где ему устроили торжественные проводы.

Господин директор Шульце подает ему руку и желает ни пуха ни пера.

– И думайте о том, – заключает он свое напутствие, – сколько мы…

Он собирался сказать: «…денег в вас вложили…»

Но из уважения к торжественному собранию сдерживает свою низменную корысть и говорит:

– …сколько надежд мы возлагаем на ваше здоровье!

– Это, батенька, лотерея! – возражает ему несокрушимый Хакендаль. – Не возьмете ли открыточку, господин директор? Всего по грошену штука.

Бледный как полотно, дрожа всем телом, наблюдает Грундайс за своим подопечным. Как он ведет себя? Производит ли впечатление? Может, все же следовало подрезать ему бороду? Не пересаливает ли он с продажей открыток?

Ах, этот старик, этот чертов старик, он отправляется в большой мир, и его поездка заключает в себе все надежды молодого человека. А сам он об этом и не догадывается! Он думает только о себе. Вот так номер: он всучил-таки генеральному директору Клочше дюжину открыток и отказался скинуть ему с дюжины.

Он и впрямь пересаливает! А что будет в Париже? Чужой язык, чужие люди! Зачем только я в это ввязался!

А может, не так уж все плохо? Как они смеются! С каким удовольствием смотрят на старика в его длинном кучерском плаще и белом лаковом цилиндре. Пожалуй, следовало придать этой кампании гораздо больший размах. На улице что-то мало любопытных, публика, очевидно, подозревает во всем этом первоапрельскую шутку. Но Золотая Несушка был решительно против лавров авансом…

Грундайс обливается потом, он краснеет и бледнеет, он изнывает от страха, не в пример самому путешественнику!

А тому еще преподносят букет (как то он его примет?). Это секретарша генерального директора, чрезвычайно величественная особа! Эх, надо было его предупредить! Но что поделаешь с таким младенцем? Нельзя же заранее предвидеть все, с чем он столкнется в своем путешествии!

Густав Хакендаль попеременно смотрит то на букет, то на великодушную деятельницу.

– А что мне с этим делать? – спрашивает он. – Как вы сказали? Цветы? Нет, мой конь их не жрет. Нате, возьмите-ка вы!

И букет вручен Грундайсу.

Слава тебе господи! Первый взрыв веселости, все в восторге, начальство улыбается, подчиненные хохочут. Прекрасно!

Но вот приближается Золотая Несушка, сегодня у него особенно одутловатый и озабоченный вид. Он с достоинством трясет руку Железного Густава, словно изъявляя ему глубокое участие. Но с чем это подъезжает к старику хитрющий пес, уж не хочет ли он его поддеть?

– Parlez-vous français? [24] 24
  Вы говорите по-французски? ( франц.)


[Закрыть]
– спрашивает он.

И «Yes!» [25] 25
  Да ( англ.).


[Закрыть]
– отвечает несокрушимый Густав.

Громовой смех.

Веселой гурьбой повалила процессия из комнаты в комнату, открытки раскупаются нарасхват. Движимая вещим предчувствием, приближается первая искательница автографов.

– Что вы сказали, фролин, что такое? Мне поставить свою подпись? А для чего, собственно? Чтобы вы потом сверху написали, что ссудили мне сотенную? Не-ет, я старый воробей, меня на мякине не проведешь! Послушайте-ка, Рыжик, напишите вы ей свое христианское имечко, вы все-таки больше подходите такой молоденькой дамочке!

Опять удача! Видно, он не так прост, старина Хакендаль, он здорово чувствует ситуацию. Да он и не робок, и к тому же понимает, чего им от него надобно. Никакой торжественности, подавай им шутку, они не прочь посмеяться и благодарны всякому, кто их рассмешит. Ну, что ж, давайте смеяться…

– Что это вам не терпится, молодой человек? Чего вы шебаршите? – отчитывает он Грундайса. – Успеется с Парижем. Мой экстренный поезд без меня не уйдет. Дайте мне сперва деньги обменять…

Он выворачивает карманы, и кассиру приходится обменять ему мелочь на кредитки.

– Ну что ж, дело идет! Чуть ли не пять сотен сплавил в одном этом доме. Я вами доволен, молодые люди. Следующий раз, как будет у меня поручение, обязательно про вас вспомню!

Он не упускает ни одной возможности, он чувствует себя, как рыба в воде. Его юмор, этот истинно берлинский юмор, рожденный в деревне под Пазевальком, празднует оргии…

9

Уже без малого одиннадцать, когда Железный Густав снова взбирается на козлы своей пролетки. Гразмус между тем вконец разорил свое праздничное убранство. Но о том, чтобы привести его в мало-мальски приличный вид, нечего и думать, музыканты бранятся:

– Пока ты там прохлаждался, Юстав, у нас ноги совсем закоченели!

Они построились впереди и заиграли туш. Взбудораженный непривычным шумом, гнедой приплясывает. Густав снимает свой лаковый цилиндр и машет многочисленным окнам издательства, усеянным смеющимися лицами.

На подушках восседает почетный гость, в пролетке по этому случаю выключен счетчик. Почетному седоку полагается ехать бесплатно, и сослуживцы смотрят на него с благожелательной завистью.

– А здорово мы это провернули, господин Грундайс? – спрашивает Густав Хакендаль, оборотясь с козел.

– Да уж начали мы – нельзя лучше! Вы у меня попадете в первую же вкладку, Хакендаль!

– Глядите, как люди-то уставились! Они дивятся не только оттого, что музыка. Это они на меня дивуются. – И со вздохом удовлетворения: – А ведь жизнь бывает и хороша подчас, верно, Рыжик?

– Еще бы! – с воодушевлением подхватывает Рыжик.

– Собственно говоря, – размышляет Хакендаль вслух, – мне бы следовало на всех углах слазить с козел и торговать открытками, но это чересчур большая волынка! А вас не затруднило бы, господин Грундайс, сунуть одному-другому на ходу парочку открыток?

– Не жадничайте, господин Хакендаль! Вы едете не на заработки, а ради собственного удовольствия!

– Что ж, пожалуй, вы правы. Я-то очень надеюсь, что ради удовольствия!

И вот они уже перед берлинской ратушей, перед так называемым Красным домом.

– Приехали! – объявляет Хакендаль и соскакивает с козел. – Дайте мне эту книжицу, господин Грундайс! – Он берет переплетенную в кожу толстую тетрадь. – Да, то ли еще будет, когда мы вернемся назад с заполненной книгой. Глядите как следует, братцы! Каждый из вас сможет сегодня сказать матери, что видел того самого рехнувшегося извозчика, что собрался ехать в Париж. Пусть и мать порадуется, что в Берлине сумасшедшим еще позволено разгуливать на свободе. Ну, пошли, Грундайс!

– Это вам приказано явиться, – увиливает Грундайс. – У меня свои дела.

Пришлось Хакендалю идти одному. Ну, да присутственные места – это тебе не редакция, а чиновник – не редактор. Появление Густава Хакендаля не производит здесь фурора.

– Давайте ее сюда! С вашими сумасшедшими идеями хлопот не оберешься. А потом – ищи свищи – только вас и видели! Ладно, так, значит, в одиннадцать часов тридцать пять минут второго апреля сего года извозчиком Густавом Хакендалем на предмет удостоверения личности предъявлен заграничный паспорт, одноконная пролетка зарегистрирована за номером семь, – согласно его заявления здесь, в ратуше города Берлина, он отправляется в город Париж, – ну как, в порядке?

– В порядке-то оно в порядке, – вздыхает Хакендаль, несколько раздосадованный таким приемом. – Но когда я вернусь из поездки, извольте встретить меня не с такими постными физиономиями – понятно?

– А ну-ка, убирайся! Пошел отсюда! Некогда нам с тобой трепаться. Здесь люди работают, приятель!

– Это еще как сказать, – ухмыляется Густав Хакендаль. – Это по-вашемуназывается работать. А меня спроси, так вы просто бумагу переводите!

После чего Хакендаль спешит ретироваться – разъяренный чиновник опасен. «Ну и сукины дети! – бранится он про себя. – Этих ничем не проймешь! Погодите, вот я вернусь, тогда поговорим!»

Но стоило ему выйти на улицу, и всю его досаду как рукой сняло. Вокруг пролетки толпятся любопытные, полицейские прокладывают ему дорогу… Впопыхах прибегает Грундайс и бросается в пролетку…

– Поехали! Пошел! Вперед! – кричит он. – Но только держите гнедого покрепче! Сейчас тут такое начнется!

И в самом деле, едва пролетка тронулась, как поднялся такой шум, что хоть уши затыкай: завыли автомобильные гудки, и в этом адском концерте можно даже разобрать какой-то ритм…

– Берлинские шоферы исполняют в вашу честь серенаду. Разве вы не слышите: «Прости прощай, родимый край!»

– Ни малейшего сходства! – кричит Хакендаль в ответ. – Я же ясно слышу: «Кого господь благословит…» Ну, в точности! Эх, приятель, вам медведь, видать, на ухо наступил.

Шум действует заразительно. Как ошалелые, звенят трамваи, мальчишки свистят в два пальца, люди, смеясь, кричат что-то друг другу, и вся эта дикая какофония перебивается обрывками маршей в исполнении оркестра. Багровые от натуги разгневанные полицейские мечутся в толпе и рычат на шоферов, этих возмутителей спокойствия.

Размахивая цилиндром, едет старик Хакендаль сквозь всю эту кутерьму. Шум понемногу затихает, оркестр грянул прощальный туш. Хакендаль натягивает вожжи. Гразмус берет рысью, и Хакендаль, оборотясь с козел, говорит:

– Ну как, господин Грундайс, поехали дальше? Но только предупреждаю, до сих пор вы были у меня почетным гостем, а сейчас я включаю счетчик.

Он нажимает на рычаг счетчика, табличка «Свободен» куда-то проваливается, и дальше они следуют по городу обыкновенной извозчичьей пролеткой. Тысячу раз ездил старик этой дорогой, но сегодня пролетка немного украшена зеленью, а позади висит щит, который прохожие либо не замечают, либо замечают с большим запозданием.

– Вам еще сегодня надо добраться до Потсдама, – предупреждает Грундайс.

– До Потсдорфа? [26] 26
  Старое название Потсдама.


[Закрыть]
Шалишь! Сегодня я ночую в Бранденбурге, – отвечает презрительно Густав. – Этак мне век не добраться до Парижа, если я сегодня застряну в Потсдорфе.

Гнедой прибавляет шагу.

– Он-то думает, что мы домой. Хотя это и есть домой, Гразмус, но только сперва нам еще предстоит сделать изрядный крюк. Ты что-нибудь слыхал про Париж, Гразмус? Никудышное место! Лошадей там одной кукурузой кормят, Гразмус!

– Почему вы его называете Гразмус, это имя что-нибудь значит?

– Понятия не имею. Оно стояло на табличке у барышника.

– Гразмус?

– Ну да, Гразмус! А чем оно вам не нравится? Тут, собственно, два слова: грязь и мус.

– Ой, уморили! Не смешите меня, Хакендаль! На табличке, наверно, стояло Эразмус [27] 27
  В немецком готическом алфавите буквы Э и Г очень похожи.


[Закрыть]
.

– Возможно. А что означает Эразмус?

– Был такой благочестивый человек – Эразмус, или Эразм.

– Ну нет, Рыжик, пусть уж лучше гнедой остается Гразмусом. Благочестивый и Париж – это ни в какие ворота не лезет. Но, Грундайс, пролетка у нас уж очень неказистая, люди на нее и глядеть не хотят.

