355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Фаллада » Железный Густав » Текст книги (страница 36)
Железный Густав
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:55

Текст книги "Железный Густав"


Автор книги: Ганс Фаллада



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 46 страниц)

Но хотя было уже за полночь, Гейнц не пошел домой. В такую погоду, по его мнению, было грешно не погулять как следует. Чувствовалась близость весны, а это время года у людей нормальных считается мало приятным. Режущий ветер хлестал в лицо дождем вперемешку со снегом, но это не помешало Гейнцу в превосходном настроении добраться до писчебумажной лавки вдовы Кваас и, забарабанив в окно, напугать ее до смерти.

Наконец, поняв, что это никакой не грабитель, а всего-навсего ее зять, она успокоилась и тут же опять испугалась, услыхав, что стала бабушкой. Стоя у окна, она дрожащими руками теребила свой шлафрок, а Гейнц все стоял за окном. Его просили войти, но он не пожелал.

– Ах, боже мой, Гейнц, какой же ты странный, – запричитала старушка; – Ведь у Ирмы же все слава богу! Выпей хоть чашечку кофе! Когда же это случилось?

– После двенадцати ночи, – объявил Гейнц. – Еще немного, и мы бы разродились на улице!

– О господи! Зайди, по крайней мере, кофейку выпить. Ты схватишь смертельную простуду, стоя там на ветру. О боже, подумать только! И я еще даже не спросила – девочка или мальчик?

– Это пока не установлено, тещенька! – крикнул зятек из темной ревущей ночи. – Они еще ждут врача. Завтра в полдень – вернее, сегодня в полдень – это будет окончательно расследовано.

И он убежал в темноту, провожаемый ее причитаниями, хотя, возможно, это ревел ветер, задувавший в оконные пазы и щели.

На Вексштрассе ему не пришлось подниматься наверх, так как в конюшне уже горел свет. Отец, сидевший подле Вороного, медленно повернул голову к вошедшему сыну и молча выслушал радостную весть.

Он тоже спросил:

– Мальчик?

Но и ему было сказано, что сыну еще ничего не известно.

– Да это и не играет роли, – сказал отец. – Служить теперь не положено, и, значит, один черт – что мальчик, что девочка. Ну, и как ты, рад?..

– Еще бы, отец!

– Еще бы, говоришь, – а чего тут радоваться, коли вспомнить, что и я когда-то радовался вам. Сегодня мне и не верится, что я был таким же дураком.

– Что ж, это не мешает мне сегодня радоваться, отец.

– Ясно. Тебе, конечно, кажется, что ты не такой отец, как я. Ну, да ладно, не хочу тебя огорчать. Я только желаю, чтобы твой ребенок причинил тебе не больше неприятностей, чем ты причинил мне. А тогда можешь быть счастлив и доволен.

– Спасибо, отец! А теперь помаленьку побреду домой да сосну немного, мне сегодня еще много чего предстоит.

– Что же тебе предстоит? Пойдешь на службу или попросишься в отпуск?

– Моя служба… видишь ли, отец, тебе я могу это рассказать… Ирма еще ничего не знает. Загремела моя служба – меня уже три дня как уволили.

– Вот так-так! – удивился старик. – И надо же, чтобы все свалилось сразу! Ну, и как, трудно приходится? Будешь ходить отмечаться?

– Еще погляжу, как и что… Не очень-то хочется.

– Давай, я поговорю с Зофи? Может, она что придумает. До нее теперь рукой не достанешь с ее клиникой. По-моему, она там полная хозяйка.

– Лучше не надо, отец. С Зофи я никогда не мог спеться.

– Ты прав: от родственников лучше подальше. А тем более не годится мешать родство с делом. Хорошо бы ты еще сегодня к матери зашел – сказать ей. Мне это, понимаешь, не с руки, тут требуется настроение!

– Посмотрим, отец! Может, придется отложить до завтра. – Гейнц колебался, он предпочел бы не спрашивать отца, но потом все же решился. – Ты ничего не слышал за последнее время об Эрихе?

Старик медленно повернул к нему свою большую голову.

– Об Эрихе? – спросил он с запинкой. – Ты просто так спрашиваешь или с какой целью?

– По-моему, меня из-за него так неожиданно уволили.

И Гейнц вкратце рассказал о своей недавней встрече с братом.

– Это Эрих! – кивнул старик. – Узнаю его проделки. Сразу чувствуется его рука. Нет, я о нем ничего не знаю, но встречал его разочка два на станции Цоо…

– Стало быть, и ты ничего не знаешь, – сказал Гейнц разочарованно.

– А ты не перебивай старого человека, подожди, что он тебе скажет. Так вот, встречал я его на станции Цоо – в цилиндре, с дальнозоркой трубкой и с портфелем. Часов этак около трех. Смекаешь?

– И я его встретил в цилиндре и с портфелем.

– И с дальнозоркой трубкой… – с ударением сказал старик.

– А этого я что-то не припомню.

– Все хорошо в меру, в том числе и глупость, – сказал старик неодобрительно. – А ну, какие поезда отходят от Цоо между двумя и тремя?

– Не знаю, отец, там столько всяких линий…

– Так ведь то поезда – у кого багаж, а я тебе толкую про поезда с дальнозоркой трубкой и цилиндром. Что, еще не раскумекал?

– Ах, ты вот о чем! – воскликнул сын, ошеломленный озарившей его догадкой.

– То-то же, – сказал отец с ударением. – Это я и имею в виду, что с вокзала Цоо около трех часов самая езда в Карлсхоф, Хоппегартен и Штраусберг. В свое время я немало перевез туда любителей скачек. Ну, конечно, и тотошников…

Свет, пролившийся на дела банкирского дома «Хоппе и K°» от поездок брата Эриха, сперва ослепил Гейнца, чтобы затем все прояснить… Сумасшедший, говорили про него в конторе… Пожалуй – если одержимый способен сойти с ума! Холодный до мозга костей, без совести и без сердца, если его дело – игра на бегах, то что для него составляют лишних десять – двадцать процентов с капитала! Экие негодяи – вот что они творят с деньгами маленьких людей!

– Сошлось, отец, в самую точку! – воскликнул он и поспешил к двери. – Мне надо поскорей…

– Куда ты спешишь? Ведь только пять часов.

– Завтра утром, отец, вернее, сегодня утром надо спасти для вкладчиков то, что еще можно спасти. Хоппе – отъявленный мошенник, сам-то он на скачки не ездит, боится, как бы его там не увидели! Экая свинья! Эти несчастные гроши…

– Знаешь, – сказал старик, – эти гроши принадлежат тем, кто не прочь нажить на них пятьдесят процентов. Нашел кому сочувствовать!

– Но ведь это же сплошное надувательство – насчет нефти в Люнебургской степи!

– Присядь-ка лучше, Гейнц! Чего ты на стену лезешь? Ведь они тебя выгнали, какое тебе дело до этой петрушки?

– Как же так, отец? Ведь надо же…

– Да чего ты ершишься? Тебе-то что? Думаешь – право, закон, и именно ты должен за них постоять? Да пусть они сами копаются в своем навозе, на то у них и полиция, и суд, и прокуратура, – в конце концов, это их дело! Ты-то чего разошелся?

– Нет, отец, – сказал Гейнц. – Никуда это не годится! Ты раньше так не рассуждал.

Старик помолчал минутку.

– Ты, видно, чертовски зол на Эриха? Это из-за того, что тебя попросили со службы, ты так на него взъелся?

– Я совсем не… – начал было Гейнц. Он хотел сказать: «зол на Эриха», но одумался и не сказал. Это было бы неправдой. Он был страшно зол на Эриха. Он ненавидел Эриха. И не только из-за той, давнишней истории. Он чувствовал, что Эрих – это зло. Он знал: Эрих любит зло, он делает зло ради зла – но не может быть никакого движенья вперед, если такие Эрихи будут творить все, что им вздумается… Нет…

– Нет, отец, я не потому хочу заявить, чтобы с ним поквитаться. Совсем нет. Я не мести ищу. Я только хочу, чтобы прекратился этот обман.

– Ладно, – сказал старик Хакендаль. – Заяви, но сперва предупреди Эриха. С нас достаточно того, что было с Эвой.

– Невозможно, отец! Если я предупрежу Эриха, он немедленно даст знать тому. А тогда от взносов и помину не останется.

– Сделай это в последнюю минуту. У него не будет времени…

– Не могу, отец! Не могу и не должен!

– Сделай это, Гейнц! Ну не все ли тебе равно? Ведь то, что было раньше – честность, порядочность, – все это сгинуло, одно слово – капут. Пусть их бесятся, думаю я часто. Мы уже ничего хорошего не дождемся, Гейнц. Пусть он удирает, Эрих.

– Все еще переменится, отец!..

– Да каким же образом? И откуда? Все идет к чертям собачьим! А уж с меня, Малыш, я считаю, хватит! Как она тогда стояла на этой ихней подсудимой скамье – я это про Эву, – а на меня и не посмотрит, а только на того мерзавца, и мне предлагают рассказать судье, какая моя девочка была в детстве, и он при всех меня допытывает, случалось ли ей воровать, и с каких у нее пор пошли дела с мужчинами, – и много ли она врала, а я себе говорю, это ведь дочь моя, а она на меня и не взглянет… И это – мое приношение немецкому народу!.. Нет, Гейнц, еще раз то же самое, да еще с Эрихом?.. Нет, мой мальчик, на это меня не станет! Этого мы не выдержим – ни я, ни мать…

– До свидания, отец, – сказал Гейнц, помолчав минуту. – Я сделаю, как ты хочешь. Хоть это, конечно, неправильно…

– Бог с тобой, Гейнц, и ты еще берешься судить, что в нашей жизни правильно…

Нет, это неправильно! Гейнц был в этом абсолютно убежден. Все утро он проторчал в полицейском отделении в Главном Управлении на Александерплац, он видел брюзгливые мины чиновников, видел нерешительность. На их лицах явственно читалось подозрение: месть уволенного служащего…

В Берлине царил хаос, здесь среди бела дня совершались вопиющие преступления; полицейские чиновники сбились с ног, к тому же у них накипел протест – как часто при поимке преступников они натыкались на помехи в виде политических соображений, кумовства и блата. Были банкирские дома посолиднее, чем какая-то лавочка «Хоппе и K°», были важные господа, носившие громкие имена Барматов и Кутискеров… Господа, по чьей милости не один полицейский чиновник слетел с места…

Нет, им отнюдь не улыбалось предпринять какие-то шаги по заявлению уволенного служащего. Ну, конечно, они будут наблюдать, приглядываться, наводить справки… Адрес они записали…

– Этак вы их упустите, – настаивал молодой человек. – А куда бы мне еще обратиться?

– Экий вы порох! – смеялись они. – Ну, ладно, пойдемте, раз уж вам так не терпится.

И они провели его в берлогу более важного зверя, известного бульдога, державшего в страхе преступный мир. Передали докладывающему секретарю протокол дознания, а сами удалились.

– Надоест ему ждать, – толковали они между собой.

Но Гейнц Хакендаль сидел и ждал, не замечая, как уходит время.

Ибо он думал о своем брате Эрихе, и это разжигало его упрямство. Внезапно он осознал, что ненавидит брата, как никого на свете.

Но за брата встал горой отец, старик, мало радости видевший от своих детей. Нетрудно было понять, почему он встал на защиту сына. Труднее было понять сына, да он и сам себя не понимал. Вот он сидит здесь, сидит из-за брата, но едва ему удастся напустить на него полицию, как он тут же побежит к телефону предупредить того же брата. (Он уже и телефон записал, вот он, в кармане.) Предупредить отнюдь не потому, что он верит, будто брат способен исправиться, нет, просто так, из малодушной жалости – ведь он твердо убежден, что Эрих и дальше будет творить зло…

Ему предстояло принять решение, – вопрос заключался в том, хватит ли у него мужества наступить себе на сердце, действовать, ни с чем не считаясь, по велению совести. Никто его не принуждает, но никто и не окажет ему ни малейшей помощи. Он предоставлен самому себе. Ах, будь это какой-нибудь безразличный ему человек, да тот же Хоппе, – и надо же случиться, чтобы тут замешан был его родной брат. И ему вспомнилось, каким Эрих был умным, способным мальчиком и как он, Гейнц, когда-то восхищался им и любил его…

Должно быть, думал он, так безмерно ненавидишь только то, что когда-то безмерно любил!

И снова мелькает мысль: а не лучше ли убежать от решения? Оснований у него достаточно – Ирма, уж верно, заждалась!

А вот и его черед идти к советнику уголовной палаты, – теперь он уж не убежит, эту возможность он упустил, но остается еще одна возможность – промолчать о брате (а потом ему позвонить).

– Ну-с, – сказал багроволицый толстяк, ознакомившись с кратким протоколом. – А теперь расскажите мне это своими словами…

Гейнц рассказал ему все, что было занесено в протокол, и больше ни слова.

– И это все, что вам известно?

Гейнц поспешно кивает.

– Тут чего-то недостает, – говорит толстяк. – Вам лучше моего известно, что это далеко не все.

Гейнц делает вид, что не понимает.

– Кого-то вы покрываете, – говорит дружелюбно бульдог. – Кого-то вы хотите выгородить. – И с улыбкой: – Видите ли, когда так долго сидишь на этом месте, вырабатывается известный нюх – тут нет ничего удивительного. А у вас и вообще-то отсутствует связующее звено, неясно, как вы напали на бега…

– Просто я поразмыслил… – говорит смущенно Гейнц.

– Разумеется, вы поразмыслили! – говорит толстяк, вставая. – Прощайте, молодой человек, советую вам забыть сюда дорогу. Есть яйца, не разбивая скорлупы, мы еще не научились, да и вы вряд ли научитесь. Мир насквозь прогнил, от него разит, как от огромной навозной кучи, и, если каждый из нас станет прибирать к сторонке свою горсточку навоза, никогда мы с навозом не покончим… До вашего Хоппе мы шутя доберемся, я уже смекнул, кто это – некий счетовод, сбежавший из магазина с хозяйской кассой. А вот ваша личная пригоршня навоза могла бы меня заинтересовать. Однако, как сказано, у нас и без того работы невпроворот, и, если вам неохота быть настоящим мужчиной, если вы предпочитаете быть мокрой курицей, – милости просим, кушайте на здоровье! В конце концов, это ваше дело!

Каждый из этих брошенных Гейнцу грубых упрёков резал его, словно по живому. Но вот краснолицый снова сел за стол и углубился в свои бумаги с таким видом, словно облаянного посетителя здесь уже и в помине не было.

– Господин советник! – негромко обратился к нему Гейнц.

Тот читал, перелистывая страницы, и не слышал.

– Господин советник! – повторил Гейнц громче.

– Что такое? Вы еще не ушли? Рискуете нажить плоскостопие, юноша!

– Господин советник!

– Да уж ладно, выкладывайте! Но только не заметать следов, а то и слушать не стоит!

И Гейнц ринулся вперед, не заметая следов…

– Опять вы не то говорите, – сказал толстяк недовольно. – Цилиндр, портфель и бинокль – это еще не наводящие указания. Вы, видно, до тонкости разбираетесь в братских чувствах, но это никакое не доказательство.

Он что-то недовольно мычал и ворчал про себя. А потом спросил:

– Вы, может, позвонить ему собирались, а? Нуте-ка, где его телефон? Покажите!

Гейнц показал.

– Отлично, – сказал советник. – А сейчас вы убедитесь, какой мы здесь, на Алексе, отзывчивый народ: вы можете отсюда, по моему аппарату, позвонить вашему уважаемому братцу и сообщить, что – ну, скажем, через полчаса – к его другу Хоппе нагрянет полиция, можете даже ввернуть словечко насчет бегов, – словом, действуйте так, словно вы в укромной телефонной будке…

Человеческое сердце странно устроено. Теперь, когда ему это было предложено, когда он мог это сделать с разрешения полиции, Гейнц ни за что не хотел позвонить брату. С содроганием отпрянул он от протянутой ему трубки, ему страшно было услышать в ней голос Эриха…

– Ну что же вы, молодой человек? – спросил советник. – Опять жеманитесь! Думаете, вас завлекают в ловушку? У меня нет таких намерений. Буду с вами откровенен, а потому знайте, что мои сотрудники уже находятся у «Хоппе и K°», и, если бы ваш короткий, хотя и – увы – запоздалый звонок был услышан вашим братцем, это дало бы нам неоспоримое доказательство…

Опять то же самое: от одного решения вас неотвратимо толкают к другому – и отступать невозможно. Достаточно тяжело уже то, что он выдал брата против отцовой воли. Но еще и самому заманить его в ловушку, чтобы его, Гейнца, голос послужил тому приманкой – нет и еще раз нет!

– По-моему, это ужасная мерзость! – сказал он с отчаянием.

– Мерзость – согласен! – загремел бульдог. – Все половинчатое мерзко, тут вы правы. Зло есть зло, с половинчатостью далеко не уедешь. А сейчас бегите домой и покушайте, вид у вас неважнецкий. Нет, не стоит звонить, думаете, вы мне нужны для таких штучек? Мне просто хотелось испытать вас, понять, что вы за человек. Ну, что ж, прощайте, есть еще надежда, что вы когда-нибудь станете мужчиной. До свиданья, я человек занятой и никакой не воспитатель.

И все же он, пожалуй, был им, этот бульдог!

11

В те дни на Гейнца Хакендаля свалилось немало забот. Но за всеми делами и хлопотами слышался ему голос краснолицего толстяка. Этот голос еще долго помнился Гейнцу, он укреплял его душевно.

А вскоре наступил час, когда Гейнц вынужден был сказать своей молодой жене, что его хорошая служба у «Хоппе и K°» ему улыбнулась. Пришлось сказать ей эту грустную новость, так как еще раньше Гейнца Ирме открыли ее жирные газетные заголовки. «Сотни вкладчиков разорены», – сообщали они. «Нефть – и тотализатор», «Священники гонятся за ростовщическими процентами», «Хоппе поет лазаря» и т. д. и т. п. Итак, пришлось ей все рассказать. Гейнц мог бы умолчать о своей роли в этом крахе – никто не тянул его ва язык. Но в ушах его еще звенел тот голос.

– Я должен был это сделать, Ирма. С той минуты, как увидел Эриха.

И как почти всегда бывает с женщинами, Ирма отнеслась к его признанию иначе, чем он ожидал.

– Ничего, проживем, – сказала она. – Другие живут же.

Нет, ни малейшего упрека!

Да и отец принял его рассказ совсем не так, как можно было ожидать. Сын зашел к нему вечером, старый извозчик, как всегда, сидел в конюшне подле своего Вороного…

– Зофи надумала купить мне другого жеребца – в Вороном, видишь ли, нет шику. А у меня что-то душа не лежит, очень уж я к нему привязался. Ну, что, твоя лавочка, говорят, в самом деле загремела, а?

Гейнц мог бы и тут уклониться от прямого ответа – имя Эриха Хакендаля еще не упоминалось в газетах И если он рассказал отцу все, как есть, то потому, что все еще слышал тот голос, и то, что голос говорил ему о половинчатости, звучало для него убедительно.

– Так-так, – вздохнул старик. – Значит, ты все-таки рассказал! Вообще-то я ждал этого. Не можешь же ты выскочить из своей шкуры. Как я не могу, так и ты не можешь. Никак это не умещается в голове, что у каждого своя шкура. Все думается: что у меня шкура, то и у него, все мы люди, человеки. А вот поди ж ты, у каждого она другая.

Но когда Гейнц уже стоял в дверях, отец крикнул ему вслед:

– Послушай, Гейнц, про Эриха ты, стало быть, ничего не слыхал?

– Нет, отец!

– Ладно, ступай! Коли что услышишь, дай мне знать. Да только все как есть, без утайки, не смотри, что я тогда тебе сказал. В половине нет спасенья, половина – одно надувательство!

И Гейнц пошел своей дорогой, размышляя о том, как странно: два таких разных человека, как советник уголовного права и старый извозчик, одинаково смотрят на половинчатость…

И он побежал дальше, он не мог подолгу задерживаться на одном месте. Приходилось навещать Ирму и ребенка, который, кстати, оказался сыном; в память далекого, полузабытого брата и на радость близкой невестке его нарекли Отто. Правда, посещения эти вскоре прекратились: после положенных восьми дней Ирма вернулась домой, в свою квартирку.

И вот они зажили втроем и начали перестраивать свою жизнь, врастать в жизнь втроем. Это было порой совсем не просто – не то что жизнь вдвоем. Но постепенно привыкаешь…

Но к чему невозможно было привыкнуть, так это к необходимости ежедневно ходить отмечаться. Гейнц каждый раз возвращался домой подавленный, усталый, а зачастую и злой. В сущности, несложная операция, миллионам безработных приходилось ежедневно (а впоследствии дважды в неделю) проделывать то же самое. Вы заходили в канцелярию и предъявляли свою карточку. На карточке ставился штамп, в знак того, что вы ее предъявили, после чего вы могли уходить. Раз в неделю выдавали деньги. В сущности, несложная операция…

Но она нагоняла печаль, усталость, а зачастую и злобу…

А вот и выплатной пункт. Он помещался в небольшом коттедже на улице, сплошь застроенной такими же коттеджами. Ничего аристократического – упаси бог! – здесь жили скромные пенсионеры, бывшие учителя и поверенные, которым, быть может, как раз перед инфляцией посчастливилось приобрести на сбережения всей своей жизни эти кирпичные особнячки с садовым участком в двести квадратных метров.

Итак, на улице, где проживали маленькие люди, находился выплатной пункт, а к выплатному пункту стекались такие же маленькие люди, разве что рангом ниже. Однако от других безработных Гейнцу Хакендалю стало известно, что жители этой улицы подают одно за другим заявления о том, чтобы выплатной пункт от них убрали. По мнению жителей, выплатной пункт бесчестил их улицу. Он обесценивал их коттеджи. Пенсионеры безо всякого удовольствия попивали свой кофе, когда мимо их окон проходили безработные. Они бы предпочли, чтобы выплатной пункт украшал собой какую-нибудь другую улицу, где живут маленькие люди еще ниже рангом.

Что отвечал выплатной пункт на эти заявления, разумеется, оставалось неизвестным. Однако были приняты меры, усилен полицейский надзор. Полицейские следили, чтобы безработные вели себя благонравно, не пели, не кричали, – с них не спускали глаз…

Естественно, безработные не переставали об этом толковать. У них было вдоволь времени толковать обо всякой всячине, пока они стояли в очереди к окошку контролера, отмечавшего их карточки. Снова и снова говорили они об этом с жаром, с ненавистью, с возмущением. Они проходили мимо чахлых палисадничков – о нет, ни на что они там не льстились, ради них не было смысла держать здесь полицейских! Но с нескрываемой ненавистью глядели они на гипсовых гномов, на стеклянные шары и незатейливые грядки: если пенсионеры видеть не могли безработных, то безработные платили им десятикратной ненавистью.

А чего стоили контролеры! Всякий понимал, что эти служащие, и в зале и за окошечками, только потому имеют работу, что те, другие, ее лишены. Они живут за счет безработицы. Безработные их работодатели. А раз так, думали безработные, не мешало бы контролерам относиться к нам повежливее; как работодатели, они требовали участливого, уважительного отношения.

Но ни уважения, ни участия не было и в помине. Напротив, контролеры всячески пакостили своим работодателям! Подавай им все новые бумаги и удостоверения! Они совали нос в прошлое безработного под предлогом, будто выясняют его «трудовую биографию», как они это называли. Они вынюхивали в ней всякую дрянь и, если человек когда-то повздорил с мастером, обвиняли его в своеволии, если же он сказался больным, а врач больничной кассы выписал его на работу, он значился у них лодырем и симулянтом…

Все это господа контролеры вычитывали безработному, а потом захлопывали окошечко и садились завтракать. И безработным приходилось ждать, пока те не откушают всласть, прикладываясь то к бутербродам, то к термосу, – и они еще бранили тех, кто отлынивает от работы! Они держали себя так, будто выплачивали безработному эти гроши из собственного кармана. Сволочи они, дай срок, мы им покажем!

И они им показывали. Что ни день, в канцеляриях и коридорах разыгрывались скандалы. Но эта подлая банда, чуть кто решался сказать им правду-матку, напускала на крикуна швейцара, чтобы тот выставил его за дверь. Или с улицы призывали полицейского. А это пахло тем, что скандалист на два – а то и на пять дней – лишался пособия. И только потому, что эта шайка не хотела слышать правды.

Можно было заболеть и впасть в отчаяние от одного воздуха, каким приходилось дышать по многу часов, пока тебя не отпустят. А тут еще кто-нибудь в коридоре как раскричится с пеной у рта: эти негодяи, эти кровопийцы отнимают у него пособие, вот и ступай домой с пустыми руками и гляди, как жена и дети подыхают с голоду…

– Да-да, ты, пучеглазый, за крайним окошком, я тебе говорю! Ты ведь не слышишь вечерами, как дети твои хнычут с голоду, а у тебя ни крошки хлеба и ни пфеннига в кармане, чтоб его купить!

Так он кричал, и пусть даже сосед позади нашептывал Гейнцу, что этот субъект представляется – последнее пособие он пропил все уже в день получки. Может, он притворялся, а может, и нет – не важно! Ужасно то, что люди не стесняются так обнажаться друг перед другом…

Но не меньше волновало безработного, когда сосед показывал ему, что у стоящего впереди отметили карточку не только сегодняшним, но и вчерашним и позавчерашним числом.

– А все потому, что у того, что за окошечком, партийная книжка, и у того, что перед окошечком, тоже партийная книжка. И если ты еще не потерял надежды стать чем-то получше, чем сейчас, обзаведись такой же книжкой. Увидишь, как дела у тебя пойдут в гору.

Гейнц слышал такие речи еще в банке, но не придавал им значения. В приемной выплатного пункта висел большой плакат: «Разговоры о политике строго воспрещаются!» Но никто не обращал на него внимания – здесь только и говорили что о политике. Кто не плакался на судьбу, говорил о политике.

О, как возненавидел Гейнц свой выплатной пункт! Даже озлобленные обитатели этой улицы вряд ли его так ненавидели. Эти серые, изможденные лица, эти унылые серые фигуры – один, как другой, – те, что ругаются, те, что молчат, стиснув зубы, те, что часами играют в скат, и те, что шипят и завистничают. (Чему здесь только не завидовали! «Вот кому живется! Он потерял на войне ногу! Небось получает еще и по инвалидности! Мне бы его счастье!») И коллеги, цепляющиеся за свою былую элегантность и каждый день рассказывающие, с какими шикарными женщинами они кутили накануне… И коллеги, которые как-то вдруг опускались и принимали неряшливый вид… вся одежда в пятнах, в ботинках – бечевки вместо шнурков, и даже прорехи под мышками…

Весну между тем сменило лето, иногда небо сияло чистейшей лазурью, ослепительно сверкало солнце, каждый листок сирени в маленьких палисадничках дышал свежестью. Они же чувствовали себя старыми и серыми. Их дни проходили в паломничестве на выплатной пункт, для них не существовало лета. Для них существовало одно – ходить отмечаться. Это напоминало болезнь, которая незаметно подкрадывается и точит тебя, отравляя всякую радость, убивая всякое желание, и постепенно завладевает тобой целиком.

Мрачный, усталый, подавленный, приходил Гейнц домой, он готов был завидовать Ирме, которая занималась хозяйством, для которой не существовало безработицы – напротив, с рожденьем маленького Отто забот у нее прибавилось.

Он садился и смотрел на нее, заранее зная, что сегодня весь долгий день у него не будет другого занятия, как только смотреть на нее.

Она раз-другой на него оглядывалась, а потом говорила:

– У меня руки опускаются, Гейнц, когда ты так на меня смотришь. Попробуй-ка лучше выстирать ребенку бельишко. – Иногда он и правда становился за стиральную доску и принимался отстирывать пеленки. Но даже если работа и удавалась, она не доставляла ему удовлетворения. Чтобы доставить удовлетворение, работа должна иметь смысл. Работать же – чтобы работать, чтобы убить время – бессмысленно.

Он вскоре бросал пеленки, или Ирма прогоняла его от корыта со словами:

– Брось, Гейнц. Я не хотела тебе досадить. Глядеть тошно, как ты берешься за дело. Кажется, вот-вот уснешь. Неужели ты не можешь что-нибудь придумать? Сходил бы к старому товарищу. Или к твоему бывшему школьному учителю. Помнишь, ты все собирался?

– Ты думаешь? – откликался Гейнц. – Не знаю, право, похоже, будет дождь. А впрочем, пойду, пожалуй…

Некоторое время он еще слонялся по комнате. И только после того, как Ирма раза два ему напоминала, он и в самом деле решался пойти.

12

Гейнц уже много лет не видел профессора Дегенера, не стыдно ли – за все эти годы не поинтересоваться любимым учителем! Еще будучи учеником в банке, он раза два навестил его. А потом – как отрезало. Не странно ли, что двое, столь расположенных друг к другу людей, вдруг не находят общего языка. Внезапно оказывается, что один – преподаватель классической филологии, а другой – банковский ученик и что это – до смешного несовместимые вещи.

И вот он снова идет к старому учителю. Приятно опять пройти знакомой дорогою, увидеть на двери знакомую табличку, нажать на кнопку знакомого звонка.

В очень тяжелое время, когда Гейнц заплутался и не знал, что делать, он не раз бывал здесь; и вот опять – тяжелое время.

Старая, знакомая с давних пор служанка испытующе оглядела Гейнца:

– Да, я знаю: выпускник девятнадцатого года. Как же, я вас помню, хоть вы давненько у нас не были.

– Плохие времена, фрейлейн, – сказал Гейнц.

– Господин профессор очень изменился. После того случая он вышел в отставку. Но не поминайте про это, он только расстроится. Все равно он будет вам рад, даже если вас не вспомнит. Ничего, заходите, вы ему не помешаете.

Профессор Дегенер сидел за письменным столом, подперев голову ладонью. Его когда-то огненная шевелюра совсем побелела; но вот профессор поднял голову, чтобы взглянуть на посетителя, и Гейнц увидел безобразный багровый шрам, пересекавший когда-то красивый ясный лоб. Что-то случилось и с глазом: одно веко тяжело свисало, почти закрывая его.

– Как же – Хакендаль, знаю, – сказал учитель. – Помнится, их было два, но вы – другой Хакендаль, да. Вы – другой. Тот не навещал меня.

Старый учитель улыбался, в его словах чувствовался отголосок былого юмора, но какой же слабый, бледный отголосок!

– Знаете, Хакендаль, – да вы садитесь. Вы должны мне ответить на один вопрос. Вы стали постарше и заняли свое место в жизни. Судя по кольцу, вы женаты и, может быть, успели обзавестись потомством. Вы киваете, стало быть, кормилец семейства…

– К сожалению, нет, господин профессор. Я безработный…

Профессор утвердительно кивнул.

– Как же, – слыхал. У многих теперь нет работы. Можно сказать, появилась новая профессия – и нелегкая, верно?

– Да, нелегкая, – подтвердил Гейнц Хакендаль.

– Тем не менее, – продолжал профессор, – вы заняли свое место. Вы стали чем-то. А теперь скажите откровенно, ученик Хакендаль, помогает вам то, чему вы у нас учились, помогает это вам жить? Дает вам что-нибудь?

Он устремил голубой с лукавинкой глаз на своего бывшего ученика, веко другого глаза слабо трепетало. Профессор и не ждал ответа, он продолжал:

– Видите ли, я очень хорошо вас помню, у вас был восприимчивый ум. Итак, вам довелось дышать солоноватым воздухом Гомерова мира, да и философ Платон не был для вас пустым звуком. Скажите же, Хакендаль, осталось у вас в памяти что-нибудь из того, чему вы у нас учились? Помогает это вам? Радует вас?

Гейнц Хакендаль еще ни разу над этим не задумывался, гимназия и ее интересы отодвинулись для него куда-то в бесконечную даль: что-то чуждое, полузабытое медленно оживало в нем от слов учителя. Уже то, что ему пришлось поразмыслить над вопросом Дегенера, было как будто достаточным ответом, но так ответить старику он не решился.

– Видите ли, Хакендаль, – снова начал профессор. – Я тут сижу и думаю. Нет, я больше не преподаю с… с некоторых пор. Я тоже безработный, но я, конечно, человек старый, труд моей жизни позади. И я поневоле задаюсь вопросом: действительно ли я выполнил назначенное мне? Я тут подсчитал: более тысячи молодых людей ввел я в мир древней Эллады, но действительно ли я выполнил свою задачу? Сохранила ли их память хоть что-нибудь из того, что я им преподал?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю