Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 46 страниц)
Старик Хакендаль еще некоторое время сидит впотьмах. Он уже не думает о Сивке, не думает и о Штрунке, а только подводит итоги, все сошлось точка в точку, каждый получил свое, и значит – баста! Сегодня ему подсунули под дверь собачье дерьмо: вместо «Берлинер Локаль-Анцайгер» – «Роте Фане». Но когда ждешь «Локаль-Анцайгер», от «Роте Фане» с души воротит, а вместо детей тебе не нужны паразиты. Какое-то время еще терпишь обман, терпишь с открытыми глазами, по уж если чему положил предел, точка! Человек должен быть человеком. А отцом можно и не быть.
И вдруг он включает свет. Мать приподнимается в постели.
– Что случилось, отец?
– Я тебе вот что хотел сказать, я тут раздумывал насчет Сивки…
– А что, разве Гейнц вернулся? Я и не слыхала.
– Нет, не вернулся. Так вот я завтра же отведу Сивку к мяснику. При нынешних ценах на мясо мы кое-что за нее выручим, а в упряжке она чистое мученье, я ее давно видеть не могу…
– Но только выговори себе из задней части фунтов пять чистого мяса. Они это тебе сделают, а вам с Гейнцем полезно в кои-то веки вволю покушать мясца.
– Что Гейнцу полезно, это я без тебя знаю, и меня это больше не интересует. А для дрожек я присмотрю себе рыжего или гнедого коня. Только не сивого, сивые мне давно осточертели.
– Сделай это, отец, это ты хорошо придумал, по крайней мере – будешь получать удовольствие от езды.
– Удовольствие? Что ж, пожалуй! Только что же ты все – отец да отец, словно я и не человек больше!
– Что-то я тебя не пойму, отец!
– Да уж ладно, об этом мы еще потолкуем. А потом, мать, я тут кое-что надумал. Пойду-ка я к Байеру, ну ты знаешь – к парфюмерщику, у которого первая закладная на этот дом, – да и скажу ему: «Забирайте у меня эту лавочку со всеми потрохами. Мне от вас ничего не нужно, и вы с меня ничего не требуйте за то, что этот груз с меня снимете». И дело с концом!
– Не знаю, что и сказать тебе, отец! Сами-то мы ведь останемся ни с чем.
– А что он нам дает, этот дом? Кроме заботы, как бы собрать квартирную плату да внести проценты? Нет, я решил жить без забот.
– Что ж, отец, тебе видней. Ты ведь знаешь, я в твои дела не вмешиваюсь… И у нас ведь останется наш заем…
– То-то и есть, мать, я тебе еще не все сказал. А еще я скажу Байеру: все, что у меня останется от займа после покупки лошади, я отдам ему в придачу. А за это он обязан нас с тобой – и нашего коня, конечно, – обеспечить квартирой в этом доме бесплатно и беспошлинно до самого конца жизни… Тогда я и от этойзаботы избавлюсь!
– Но у нас уже и вовсе ничего не останется – только те гроши, что ты наездишь за день.
– Да, мать, у нас ничего не останется, но этого я и хочу!
Грузная старуха не на шутку разволновалась.
– Делай как знаешь, отец! – говорит она, бросив быстрый взгляд на мужа. – Ты, конечно, подумал о том, что Гейнц еще не получил аттестата и что ему еще долгие годы учиться… На те гроши, что дает пролетка, ты этого не вытянешь. И что вот-вот вернется Эрих, ему тоже на ноги становиться. И что будет с Зофи, мы еще тоже не знаем…
– Нет, этого мы не знаем, мать, ты права. Да и вообще мы про наших детей ничего не знаем!
Наступило долгое молчание – боязливое молчание матери и почти задорное – отца. И все же отец заговорил первым:
– А ты видела паршивую газетку, что мне нынче подсунули в дверную щель?
– Да, отец, значит, ты на это зол?
– Я вовсе не зол, мать. А ты читала, что наш кайзер, которому мы присягали в верности, удрал в Голландию? Ты только представь – его солдаты четыре года дрались, его народ четыре года терпел голодуху, а теперь, когда мы погорели, он смылся в кусты. Виллем Беглый, вот что про него пишут. И что он в салон– вагоне сбежал!
– Ну и что же, отец? Ну и что же? А теперь и ты задумал от всего бежать – от детей и от денег? Как Вильгельм?..
– Нет, мать, не бойся, никуда я не сбегу! – Его тяжелая рука находит в соседней кровати ее руку и успокаивающе на нее ложится. – В этом я железный, ты меня знаешь, я останусь верен своей пролетке. Вот только не хочется тебя огорчать, но похоже, что дети от нас сбежали. Они вспоминают отца с матерью, когда им что-нибудь нужно, а мне это больше ни к чему, я в этом больше не участвую.
– Ах, отец, ведь и всегда так было: молодое уходит от старого! Чуть у птенцов окрепнут крылья, они улетают из гнезда и знать стариков не хотят. Ты же не можешь требовать другого, отец!
– Но ведь так тоже нельзя – человека с животным равнять, с этим ты согласна? Меня учили, что дети должны уважать родителей, любить и почитать. Не знаю, может, это и моя вина, но никто из детей никогда меня не любил…
– Бог с тобой, отец! Да Гейнц…
– Видишь, мать, из пятерых ты только одного назвала, а он еще тоже себя покажет… Нет, мать, это ни от родителей, ни от детей не зависит, как не зависит от солдат. Солдаты честно выполнили свой долг, а их верховный сбежал. Это зависит от времени. А раз так, ничем тут не поможешь! Выходит, каждый думай о себе! Я тоже не прочь какое-то удовольствие в жизни видеть – завести порядочного жеребца да нет-нет и прокатиться на резвом по Тиргартену, полюбоваться на крокусы, как они на лужайках цветут, – желтые, синие, белые. И не думать вечно, что сегодня мне еще надо Эриху проборку задать. И что Гейнц тоже где-то шляется по ночам…
– Так это ты оттого, что Гейнц еще домой не вернулся?
– С чего ты взяла, мать? Я ведь тебе все объяснил, но, конечно, и это тоже. А уж как все вместе соберется, терпение, глядишь, и лопнет! А теперь, мать, скажи, где у тебя лежат отрепки?
– Отрепки? Что-то я не пойму какие, отец!
– Ну, детские, – какая ты беспонятная.
– Детские отрепки? В маленьком шкафчике, слева внизу… Ах, отец…
Она осекается и, словно онемев, в испуге выкатив большие глаза, смотрит, как старик, встав с кровати, направляется к шкафику и достает оттуда годами накопившийся хлам, всякие ненужные детские вещи: школьные свидетельства, тетради и учебники, гимназическую фуражку Эриха, первые башмачки их первого ребенка – Зофи… полупустой ящик красок, школьный атлас…
Молча смотрит она, и только, когда отец открывает печку и принимается швырять в нее все эти «отрепки», тщательно собранные по углам, отваживается она слабо ахнуть:
– Ах, отец…
Он смотрит на нее из-под нависших бровей круглыми, навыкате глазами…
– Не огорчайся, мать! Такова жизнь!
Поднеся спичку, он зажигает бумажный мусор, ждет, чтобы пламя разгорелось, и захлопывает внутреннюю дверцу…
А потом снова ложится в постель, протягивает к матери руку и говорит:
– Хотелось бы мне, мать, чтобы ты опять называла меня, как раньше, Юстав. Это имя еще никто не опорочил, и я желаю остатний свой век прожить просто Юставом… С отцом у меня не получилось…
– Ах, отец!
– Юстав!
– То есть, Юстав, прости…
– И вот что я тебе скажу насчет шатанья по кабакам и прочей непутевой жизни: хочу работаю, хочу гуляю, смотря какое настроение, с этим, мать, кончено! Первое – у нас больше средств не хватит, мы с тобой опять бедные люди, да и радости я в этом не нахожу. Мы, два одиноких старика, заживем как следует быть, как и было у нас первые годы. Даже лучше – ведь теперь мы знаем, что детей у нас больше не будет и никто не захочет сесть нам на голову.
– Ах, отец, ты слишком принимаешь к сердцу, что Гейнц дома не ночевал!
– Во-первых, не отец, а Юстав. Это еще добрый месяц придется тебе втемяшивать. Ну, да на это меня станет, в этом я железный! А потом, что значит – к сердцу? Раз Сивка обленилась и больше не тянет, ей одна дорога – на колбасу; и коли сын не хочет больше быть сыном, пусть оно и будет по его, на этот счет у меня железно…
– Ах, отец…
– С этого дня я Юстав!
ГЛАВА ПЯТАЯ
ЧЬЯ РУКА НЕ ОТСОХНЕТ?..
1
Однако до объяснения отца с сыном прошла еще неделя с лишним. Во всякое другое время Гейнц непременно бы заметил, что отец ни словом не заикнулся насчет той ночи, когда он где-то пропадал, как и насчет беспорядочной жизни, какую он с некоторых пор стал вести. Но и куда более важные события, нежели гневающийся или недовольный отец, проходили теперь мимо Гейнца Хакендаля, не оставляя в его сознании сколько-нибудь заметного следа…
Ибо он жил в заколдованном мире. В городе все еще постреливали, хотя независимцы объединились с социал-демократами и даже образовали вместе с ними, нечто вроде правительства с министрами и статс-секретарями. В Берлине и предместьях продолжались грабежи; магазины большую часть дня прятались за железными ставнями и спущенными жалюзи, но это не спасало их от налетов по новой методе, с применением ручных гранат.
Все это Гейнц видел во время своих частых путешествий по городу. Он также слышал и читал о разногласиях, возникших вокруг вопроса о созыве Национального учредительного собрания; советы рабочих были «против», а советы солдат – «за», что не мешало голосам делиться – и здесь и там. Вернулись на арену и старые партии: прогрессисты, национал-либералы, «центр» и консерваторы призывали своих сторонников поддержать новое правительство. Последнее обратилось к народу с воззванием, коим отменяло военное положение и предварительную цензуру, амнистировало политические преступления, объявляло свободу слова и собраний, обещало полную свободу совести, восьмичасовой рабочий день и пособие по безработице, гарантировало защиту частной собственности, неприкосновенность личности и улучшение снабжения…
Но убийства и грабежи не прекращались и все длиннее становились очереди перед продовольственными лавками, Гейнц Хакендаль это видел, но он был словно околдован, и то, что всего лишь неделю назад сильно бы его волновало, теперь утратило для него всякое значение, он проходил мимо, ничего не замечая. Он словно больше не жил в этом мире…
Вот почему он едва поднял глаза, когда в один прекрасный день отец спросил его:
– Скоро у тебя выпускные экзамены?
– Не знаю, отец, наверно, не раньше пасхи.
Гейнц действительно не знал: с некоторых пор он больше не посещал школу.
– В таком случае пора тебе об этом подумать. До пасхи ты еще, так и быть, можешь жить и питаться с нами, но уж больше на меня не рассчитывай.
Это предупреждение все же заставило Гейнца прислушаться и внимательно поглядеть на отца.
– Значит, с дальнейшей моей учебой ничего не выйдет?
Гейнц увидел, что на щеках у отца проступили красные пятна. Но ответил старик без обычной суровости:
– Я из последних купил себе вороного жеребца. Видел?
Гейнц кивнул.
– Добрая лошадка! – продолжал старик потеплевшим голосом. – У меня сразу поднялось настроение. А на оставшиеся гроши обеспечил себе и матери пожизненную квартиру – от дома я тоже избавился. У нас теперь хоть шаром покати.
– Стало быть, ты и с облигациями разделался?
Старик кивнул и испытующе посмотрел на сына.
Но Гейнц улыбнулся. Он думал об Эрихе – отцу не стоит рассказывать об Эрихе. У отца свои заботы, у Эриха – свои, а у него, у Гейнца, у бывшего Малыша, самые тяжкие заботы. Но это уж личное дело каждого.
Он только кивнул и сказал:
– Надо будет поговорить с профессором Дегенером. Может, удастся сдать экзамены досрочно, и тогда, отец, ты избавишься от меня еще раньше.
Взял фуражку и пошел.
Отец проводил его глазами. А потом заглянул к матери на кухню.
– Оказывается, мать, я был нрав. Гейнц ничем не лучше других наших детей. Зато Вороной меня радует. Черная масть куда лучше сивой… Сивая грязнится, а черной все нипочем!
2
Гейнц Хакендаль в нерешимости остановился посреди улицы, засунув руки в карманы своего обдерганного пальтеца. Он мог отправиться на станцию надземки, а мог и навестить свою подружку Ирму. Он мог также выполнить обещанное отцу – поговорить с профессором Дегенером насчет выпускных экзаменов.
Гейнц охотно отправился бы на станцию и неохотно – к своей подружке Ирме, которую он не видел с того знаменательного вечера. Но путь на станцию кажется ему недостойным, а путь к верной подруге – достойным, и, как истинная лиса, которая всегда найдет лазейку, Гейнц Хакендаль не делает ни того, ни другого, а направляется к профессору Дегенеру.
Профессор сидел за письменным столом. Он протянул Гейнцу сухощавую, с голубыми жилками руку, глянул на него своими голубыми, поблескивающими лукавинкой глазами и предложил гостю сигарету.
– Чай будем пить потом, всей компанией.
От сигареты Гейнц Хакендаль отказался и, не задумавшись над тем, что значит «всей компанией», забормотал что-то невразумительное насчет своей болезни, пропущенных занятий и выпускных экзаменов.
Профессор Дегенер неопределенно махнул рукой.
– Болеют теперь все. В богадельню, – он так и сказал: в богадельню, – ходят через пятое на десятое. Программа выпускных экзаменов вам известна. Письменные испытания назначены на февраль. Рекомендовал бы вам нет-нет да и показываться на уроках моих коллег.
Он сказал это скороговоркой и каким-то небрежным тоном, словно не придавал этому ни малейшего значения. Гейнц тоже не придавал этому значения. Тем лучше, значит, и это в порядке. Позабыв о приглашении к чаю, он встал и поблагодарил профессора с видом человека, который вдруг вспомнил, что куда-то торопится.
Профессор Дегенер задержал его руку в своей.
– Разрешите полюбопытствовать – вы давно не видели ваших товарищей?
– К сожалению, давно.
– Если вы чуть задержитесь, вы встретите у меня всю ватагу. У нас здесь что-то вроде ежедневного чаепития.
Но Гейнцу и в самом деле было некогда… Что-то точило его и но давало покоя…
– Ну, разумеется! Кстати, вы уже слышали об этой истории в Кельне? О тамошнем совете рабочих и солдат?
В Кельне началась было катавасия. В течение трех дней город был наводнен беспорядочно отступающими воинскими частями и беженцами с левого берега Рейна. Все это ощетинилось оружием, требовало еды и питья, а морально неустойчивые элементы принялись под шумок грабить и бесчинствовать.
Тогда на сцену выступил совет рабочих и солдат: он разослал патрули и расставил сторожевые посты, разоружил людей, организовал для них снабжение и отправку на родину…
– Но все это, как говорится, напрасный труд. Когда все идет прахом…
Гейнц Хакендаль молчал. Он забыл, что куда-то спешит. И все же он был здесь только частью своего сознания, подобно проезжающему, которому нужно скоротать часы ожидания между двумя поездами. У него и есть время, и нет времени на то, чтобы провести время с толком, так как мысленно он уже едет дальше…
Профессор внимательно посмотрел на него и сказал, повысив голос:
– Когда кровь больна, здоровые шарики вступают в борьбу с болезнетворными. И если чужеродные элементы сильнее, человек гибнет, а если перевес на стороне здоровых кровяных телец, он выздоравливает.
Подумав, он добавил:
– Подобная же борьба, на мой взгляд, происходит сейчас в Германии. Исход ее зависит от здоровых кровяных телец, от каждого в отдельности.
Учитель замолчал. Тогда Гейнц Хакендаль принялся рассказывать об офицере в кулуарах рейхстага – о человеке, который среди величайшей сумятицы отдавал приказы, не смущаясь окружающим беспорядком.
Профессор Дегенер кивнул.
– Видите, Хакендаль, это был тоже один из таких. Нет, я не знаю, как его звать. По-видимому, какой-то неизвестный. Представляю, до чего ему претило смотреть, на суетню дельцов от политики. Тем более привержен он к порядку. Пусть самое большее, чего он может добиться, – это обеспечить своих людей регулярным питанием, его это не обескураживает. Он знает, что порядок и опрятность хороши при всех условиях, а беспорядок и рвачество – недопустимое зло. И его не смущает, что кругом все разваливается…
– Но чем же это кончится? – спросил Гейнц Хакендаль.,
– Этого мы не знаем. Лишь бы не гибелью! Ваш офицер в рейхстаге и те люди в Кельне борются за дело, которое не ясно им самим. Иногда для человека лучше, если он видит перед собой лишь короткий отрезок пути… Быть может, у вашего офицера опустились бы руки, знай он, как еще долог путь, который нас куда-то приведет. Он видит лишь ближайшую цель, он заботится о том, чтобы накормить людей и снабдить их портянками. Он не идет на сделку с беспорядком.
Гейнц Хакендаль чуть покраснел. Все, что говорил профессор Дегенер, могло быть обращено и к нему. Невозможно было отрицать, что в жизнь Гейнца Хакендаля ворвался сокрушительный беспорядок… Трудно было окинуть глазом все значение этого беспорядка… Но ведь профессор Дегенер ничего этого не подозревает?..
Профессор Дегенер, казалось, не замечал растерянности своего ученика. Улыбаясь, он продолжал рассказывать:
– Сейчас придут ваши однокашники, Хакендаль. Все те, кто собрался вокруг меня. Мы тоже не слишком аккуратно посещаем богадельню. Один вид моих коллег вызывает у меня порой приступы удушья. Я так и жду серьезной головомойки, да еще и с отсидкой в карцере…
Профессор улыбнулся, и Гейнц ощутил знакомый прилив нежности к этому необыкновенному человеку, который остался так же молод, как самый юный его ученик.
– Должен вам признаться, что и мы пытаемся что-то сделать во имя порядка. Вернее, я состою у ваших товарищей в роли советчика, сам я уже не гожусь для воинственных эскапад…
– Мы собираем оружие, – пояснил профессор с улыбкой, не то печальной, не то лукавой. – Чем допекать моих мальчиков вторым аористом, я выгоняю их на охоту за оружием. Работа эта не сказать чтобы трудная, но довольно хлопотливая. Многие фронтовики, возвращаясь по домам, оставляют свою винтовку – кажется, это так теперь называют? – у ближайшей стены или отдают ее первому, кто попросит. Оружие им осточертело. Кроме того, товарные станции забиты вагонами со снаряжением, а уж там всяких пулеметов, минометов и полевых орудий хоть отбавляй. Люди спешат домой, их заждались жены и дети, и это можно понять… Так вот эти вагоны стоят настежь для всех без различия – и тех, кто охраняет порядок, и тех, кто его нарушает.
Гейнц с интересом слушал. Не странно ли, этот учитель всегда держал его в своей власти, о чем бы он ни говорил – об одеянии греческих женщин или об оружии…
– Впрочем, – продолжал профессор, и по лицу его расплылась улыбка, – на полевые орудия и минометы наше честолюбие не посягает. Несколько тяжелых пулеметов – самое большее, на что мы до сих пор отваживались. Я все стараюсь узнать у ваших товарищей, насколько они тяжелые, эти пулеметы – нельзя же нагружать мальчиков сверх сил, – но ничего не могу добиться. А вы, Хакендаль, не знаете, сколько они примерно весят?.. Мне это покоя не дает…
Но и Гейнц этого не знал. К тому же он бы голову дал на отсечение, что профессор нисколько этим не обеспокоен. Он просто поддразнивает его, Гейнца, быть может, намекая на его бездеятельность.
– Дело это далеко не безопасное, Хакендаль. Людьми иногда владеют странные предрассудки… Когда с винтовкой разгуливает человек в мундире – безразлично, в каком мундире, – никого это не тревожит… Но школьник, гимназист, мальчишка… А уж родители…
Профессор и в самом деле вздохнул. И продолжал как ни в чем не бывало:
– Впрочем, это не так уж важно. Важно, что среди общей растерянности юноши обрели какую-то цель. Сегодня это сбор оружия – как можно больше оружия с как можно меньшими издержками…
– А для чего они собирают оружие, господин профессор? – осведомился Гейнц Хакендаль.
Глаза учителя вспыхнули, но он спросил спокойно:
– Вы, видимо, очень далеки от нас, Хакендаль? У вас совсем другие интересы?
Гейнц покраснел, растерялся, разозлился…
– Впрочем, нет ничего постыдного в том, что человек запутался. Постыдно увязнуть в путанице, в беспорядке…
Ужасный учитель, учитель-поучитель! Гейнц Хакендаль был возмущен, он решил уйти. Но он хотел оправдаться – и не двинулся с места.
– Не странно ли, – продолжал профессор, – ни один из моих мальчиков не задал мне еще такого вопроса. Может быть, они говорят себе, что чем меньше оружия в неизвестных руках, тем меньше опасность для человечества. А может быть, им и в голову не приходит такой вопрос…
– Ну, а вам, господин профессор?..
– Да, сын мой, я тоже вижу лишь знакомый мне короткий отрезок пути. Я говорю себе, что все эти рвущиеся домой войска – еще не фронт. Фронт все еще на мертвой точке, Хакендаль, не забывайте. Тот фронт, что в течение четырех лет противостоял всему миру, – загадочный фронт, знакомый нам здесь, в тылу, лишь по случайным представителям… Он вернется к нам сомкнутым строем, а мы ровно ничего о нем не знаем. А вдруг фронту потребуется оружие?..
– Но для чего же? Войне ведь конец!
Гейнцу почудилось, что он заговорил голосом брата. Он этого не хотел говорить и все же сказал.
– У нас пока лишь перемирие. Перемирие – еще не мир.
– Воевать мы больше не будем! – воскликнул Гейнц. – С войной надо кончать! Нам нужен мир!
– Насильственный мир? Мир для рабов?
– Но мы больше не в силах воевать!
– Что вы знаете о наших силах? – Глаза профессора светились задором, профессор рассердился. – Вот вы, например, испытали вы себя, проверили свои силы? Как же вы беретесь говорить о нас,да еще и нам?
Вилла в Целлендорфе – да – и брат с его умными циничными речами. Роскошь, вино в граненых бокалах и красивая, непостижимо красивая женщина, земной сон для сердца юного гимназиста – ах, да и для любого мужского сердца, – звездное сияние ее волос… Она обнимает белыми прохладными руками плечи обоих братьев и лепечет что-то об идеалистах и эгоистах. И самое это различие стирается. Ибо все мы, каждый из нас хотел бы сжимать земную грезу в своих объятиях, хотел бы мечтать о ней и ею обладать – остановись, ты так прекрасна! Бегать куда-то холодными ноябрьскими ночами, таскать на себе тяжелое оружие, а между тем множеством огней сияет теплый, ухоженный дом, нет, не в этом дело! Не в этом!
Очарование этого голоса, неведомая легкость жизни, колдовской соблазн…
Что за урок преподал ему учитель? Нет ничего постыдного в том, что человек запутался, постыдно увязнуть в путанице.
Затрещал звонок.
– Ваши товарищи, – уже мирно сказал профессор. – Ваши товарищи, не уходите, Хакендаль, ваше место здесь.
3
Гимназисты входили один за другим – кто чуть ли не бегом, кто чинно, бледные или раскрасневшиеся с мороза. Но все с оживленными, радостно взволнованными лицами.
– Здорово, Хакендаль!.. Добрый вечер, профессор!
– Разрази меня гром – Гейнц здесь! Здорово, заблудшая душа!
– Погляди, кто пришел, Тимотеус!
– Молодчина, старый рак-отшельник!
Гейнц пожимал руки. Странное было у него состояние, словно во сне. Знакомые, привычные лица, он всего-то не видел их недели две, а они уже казались ему чужими! Или это он стал чужим?
Двое побежали на кухню готовить чай – профессор Дегенер жил, разумеется, на холостяцкую ногу, – другие рассказывали: там-то и там-то они высмотрели оружие, то-то и то-то они приобрели…
– Как быть с ручными гранатами, господин профессор? Вы в этом что-нибудь смыслите? Как отличить заряженные от незаряженных?
– Да говорят тебе, ослиная башка, все заряжены! Я же тебе объяснял…
– Господин профессор, на Артиллериштрассе есть пистолеты…
– И у Силезского вокзала…
– Да их везде полно – балда!..
– Дайте же мне досказать: от пяти до пятнадцати марок штука – браунинги, маузеры, армейские пистолеты, ракетницы. По-моему, пистолеты всего опаснее, ведь кто хочет, может украдкой носить их в кармане. Другое оружие все-таки на виду…
– Сколько же денег вам опять понадобится, юные вымогатели? – вздохнул профессор. – Это оружие вконец меня разорит…
– По-моему, марок пятьсот для начала…
– Пятьсот марок? На меня и то уже в банке смотрят как на пропащего банкрота. Да уж ладно, Гофман, приходите завтра утром, в одиннадцатом часу.
– Господин профессор, я тут свел знакомство со «стрелком на крыше», он говорит, что хочет своевременно смотать удочки. Говорит, обстановка ухудшается. От пятидесяти до ста марок за легкий пулемет. Ну, как, сделаем?..
– Что за вопрос, Бертулейт! Стрелок на крыше! Фу-ты дьявол! Завтра утром, в одиннадцатом часу…
Это был странный мир, заколдованный мир, мир, сошедший с ума. Гейнц Хакендаль слушал с удивлением. Его разбирала досада на то, что он выключен из этого. Но когда он замечал, что Дегенер искоса на него поглядывает, досада его усиливалась. Какой в этом смысл? Детская игра! Лучше бы они подумали о том, чтобы накормить голодных! Ему вспомнились женщины, которые, изнемогая от усталости, простаивают долгие часы в очередях перед продовольственными лавками, женщины, которые вот уже четыре года ведут повседневную борьбу за жизнь своих детей! А теперь, когда мир на носу, эти здесь все еще бредят оружием!
Мир для рабов? Ну и что же? Старая пословица гласит: «Лучше рабство, чем смерть!» Нет, нет, о боже, это, должно быть, Эрих ее так перевернул! Конечно же, лучше смерть, чем рабство! Я и сам против мира для рабов!.. Что же нам делать? Собирать оружие? Но ведь нет рук, которые захотят его взять! Воевать мы больше не можем. Сумбурные, лихорадочные мысли! Сумбур, беспорядок!.. Что же, лучше ничего не делать, чем делать что-то бесполезное? Или лучше делать что-то бесполезное, чем ничего не делать?
И вдруг все голоса перекрыл визгливый голос, – разумеется, это милейший Порциг, он только что вошел:
– Господин профессор, довожу до вашего сведения– в рейхстаге есть дверь с табличкой: «Эрих Хакендаль». Я сегодня побывал в рейхстаге и видел эту мерзость! Свеженькая картонная табличка!
С минуту в комнате стояла мертвая тишина, все глаза устремились на Гейнца Хакендаля. Гейнц хотел вскочить, сделать ироническую гримасу, и вдруг с яростью почувствовал, что лицо его заливает густая краска.
И тотчас смущенье сменилось в нем неудержимой злобой. Вскипела ненависть. Вот они, идеалисты! Кто не за меня, тот против меня! Каждого, кто не собирает с ними оружие, они готовы смешать с грязью! Только потому, что у Эриха кабинет в рейхстаге, они подозревают его, Гейнца, бог знает в чем. А разве не может Эрих вести там настоящую работу, делать что-то порядочное, полезное? Ведь официально ему поручена служба безопасности! Ах, чепуха, уж я-то наверняка знаю – ничего порядочного Эрих не делает, он – откровенный эгоист, прожигатель жизни… Да, но я тут при чем, с какой стати меня подозревают? Раз он кричит так громко, значит, это касается и меня?
Но тут в наступившей тишине раздался голос профессора:
– Я не понимаю, Порциг, что вы хотите этим сказать. Ведь вашего товарища и одноклассника зовут Гейнц Хакендаль, а не Эрих!
И тотчас же эти лица, отчужденно глядевшие на него, преобразились. Они стали приветливыми, и снова потекли разговоры…
Гофман хлопнул Гейнца по плечу:
– Индюк надутый этот Порциг!
– Разве я сторож брату моему? – весело проблеял Кунце.
Наконец подошел и Порциг и, напустив на себя важность, стал объяснять Гейнцу напыщенно и чуть смущенно:
– Надеюсь, ты но обиделся, Хакендаль? Мы ведем чересчур рискованную игру, сам понимаешь. Можно сказать, шутим с огнем, а это обязывает к величайшей осторожности, ясно? Ведь все это никакие не юристы, тогда как мой старик – обер-ландес-герихтс-рат, и я достаточно разбираюсь в уголовном кодексе.
Профессор Дегенер – тоже совершеннейший младенец, сам понимаешь! Значит, порядок, Хакендаль?
И Гейнц заверил его, что порядок. Однако в душе он этого не чувствовал; пребывая в этой атмосфере дружбы и доверия, он улыбался вымученной улыбкой и думал:
«А ведь то, что Дегенер сказал, неверно. Разумеется, то Эрих, а то я, Гейнц. Но оба мы – Хакендали, отец у нас железный, вот мы и получились мягкотелыми моллюсками. И пусть они даже смотрят на меня дружелюбно и делают вид, будто я один из них… Я к ним не принадлежу и не хочу принадлежать. Я хочу одного: поскорее добраться до станции и ехать в Далем. Вот единственное, чего я хочу, а все эти поиски оружия меня только раздражают».
Подождав немного, он встал, сказал всем до свидания, и, только остановившись перед Дегенером, вдруг почувствовал себя виноватым, и невольно у него сорвалось с языка то, чего он еще минуту назад не собирался говорить:
– Я не забуду ваших слов насчет путаницы, господин профессор!
Профессор недовольно тряхнул львиной гривой:
– «Καλόs Κ’αγαόs» – ты ведь это еще помнишь, Хакендаль? Прекрасным может быть только доброе, не правда ли?
И это было самое загадочное, можно сказать, непостижимое в профессоре Дегенере: ведь он понятия не имел о Тинетте, а слова его звучали так, словно он, этот учитель, дал ей характеристику!
4
Не успел Гейнц позвонить, как горничная открыла ему и сказала с упреком:
– Мадам уже четыре раза о вас справлялась!
И не успел он сбросить пальто и поглядеться в зеркало – проклятый галстук опять стянулся узлом, – как Тинетта вбежала в холл.
– Ну, на что это похоже, Анри! Тебе ведь сказано – в три часа! А сейчас уже четыре! Я думала – на тебя можно положиться, а на Эриха нельзя, а оказывается, это на тебя нельзя положиться!
Гейнц рассвирепел. Тинетта ни словом не обмолвилась насчет трех часов. Но какой смысл возражать. А тут еще горничная – стоит и таращится, как будто он диковинный зверь из глубинной Индии или из Белуджистана. Как ей не стыдно!
Тинетта заложила руки за спину и, заглянув близко-близко ему в недовольное лицо, расхохоталась:
– Ну что ты за рожу скорчил, Анри? Точь-в-точь как перед нашими воротами – я ведь уже полчаса за тобой наблюдаю! Тебе, видно, очень не хотелось ко мне заходить… Почему ты так злишься? Ну посмотри же на меня, Анри, – Анри, ты совсем как Эрих, когда он рассердится: оба вы, когда сердиты, не хотите на меня глядеть! Не то что я – каждому открыто смотрю в глаза!
И опять она рассмеялась. А эта ужасная горничная все также стоит столбом, да еще повесила на руку его пальто, его несчастную обдергайку. И Тинетта позволяет себе говорить при ком угодно, что ей только не придет в голову! Она напрочь лишена чувства стыда, она без стыда, как сама природа, и с нее также нельзя спрашивать!
– Сударыня, прикажете отнести пальто?
– Да, пожалуйста, Эрна. Ты не возражаешь, Анри? Там у нас сидит один человек – его интересует твое пальто…
Гейнц хотел уже броситься за горничной, уносившей его обдергайку.
– Куда она его поволокла? – спросил он, еле сдерживаясь.
– Глупенький Анри, глупый, глупый мальчик! Уж не стесняешься ли ты Эрны? Ну в крайнем случае она подумает: вот опять пришел молодой человек, влюбленный в мою хозяйку. Но ты ведь и правда в меня влюблен, Анри…
– Нет! Нет! Нет! – зарычал он в ярости.
Она рассмеялась.
– Но что же в этом плохого, Анри? Можешь спокойно любить меня. Ты ведь ничего не требуешь, как истинный немец, ты не собираешься похитить меня у Эриха, а я просто немецкая Гретхен – хотя нет, не Гретхен. У Гретхен родился ребенок…
Она засмеялась.
Бесстыдна, бесстыдна, как сама природа! Она всю душу у него вывернула, для нее нет ничего святого. А может, она не так бесстыдна, как ужасающе вульгарна?
Словно угадав мысли Гейнца, она отпустила его плечо.