– Извозчичья карета здесь дело привычное. Погодите, вот выедем за город…

– Нет, нет. Надо ее хоть немного приукрасить. Увидите, что я сделаю…

И Густав останавливается перед лавочкой вдовы Кваас и закупает весь ее запас флажков и вымпелов.

– За это платите вы, Грундайс, – графа «издержки», как и сказано в контракте. Ну что, фрау Кваас, а не сплясать ли нам на прощание, как свекор с тещей плясали, когда свадьбу справляли…

– Да бог с вами, господин Хакендаль! А еще серьезный мужчина…

– Сегодня – нет! Сегодня я отправляюсь в путешествие. Сегодня я еду в Париж. А что, Гейнц дома? Ну, конечно, нет! Как всегда, д. к. – в длительной командировке. Кланяйтесь ему от меня и скажите, пусть постарается, чтобы все здесь выглядело веселей к моему возвращению. А Ирмхен где? Гладить ушла? Вот уж хозяйка так хозяйка! Кланяйтесь ей от меня. Нет, ждать я больше не могу. Я тороплюсь в Париж. Хорошенько прикрепи флажки, Рыжик! Пусть хоть немного подержатся. В каждом городе, где я побываю, я прихвачу с собой местный флаг. Надо же, чтобы все это имело вид, чтобы людям было на что поглядеть. Но для этого нужно иметь понятие. Не угодно ли открытку? Дурачина извозчик с дурацкой идеей: прокатиться Берлин – Париж – Берлин. По грошену! Лаковый горшок, полный дурости, и к нему все, что полагается снизу, – всего за грошен…

– У бедняги ум за разум зашел, – заныла фрау Кваас.

– Поехали дальше! – напоминает Грундайс. – Вы хотели еще сегодня добраться до Потсдама.

– До Бреннабора [28] 28
  Старое название Бранденбурга.


[Закрыть]
Рыжик, – возражает Хакендаль. Но он трогает. А потом, повернувшись к седоку: – Как вы думаете, Грундайс, когда все это будет позади, что-то нам мать скажет? Мать считает, что мне этого не выдержать. Говорит – на этом свете мы больше не увидимся. А вот и она, кстати!

И в самом деле, вот она, его старуха, стоит на краю тротуара. Вернее, не стоит, а сидит на мешке овса, который им придется погрузить для Гразмуса – своего рода НЗ, неприкосновенный запас.

Вокруг матери столпились люди. А тут еще – гляди-ка! – съехалось пять-шесть извозчиков. Здесь нет той помпы, что у Красного дома, ведь это всего-навсего Вексштрассе, Вильмерсдорф Но какое же и это приятное зрелище!

– Ай-ай, мать, как не стыдно! Посреди улицы, перед всеми людьми…

– А что в том плохого, отец? Ведь это ты нас на люди вытащил! На, закуси!.. И Гразмусу не мешает поесть, Без этого я вас не отпущу…

И Густав Хакендаль, ставший явлением общественной жизни, садится в угол пролетки и еще раз, напоследок, закусывает свиным холодцом с кислой капустой и гороховым пюре. А фрау Хакендаль смотрит на него из другого угла и, плача, уверяет, что никогда уже не увидит своего муженька живым, и обматывает ему шею теплым шарфом, и приказывает есть в дороге горячее, да чтобы выпивкой не увлекался.

– А уж видимся мы с тобой последний раз…

Густав Хакендаль то и дело прерывает еду и продает открытки. А на козлах сидит молодой Грундайс и, примостив на коленях записную книжку, сочиняет свой первый очерк. Тема его далека от поэзии, на нее не напишешь ни сонета, ни небольшой оды, ни пространной поэмы в терцинах. Но ему за этим слышится биение настоящей жизни, что-то вечное и несокрушимое. Эта старая пара в пролетке позади, этот плач пополам с едой и отчаяние вперемежку с напоминанием о сухих носках… (Конечно, самое лучшее они у меня вычеркнут!)

Тем временем минуло три часа, и повозка катит прочь из Берлина, торопясь на запад, в Париж…

10

Пролетка за номером семь проехала весь Берлин и укатила вдаль.

Немало людей видели, как она проезжала, и улыбались ей, и махали, и тут же о ней забывали. Вряд ли кто в этот день за обедом или за ужином удосужился сказать жене: «А ты видела извозчика, затеявшего доехать в своей пролетке до самого Парижа? И хватает же у старика смелости!»

Да, смелости у старика хватало. Берлин остался позади. Гразмус бежит рысью, он держит путь на Потсдам. В полицейском участке, куда старый извозчик заехал отметиться, все смеются.

– Вам еще надоест эта канитель. А где намерены остановиться?

– Это у вас-то? В Потсдорфе? Я останавливаюсь только в крупных центрах. Я еще сегодня буду в Бреннаборе.

– А тогда советую не задерживаться. И не жалейте кнута гнедому!

– Так точно, господин обер-вахмистр, благодарствую на добром слове! А вот вам открытка, повесьте ее на видном месте, потом сможете сказать, что у вас побывал Железный Густав!

И снова он едет, а между тем спускаются сумерки, и вечер, и ночь. Он переправляется через Хафель и добирается до Вердена. Ему и раньше случалось бывать в этих краях. То было еще в хорошие годы, такая поездка приносила двадцать марок, а двадцать марок в те времена были большими деньгами, больше, чем сейчас. На обратном пути всех развозило от выпитого сидра. Приходилось быть начеку, чтобы сохранить ясную голову. Знай гляди в оба, чтобы доставить людей и экипаж в целости и сохранности. И Хакендаль, как опытный кормчий, выгребал, – несмотря на все трудности, он твердой рукой довел свой корабль до нынешнего дня!

Теперь, оглядываясь назад, он видит над Берлином гигантское полыхающее в небе зарево, словно тучи проливают на город свет. Там, где он едет, все погружено во мрак, и там, куда он едет, все погружено во мрак. Однако он знает, что он не только отдаляется от полыхающего зарева, но что впереди его ждет, как говорят, еще более яркое зарево, нежели то, что он оставил за собой.

Когда это знаешь, тебя не тревожит, что ехать приходится в непроглядной темени, лишь бы дорога вела к сияющему свету. А ведь было время, когда ему приходилось ездить в непроглядной темени. Позади темно, впереди темно, да и кругом глухая ночь. Он еще помнит, как возил ночами распутных девок. И все же он как-то выгреб, а там, глядишь, мрак и рассеялся. И теперь его ждет впереди далекий, далекий свет.

Мало кто думает о нем сейчас в Берлине, разве два-три человека…

Это – жена, она сидит у окошка и смотрит на улицу. Горят газовые фонари, освещая редких прохожих.

Она всегда была малодушной, плаксивой женщиной, но сегодня ее гнетет настоящая печаль. Она не решается двинуться с места, печаль гнетет все безысходнее. С виду как будто ничего не изменилось – отец и раньше работал ночами. Это не чувство брошенности, оттого что в доме нет мужчины…

Нет, это печаль, безысходная печаль. Когда отец впервые заговорил об отъезде, она решила, что он рехнулся. И, судя по тому, что сперва говорил Гейнц, надеялась, что мальчик не допустит поездки. А потом отец заболел, и она была уверена, что ничего у него не выйдет… А ведь вот – вышло!..

Снова он поставил на своем. За всю их совместную жизнь не было случая, чтобы он не поставил на своем. Всегда ей приходилось уступать. В том-то и весь ужас, это-то и навеяло на нее безысходную грусть. Она не упрекает отца, он всегда был ей предан. Она совсем не желает ему неудачи, напротив, радуется всякой удаче. Просто, ей хотелось бы хоть раз в жизни настоять на своем! Ей хотелось бы доказать, что в кои-то веки она оказалась права. Сколько раз сговаривалась она с детьми против отца; никогда она не держала его сторону, и всегда-то он умел поставить на своем. Он сотни, тысячи раз поступал неправильно – из-за своего самодурства, своей грубости – и всегда ставил на своем. Ей хотелось бы знать, как это получается? В жизни нет справедливости!..

Мать вздыхает. В безысходной печали глядит она на пустынную улицу. Она так и не зажгла свет и сидит в темной комнате. Да, сидит в темной комнате, как всегда, не зажигая света, – это не было ей дано.

Такова одна из тех, кто думает о Густаве Хакендале, уехавшем в Париж…

Ирма и Гейнц ужинают, маленький Отто спит.

– Отец еще завернул к нам напоследок в своей пролетке, – рассказывает Ирма.

– И что же он сказал?

– Меня дома не было, я уходила гладить. Он скупил у мамы все бумажные флажки и украсил ими пролетку.

– Совсем одурел старик, – заныла в соседней темной комнате Кваасиха, спозаранку легшая спать. – Меня приглашал станцевать с ним на улице. Я его еще таким не видела!

– Значит, доволен, – задумчиво говорит Гейнц. – Хорошо, что мы не стали ему мешать.

– Конечно, хорошо, – поддерживает его Ирма. – Наконец-то у отца какая-то радость в жизни!

– Да, но что будет, когда он вернется? Опять седоков возить? Куда она денется, его радость? – Гейнц умолкает и надолго задумывается.

Таковы два других человека, думающих о старике Хакендале.

В вечерних газетах промелькнула, конечно, заметка об извозчичьем пробеге по маршруту Берлин – Париж – Берлин. Вероятно, найдутся в городе еще люди, вспомнившие в этот вечер старого извозчика. Возможно, даже кто-нибудь из его старых кучеров.

– Представляешь, мать, это все тот же старик Хакендаль, мы еще звали его Железный Густав, я у него работал незадолго до войны – помнишь? Он ежедневно отправлял на биржу тридцать пролеток, и, скажите, додумался до такого баловства! Вот и видно, что у нас с людьми творится!

Или же Рабаузе, он теперь ходит за лошадьми на пивоварне. Он сильно постарел, но сохранил ясную голову, и помнит все, как если б это было вчера. «Вот так номер, – думает он. – Бедняге Отто он только и долбил, что про работу да про долг, а сам вон что выкинул. Жаль, не узнает об этом Отто!»

Или его дочь Зофи, заведующая частной клиникой. Она разглаживает руками газетный лист и думает: «Слава богу, что меня здесь зовут заведующей. Имя Хакендаль никому из моих пациентов ничего не скажет. Вовремя же я от него отделалась! Это у него, конечно, от старости. Плохо же за ним Гейнц смотрит. Отца надо было отвезти в специальное заведение».

А в общем, хорошо, что старый извозчик, едущий где-то по большой дороге, не знает, что о нем думают в столице, облитой мерцающим светом, – это бы ему не прибавило бодрости. Однако всеми нами, как в большом, так и в малом, движет не вера людей в наши силы, а лишь та вера, что живет в нашей собственной груди. Важно, чтобы человек сам в себя верил, а тогда вера других приложится – все они потом явятся на поклон (и каждый все предвидел заранее!).

И только у одной все мысли о старике. Когда-то она была его любимицей – красивая, чистая девушка, ничего этого и в помине нет! Она сидит в кабачке на Александерплац – сегодня ни заработок, ни работа для нее не существуют. Она прочла заметку в газете, утром она в толпе зевак стояла перед издательством. По ее просьбе мальчишка купил для нее несколько открыток: «Старейший извозчик Берлина… Густав Хакендаль… по прозванью Железный Густав… Берлин – Париж – Берлин…»

Потом она бежала за пролеткой к Красному дому и слышала серенаду автомобильных гудков; и опять бежала до того места, где пролетку покинул оркестр. До того места, где, набрав скорость, пролетка исчезла из глаз…

Отец не видел Эву, зато она видела отца. Что-то в ней вспыхнуло – какое-то доселе незнакомое чувство восхищения, гордости, доверия. Что-то вроде: «На себе я давно поставила крест, зато старик наш жив. Ничто его не берет, он еще всех нас из грязи вытащит!»

Боже, каким молодцом он сидел на козлах, распушив седовато-рыжую бороду, как смеялся, какие шутки бросал своему молодому спутнику, как бойко продавал открытки, как уверенно брал в руки вожжи, и гнедой мгновенно трогал с места – ничто его не берет, он несокрушим!

«Он еще всех нас из грязи вытащит…»

Так думает она – и никакого оправдания себе, никакого снисхождения. Она-то пропащая, безнадежно пропащая, от нее уже ничего не осталось, ее выжали как лимон… Еще какой-то месяц, и Эйген выйдет на волю, она мечтает об этом дне и заранее трепещет. Она будет стоять у дверей тюрьмы в Бранденбурге на Хафеле, авось он ее не прогонит!..

Она думает о том, что Эйген ослеп, и о том, что сама она уже бог весть на что похожа. Она его не надеется обмануть; несмотря на слепоту, Эйген сразу же поймет, что она больше не доходная статья, – дай бог себя прокормить! А все же в ней живет надежда, что он возьмет ее к себе. Уж он придумает, как употребить ее в дело, какую извлечь пользу, пока она не превратится в бесполезную ветошь.

Но это уже не играет роли, так или иначе, ее ненадолго хватит. К счастью, ей все же довелось узнать, что жизнь идет своим чередом, в том числе и для Хакендалей. Утешительно чувствовать, что старый ствол живет и зеленеет, хоть сучья на нем и обломаны.

Какой-то мужчина подошел к ее столику – до чего же это сегодня некстати! Но она не вольна в себе. Она не может отказать клиенту на глазах у хозяина кабачка; ведь она что-то должна ему.

Гость покупает для нее ликер и пиво, он даже разоряется на третий стаканчик спиртного. Ему хочется ее расшевелить, сам он уже сильно на взводе. Но это – пропащие деньги, ее ничем не взбодришь. Она показывает ему открытку.

– Мой отец, – говорит она с гордостью.

– Видать, не повезло тебе, – говорит он и тупо смотрит на открытку. Он не может взять в толк, что за открытка и какое отношение к ней имеет эта шлюха.

– Что ты нос повесила? – сердится он. – За мои деньги могла бы не киснуть. Эй, хозяин, брось-ка монету в аккордеон. Давай, девушка, станцуем.

И так как она по-прежнему глаз не сводит с открытки, он хватает и рвет ее. И тут Эва давай реветь, и царапаться, и хныкать, а потом опять реветь, пока не пришел шупо и не отвел обоих в участок.

Итак, еще одна душа вспомнила старика Хакендаля, отправившегося в далекое путешествие. Но и она не бог весть какая для него опора. Быть может, это из-за ее дум загляделся он при въезде в город на высокие мрачные стены. Но мысль об Эйгене Басте, в некотором роде зяте Хакендалей, ни на секунду не приходит ему в голову.

«Больница, – соображает он. – А может, и острог. Но кому понадобилась такая большая тюрьма в этом захолустье. А впрочем, как сказать!.. На дворе уже глухая ночь. Надо поторапливаться, как бы нам с Гразмусом не пришлось ночевать на улице. Да еще в такой холод. Вот уж верно, что весенняя погода ненадежна. Лапы у меня застыли. Ничего. В Париже отогреюсь…»

Он едет дальше…

Но и еще один человек болеет душой за старика и желает ему всего самого хорошего.

Молодой Грундайс мог бы уже в пять часов уйти домой, его статья давно набрана и заматрицирована. Он даже успел прочитать корректуру, и, конечно же, его детище искромсано, чего же еще ожидать от его завистливых и тупоголовых вышестоящих коллег!

Итак, ничто не мешает ему уйти домой.

Но он не может уйти, он места себе не находит от беспокойства. Он слоняется взад и вперед по огромному зданию, блуждает по темным покинутым кабинетам, мешает работать ночным редакторам, и они, озлясь, швыряют в него свои пресс-папье. Он подолгу простаивает в наборной, и уже всем там надоел, и путается под ногами у мастера, перед большой ротационной машиной, – она пущена в ход и жужжит и гремит, оттискивая утренние газеты, те самые утренние газеты, которые подадут берлинцам к кофе его первую большую статью. Первую статью, подписанную его именем, ибо черным по белому под ней значится – «Грундайс».

Да, на это стоит посмотреть: черным по белому – «Грундайс».

– Ну как, прочитали фельетончик? – небрежно спрашивает он мастера.

– Довольно вам тут околачиваться! – огрызается старик. – Чтобы я стал читать этот навоз за гроши, что мне платят? Нет, не рассчитывайте! Хватит того, что мы печатаем для вас эту буржуазную трепотню!

Мастер, к сожалению, принадлежит к враждебной партии, и стряпня политических противников вызывает у него разлитие желчи.

И Грундайс продолжает метаться по огромному зданию, с тревогой думая о человеке, который едет и едет по большой дороге, потому что поставил себе целью еще сегодня добраться до Бранденбурга, хотя для первого дня было бы довольно и Потсдама. С тоской думает он о том, что все его надежды и виды на успех катят вместе с дремучим стариком по темным дорогам и что, если со старым извозчиком что-нибудь стрясется, заслуженно или нет – не важно, у него, его молодого сподвижника, не останется ни малейших шансов в этом огромном здании.

И что только не приходит ему в голову! И что старик занемог (ведь он только что болел); и что на пролетку налетела машина (это случается ежечасно); и что старик заложил (нос его внушает подозрение); и что у пролетки слетело колесо (а это могло бы привести к самым непредвиденным последствиям); и что извозчик нарушил какое-нибудь дорожное предписание (и вместо Парижа угодил в тюрьму); и что лошадь его схватили колики…

Но чем больше он клянет собственную глупость – глупо мучиться всякими предположениями, вместо того чтобы уютно сидеть вечерком за чарочкой в компании коллег; глупо сокрушаться о коварстве судьбы, вместо того чтобы положиться на ее волю; глупо, избрав окаянное ремесло газетчика, еще связаться с этой поездкой в Париж, – тем более он тревожится и бесится. «А ведь это еще только начало, – думает он. – Что же будет дальше?»

Он ерошит рыжую шевелюру, позвякивает мелочью в кармане. Словно преследуемый эриниями, слоняется он по коридорам и комнатам, а стоит ему подумать, сколько времени пройдет, пока Хакендаль соизволит прибыть в Париж, и что все эти дни и ночи его будет мучить неизвестность, – как он окончательно теряет рассудок.

«Спокойствие! – говорит он себе. – Полегче, старина! У репортера должны быть железные нервы. Газетчик, прибыв на место преступления, хладнокровно заносит свои наблюдения в записную книжку. Ты слишком взволнован, Грундайс, надо спустить пары».

И он направляется в читалку и, порывшись (то-то архивариус завтра обрадуется!) в стопке рукописных романов, берет один из них, пробегает полстранички и говорит: «Дрянь!» Берет другой, пробегает десять строк и говорит: «Архидрянь!» Третью рукопись он даже не раскрывает, а, поглядев на заглавие, восклицает со вздохом: «Да будь оно трижды проклято, это собачье дерьмо! Кто это в силах вынести?!» – имея в виду уже совсем не роман.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю