Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 46 страниц)
Она еще не доела свой хлеб, как Отто возвращается обратно. По его бледному невыразительному лицу не скажешь, с какой он вестью.
– Ну, – спрашивает мать, дожевывая хлеб, – идет Эрих?
– Эриха уже поминай как звали.
– Что ж ты не сказал, чтоб он со мной простился? Я же тебя просила, Отто!
– Эриха уже не было, когда я пришел.
– А как?.. – И с нетерпением: —Да говори же, Оттохен, что там в комнате, у отца?
– Все в порядке, мать!
– Слава тебе господи! – вздыхает она с облегчением. – Я и то говорю: у Эриха ветер в голове, но он порядочный малый. Да, Эрих – порядочный малый…
Она ждет, что Отто подтвердит ее слова, но это значит требовать слишком многого от покладистого сына. Наконец он выжимает из себя:
– А все же висячую лампу в комнате сестер он разбил…
Мать удивлена:
– Зачем ему понадобилось разбивать лампу? Не болтай глупости, Оттохен! Это, верно, Дорис во время уборки. Но я вычту у нее эти деньги из первой же получки.
– Малыш рассказывал нам, Эва что ни скопит, прячет в ламповую гирьку.
– Эва?.. Малыш?.. Откуда Малыш знает? И при чем тут гирька? Как можно что-то прятать в гирьку?
– Она пустая внутри и развинчивается.
– Но… – Мать все еще не понимает. – Для чего же он лампу-то разбил?
– Мне еще в кузницу – лошадей отвести, – спохватывается Отто. – А только я верно говорю: Эрих забрал Эвины деньги, а лампу разбил по нечаянности.
– Ладно, я верну Эве ее деньги! – говорит мать. – У нее и было их, должно, всего ничего. Гроши, что она выгадала на покупках! Пусть только не поднимает шуму – скажи ей, Оттохен, как ее увидишь!
– Мне пора в кузницу, отвести лошадей, – повторяет Отто. – А у Эвы там, если верить Малышу, было двести с лишним марок.
И Отто уходит, оставив мать в новом огорчении.
15
Эве некуда торопиться, селедки от нее не уйдут, а прекрасное июньское утро так и манит побродить по городу. Проходя мимо дворца, она видит, что народ опять собирается толпами в ожидании кайзера…
«Дурачье! – решает Эва. – Над дворцом нет кайзерова штандарта, и, значит, его величество еще не вернулся из поездки на север. Этак они до того достоятся, что ноги в живот врастут».
Пройдя немного по Унтер-ден-Линден, Эва свернула на Фридрихштрассе и все так же не спеша дошла до универмага Вертгейма.
У Эвы с собой всего одна марка, она ничего не собирается покупать. Она просто бродит и смотрит, смотрит и бродит. Глаза у нее горят. Это зрелище пестрых шелков и разноцветного бархата, это переливающееся через край богатство пьянит ее. Следуя минутной прихоти, она устремляется то вверх, то вниз по лестнице. В конце концов, не важно на что смотреть, будь то платья или фарфор, термосы или шляпки. Ее восхищают не отдельные вещи, а все это изобилие, роскошь и богатство – тысячи картин, сотни сервизов!
Но вот она в сравнительно тихой зоне, здесь меньше народу, да и свет не такой яркий. Это отдел ювелирных изделий. Витрины сверкают то матовым, то глянцевым блеском. Эва склоняется над застекленными ящиками, сердце учащенно бьется. Мягкий блеск золота, переливчатая игра брильянтов, вспыхивающих всеми оттенками от зеленого до голубого, – они посылают пучки своих крохотных лучей прямо в душу, ах, хотя бы когда-нибудь обладать чем-то подобным! Часы, часы, куда ни глянь, и все такие изящные, крохотные, из чистого золота! Тоненькие кольца, но зато уж камушки с горошину величиной! Серебряные подносы с украшеньями накладного серебра – на глаз видно, до чего тяжелые, а ведь при всей своей изворотливости она выгадает на селедках, в лучшем случае, двадцать пфеннигов!
Эва тяжело вздыхает.
– Что, фролин, – слышится рядом развязный голос. – Хороши вещички?
Эва подняла глаза, с тем инстинктивным намерением дать отпор, какое просыпается в каждой девушке большого города, когда с ней нагло заговаривает мужчина. Но она медлит в нерешимости. Молодой человек с черными усиками, стоящий рядом у витрины, может быть и продавцом. На нем нет ни панамы, ни круглой соломенной шляпы, а ведь в 1914 году все мужчины носили шляпы, если не на голове, то в руках.
– Я ничего покупать не собираюсь, – отрезала на всякий случай Эва.
– Не важно! – ответил юнец все тем же наглым тоном, требующим резкого отпора, но отдающимся какой-то приятной дрожью во всем ее теле. – За посмотр денег не берут, а удовольствия – вагон. Но, фролин, – продолжал он вкрадчиво, – вообразите, будто я толстяк Вертгейм, – он, конечно, поперек себя шире! – а вы будто моя невеста. И я говорю вам: «Выбирай, мое сокровище, что тебе больше нравится». Так что же бы ты выбрала, девушка?
– Странный вы человек, – отбивается Эва. – С какой стати вы вздумали мне тыкать?
– Но, фролин, я же сказал вам: я толстяк Вертгейм, а вы моя невеста, – невесте ведь полагается говорить «ты»…
– Уж не выпили ли вы натощак, что так много треплетесь? Что это вы такой – взвинченный?
– Я взвинченный? Ни черта! Погодите, то ли еще будет! Но только не со мной, заметьте! Итак, фролин, что бы вы сказали насчет брильянтового кулончика – впереди висюлька болтается, а сзади замочек из брильянтиков?
– Так это же для старухи, – развеселилась Эва, хотя какое-то чувство подсказывало ей, что с этим молодым человеком не все в порядке. – Я бы предпочла брильянтовое колечко, как в той витрине… – И она прошла мимо продавца, который, не видя в этой парочке возможных покупателей, разглядывал от скуки собственные ногти.
– Симпатичная штуковинка, – снисходительно заметил юнец. – Но, фролин, были б вы моей невестой, я не стал бы дарить вам такое дерьмо…
– Еще бы, – рассмеялась Эва. – У вас нет столько волос в усах, сколько золотых она стоит!
– Вы думаете? Ну так я вам скажу, фролин, что мне жаль вас с вашим понятием о брильянтах! Это же обыкновенная подделка, дерьмо, алмазы из простого стекла. Что, дошло?
– Будет вам языком молоть!
– Я вам покажу настоящий товар, глядите, фролин, вот где камни – в той витрине! Поглядите вон на тот, он сам по себе желтый, а сбоку смотреть – красным отливает. На семь каратов потянет, и хоть сейчас под лупу! А вот этот…
– Да будет вам заливать! – отмахнулась Эва, но ей уже передалось возбуждение странного молодого человека.
– А вон тот!.. Господи, фролин, кабы то, что здесь в ящике, было мое и ваше… Вот бы нам такое заиметь?!
– Но оно не наше! И никогда не будет нашим!
– Как знать, фролин! В жизни всякое случается, и совсем не так, как думаешь. У вас, я погляжу, удобная хозяйственная сумка, в нее много чего войдет! Да и бегаете вы, должно быть, классно, когда нужно удирать во все лопатки. Знаете, – спасайся кто может!
– Что это вы за странные вещи говорите? – насторожилась Эва. – Вам, видно, не впервой бегать от погони.
– Посмотрите на продавца, фролин, – продолжал подозрительный субъект осипшим от волнения голосом. – Того гляди, заснет. А видите часы у него над головой? Не скажете, который час? У меня плохое зрение. Нет, станьте вот сюда, так лучше видно.
В возбуждении этого субъекта было что-то заразительное. Чуть ли не против воли Эва стала, как он велел. Действительно, не разберешь, сколько показывают часы, – она прищурилась…
Вдруг рядом послышался звон и дребезг разбитого стекла… Эва увидела, что продавец вздрогнул от испуга, да и сама она оглянулась…
– Беги, девушка, беги! – раздался рядом сиплый голос.
Словно промелькнувшую тень, словно что-то нереальное увидела Эва разбитую витрину и руку, вынырнувшую с полной пригоршней драгоценностей.
– Беги же, дуреха! – крикнул кто-то снова и толкнул ее на подбегавшего продавца. Продавец бросился к ней. Сама не понимая, что делает, Эва ударила его наотмашь, и ну бежать – появились еще люди, она скользнула мимо какой-то витрины, взлетела, спотыкаясь, по пяти-шести ступенькам, толкнула вертящуюся дверь…
Позади множество голосов кричало:
– Держи вора! Заливался звонок…
Эва очутилась в переполненном зале отдела гастрономических товаров. Навстречу ей поворачивались испуганные лица. Кто-то хотел ее схватить, но она увернулась, спряталась за какую-то толстуху, а потом – шмыг в боковую дверь и притаилась за башней консервов…
И снова пустилась бежать, распахнула двери на лестницу и опрометью по ступенькам вниз, один этаж, другой…
Здесь она остановилась и прислушалась. Не идет ли кто? Нет ли за ней погони? Но почему она убежала? Ведь она не сделала ничего плохого! Ну и мерзкий же тип, экое бесстыдство – воспользоваться ею для своих воровских проделок! Да это же форменный бандит! Только б он ей попался! Она поднимет крик на всю улицу, она всполошит народ, пусть полицейские закуют его в кандалы, она рассмеется прямо ему в разбойничью рожу! Ее, ни в чем не повинную, запутать в свои грязные плутни! Слыхано ли такое!
Чьи-то тяжелые шаги медленно спускаются по лестнице, и она снова бежит. Распахивает вертящуюся дверь, не спеша проходит через несколько отделов и оказывается уже близко от выхода. И тут на нее нападает страх, – ведь многие ее видели, ее приметы сообщили по телефону всем портье, и сумка у нее заметная, черная, клеенчатая. Почему продавщица так пристально на нее смотрит?
Она берет себя в руки. Ничего плохого я не сделала, успокаивает она себя. И спрашивает продавщицу:
– Скажите, фрейлейн, где здесь уборная?
Продавщица говорит ей, как пройти, и она уже направляется в уборную, но по дороге передумывает. Та лестница, что ведет в гастроном, уже раз ее спасла, лучше она вернется туда.
На лестнице полно народу. Идут – кто вверх, кто вниз. Но у Эвы хватает терпения. Она ставит ногу на ступеньку и принимается завязывать шнурок…
Наконец никого кругом нет, она берет свою сумку. Она знает: в подкладку вшит лоскуток с надписью «Хакендаль», его надо вырвать!
И вдруг замирает. В сумке что-то мягко поблескивает, что-то таинственно мерцает!..
Тихонько ставит она сумку на пол – вот подлец, вот мерзавец! Он и в самом деле сделал ее соучастницей, подбросил ей часть своей добычи – а вдруг бы ее поймали! Она бы ввек не оправдалась! Ах, только бы до него добраться! Она бы припомнила ему трепотню насчет сумки и как она классно бегает! Этакая свинья!
Кто-то быстро спускается по лестнице. Она выглядывает: человек в коричневой униформе магазина. Эва опять принимается за свой ботинок, широкой складчатой юбкой она прикрыла сумку…
Человек в униформе искоса на нее поглядывает, не заподозрил ли он чего? Во всяком случае, пора отсюда сматываться. Прошло добрых десять минут после кражи, должно быть, у всех дверей полицейские… Как только внизу захлопнулась дверь, Эва сунула драгоценности в кармашек своей белой нижней юбки. Она ни на минуту не задерживается, чтобы их рассмотреть, и только улыбается, узнав колечко с желтым брильянтом. Этакий прожженный бандит!
А потом вырывает лоскуток со своей фамилией и уходит без сумки. Идет через нижний этаж мимо прилавков, где все ей теперь кажется потускневшим и обычным, мимо портье, а там, смешавшись с потоком покупателей, выходит на улицу.
Вырвалась! Спасена! На воле!
16
Когда школьники на большой перемене высыпали во двор гимназии, они, конечно, приметили перед воротами извозчичью пролетку первого класса. Но никто не обратил на нее внимания, и только Порциг, по кличке «Евнух», не преминул съязвить во всеуслышание:
– Глядите, конкурент нашего обожаемого Малыша! Хакендаль, шапку долой перед отеческим великолепием! Хакендаль, просклоняй «equus» – то бишь кляча!..
– Смотри – нарвешься, Порциг! – предупредил его Гофман.
– Так это же действительно пролетка отца! – отпарировал Гейнц Хакендаль. – Думаешь, я стыжусь? Ни капли!
– Скажите, какой герой! – продолжал с издевкой Порциг, и в подражание учителю греческого: – Поистине, в самом деле Хакендаль! Можно ли верить гуляющим в городе слухам, будто кайзеровы конюшни торгуют у вашего непреклонного родителя этого блистательного рысака?
У Сивки, отцовской любимицы, сегодня и в самом деле был плачевный вид. После утренней гонки она глядела сущей развалиной. Собравшиеся во дворе ученики третьего «Б» посмотрели сперва на лошадь, а потом на обоих противников. Гейнц Хакендаль и Герман Порциг были заклятые враги, их перебранки служили развлечением всему классу.
– Не каркай, о Герман, мой ворон, – отвечал Малыш почти точной цитатой из своего любимого Карла Мая. – Все порцы – вонючие койоты; заслышав военный клич, они норовят заползти в хижины к своим скво.
– Но где же сияющий лаком горшок нашего patris equarum [8] 8
Отца лошадей ( лат.)
[Закрыть], этого украшения всей извозчичьей гильдии? – продолжал Порциг, с озабоченным видом озираясь по сторонам. Круг слушателей все увеличивался, и это подхлестывало изобретательного пересмешника. – Что же он медлит? Почему не защищает свою клячу от силков, расставленных богопротивными колбасниками? Уж не вкушает ли он – поистине, в самом деле! – у стойки соседнего бара привычную рюмку кюммеля? Отвечай, о, законное детище извозчичьей пролетки!
Среди школьников был популярен следующий анекдот о старом Фрице: разгневавшись на высший апелляционный суд, который вступился за мельника против короля, Фридрих завещал судьям свой серебряный ночной горшок. Отец Германа Порцига был советник апелляционного суда, и это дало Гейнцу Хакендалю повод для следующего выпада:
– Сверкающий белизной горшок моего отца бледнеет перед серебряным сияньем королевской ночной посудины. Верно ли, что твой отец каждую субботу начищает этот всемилостивейший дар, а тебе, о благородный рыцарь, разрешается плевать на щетку?
Все вздрогнули, услышав такое оскорбление. И действительно, Порциг побагровел: он охотно смеялся над другими, но сам не выносил насмешек.
– За ночной горшок сейчас же извинись! – потребовал он. – Ты оскорбил весь апелляционный суд.
– И не подумаю! – воскликнул Гейнц Хакендаль. – Ты оскорбил моего отца!
– Нечего сказать, сравнил! Берешь свои слова обратно?
– И не подумаю!
– Значит, деремся?
– Деремся.
– Без axa и оха, до последнего вздоха?
– Без axa и оха, до последнего вздоха!
– На бой?
– На великий бой! Пока один из противников не запросит пощады! – закончил Гейнц Хакендаль традиционную школьную формулу вызова. Он оглянулся: – Гофман, ты – мой секундант!
– Элленберг, а ты мой!
– Отложите драку! – предложил рассудительный Гофман. —До звонка осталось три минуты.
– Достаточно минуты, и он взвоет!
– Я не допущу, чтоб его нечистое дыхание отравило нам урок математики!
Противники сбросили куртки и рвались в бой.
– Раз! Два! Три! – скомандовали секунданты. Согнув руки в локтях, противники сошлись лицом к лицу – сперва ощупали друг друга, потом схватились – грудь с грудью и лоб со лбом – и уже спустя мгновение катались по песку, которым был усыпан школьный двор.
– Не принимайте к сердцу юношескую опрометчивость, господин Хакендаль, – говорил наверху в своем кабинете директор озабоченному папаше. – Поговорка: «Юность должна перебеситься» – в наше время уместна, больше чем когда-либо.
– Воровство – не опрометчивость, а большое зло, – возразил Хакендаль.
– Нынешняя молодежь одержима жаждой развлечений, какой не знало наше, старшее поколение, – наставительно продолжал директор. – Затянувшееся мирное время изнежило наших героев…
– Нам опять нужна хорошая война! – подхватил Хакендаль.
– Упаси бог! Вы понятия не имеете, во что может вылиться современная война, какие она может принять масштабы.
– Война из-за паршивого народишки на Балканах? Поверьте, полтора месяца, и все будет кончено! А молодым людям она принесет большую пользу. Вроде укрепляющей ванны!
– Мир сейчас подобен пороховой бочке, – поучал директор. – Все с завистью смотрят на крепнущую Германию и нашего героического кайзера. На нас обрушится весь мир.
– Это из-за горстки сербов, которых и на карте не сыщешь?
– Из-за нашего растущего богатства! Из-за нашей растущей мощи! Из-за наших колоний! Из-за нашего флота! Нет, господин Хакендаль, простите, но было бы преступлением желать войны лишь потому, что ваш сын наделал глупостей.
– Ему нужна армейская закалка!
– И года не пройдет, он получит аттестат, а тогда определите его на военную службу, – продолжал уговаривать директор. – Но не берите Эриха из школы, не мешайте ему получить образование – оно откроет перед ним все пути.
– Ладно, подумаю, – нехотя согласился Хакендаль.
– Тут нечего и думать, – настаивал директор. – Скажите без оговорок – да! Обещайте мне!
– Надо хоть поглядеть…
– Вот именно, что не надо! Если вы его сейчас увидите в приливе своенравия и упрямства, вы, пожалуй, опять раздумаете. Но как же вы решились запереть его в подвал? Разве это педагогично?
– Со мной в молодости тоже не шибко церемонились, хоть я и не таскал деньги.
– В конце концов, вы – судья или отец? А вам разве не случалось тайком удовлетворять свои запретные желания? Мы, люди, слабы, а взыскуем славы – ну да не мне вас учить! Так скажите же – да!
– Если он попросит прощенья!
– Подумайте, господин Хакендаль! Станет ли он просить прощения в минуту, когда его выпускают из подвала? Вы требуете невозможного!
Железный Густав стоял в нерешимости. Со школьного двора доносился смутный гомон.
– Не исключено, что ваш Эрих лучше всех сдаст на аттестат зрелости, – продолжал директор, понизив голос. – «Primus omnium» – говорим мы в таких случаях – первый среди всех. Это высокое отличие!
Густав Хакендаль улыбнулся.
– Мыши ловятся на сало, верно, господин директор? Ну да ладно, побегу разок в ловушку с открытыми глазами. Эрих завтра же явится в школу!
– Вот за это хвалю, господин Хакендаль! – обрадовался директор и протянул отцу руку. – Вы не пожалеете об этом. Но что там за непозволительный шум?
Он повернулся в своем кресле и бросился к окну. Из школьного двора доносились неистовые крики, ликование мальчишеских голосов.
– Эвоэ, Хакендаль! Хакендаль, ура!
Порциг запросил пощады. Малыш вышел победителем. Порциг хрипел, задыхаясь в «паровой бане».
– Берешь назад лакированный горшок? – И клячу? – И лошадиную колбасу? – И забегаловку с кюммелем? – Всё?
Порциг только хрюкал в ответ. Толпа восторженно гоготала.
– По-видимому, – сказал директор, покашливая, – небольшое столкновение у вашего второго сынка. Нет, уж давайте им не показываться, иногда полезно сделать вид, будто ничего не видел и не слышал.
– Чертов лоботряс опять порвал штаны, – ворчал Хакендаль, стоя за гардиной. – Рвет на себе все в клочья, а мать сиди и штопай.
– Дарования вашего сына Гейнца лежат в иной области, – продолжал директор. – Я сказал бы, что они ближе к практической жизни. Следует подумать – может быть, ему больше подошло бы реальное училище. У обоих ваших сыновей превосходные задатки.
– К сожалению, третий совсем не таков, – пожаловался Хакендаль. – Растяпа – куда его ни поставишь, там он и засыпает.
– Должно быть, и у него свои дарования, – утешил его директор. – Надо только открыть их и дать им развиться.
– Растяпа он, – стоял на своем Хакендаль. – Я от него не вижу огорчений, но и радости никакой не вижу. Это мой крест!
17
Отто Хакендаль сдал обеих лошадей подмастерью кузнеца и поспешил дальше, хоть и знал, что отец его за это не похвалил бы. Отец считал, что за кузнецом надо следить в оба: либо он отхватит чересчур большой кусок копыта, либо вгонит гвоздь куда не следует.
Дело в том, что и у Отто имелись свои секреты: пусть он слюнтяй и растяпа, но не в такой уж степени, как считает отец. Он доверил кузнецу лошадей, рассудив, что если в одном случае из двадцати и может случиться промашка, то не обязательно же сегодня.
Итак, Отто быстро шагает по улице и уже по тому, как он шагает – хоть и быстро, но предпочитая жаться к стенам и избегая взглядов прохожих, – заметно, что с ним не все ладно. Собственно говоря, Отто рослый, видный малый, он сильнее всех братьев, сильнее даже, чем отец, по нет у него настоящей выправки и не чувствуется в нем энергии и сознания собственного достоинства, – словом, тюфяк тюфяком. Может, он и был прав, когда говорил матери, что отец школил его больше, чем других детей. Это его и сломило. Хотя, должно быть, он и без того не отличался сильной волей; известно, что крепкое дерево растет наперекор ветрам, а слабое они ломают.
Отто помахивает на ходу небольшим свертком, но, спохватившись, сует его под мышку, будто краденое добро. Вот он сворачивает за угол, переходит улицу и, боязливо оглядываясь, ныряет в подворотню. Пересекает двор, проходит еще подворотню, опять пересекает двор и начинает торопливо взбираться по лестнице.
Он проходит второй, третий этаж, поднимается все выше. Видно, Отто здесь не впервые, он не смотрит на дверные таблички. Навстречу ему спускаются люди, но они не глядят на него – у Отто Хакендаля, что называется, способность мимикрии, он так бесцветен, что его не замечают.
Но вот он останавливается перед дверью. На табличку «Гертруд Гудде, портниха» и не смотрит. Нажимает кнопку звонка – раз, другой. За стенкой движение, чей-то голос, а потом смех ребенка – Отто улыбается.
Да, теперь он улыбается, – не просто кривит рот, а улыбается от души, потому что счастлив. И расцветает в улыбке, когда дверь распахивается и ребенок нетвердыми шажками бежит к нему, спешит прижаться к его коленям, восторженно восклицая:
– Папа! Папочка!
– Ты что-то запоздал, Отто, – говорит женщина, стоящая на пороге. – Что-нибудь случилось?
– Я только на четверть часика, Тутти, – говорит он, наклоняясь и целуя ее в губы. – Я оставил в кузнице лошадей – надо сразу же возвращаться за ними. Да, да, Густэвинг, это папа! Хорошо ли ты спал?
Ребенок счастлив, отец подбрасывает его высоко-высоко, ребенок смеется и вскрикивает от восторга. Улыбается и женщина, Гертруд Гудде, портниха, – правильно сказал директор гимназии: нет человека, настолько лишенного дарований, что он не способен дарить радость другому.
Гертруд Гудде, бедная калека с искривленным позвоночником – одно плечо выше другого – с востроносым личиком и нежным взглядом голубки, какой не редкость у горбунов, – Гертруд Гудде, безотказная труженица, хорошо знает своего Отто, его безволие и нерешительность, его страх перед отцом, но также его желание дарить радость.
– Так что же у вас стряслось? – спрашивает она. – Рассказывай, Отто! Надеюсь, ничего страшного?
– Я опять принес тебе кое-что – мои резные работы. Марок десять Темплин тебе за них даст.
– Только не просиживай над ними ночи! Я и сама управлюсь. Сегодня у меня четыре примерки!
– Да уж ты… – говорит он и, обращаясь к ребенку: – Густэвинг, ну не молодец ли наша мама?
Ребенок ликует, мать улыбается. Ах, эти двое обиженных судьбой – он со сломленной волей, она с искалеченным телом – здесь вдвоем, – нет, втроем – укрытые от мира, в этой комнатке с кухней, – сколько радости они дарят друг другу!
– Пойдем, Отто, ну хоть минутку можешь ты посидеть? Я оставила тебе кофейку, а вот и булочки. Ешь давай! А Густэвинг тебе покажет, как он делает гимнастику.
Отто послушно садится. Когда бы он ни пришел, у нее найдется для него что-нибудь покушать. И тогда они – стоящий муж и жена. Он это понимает и ест без разговоров, даже через силу.
Густэвинг показывает свои нехитрые фокусы – мать гордится ими еще больше, чем сын, эта мать, для которой прямая спина и крепкие ножки ребенка источник неиссякаемой радости, мать, которая редкий день не испытывает мучительных болей…
– А теперь рассказывай, что у вас стряслось…
Отто рассказывает медленно и невнятно. Но Гертруд Гудде все понимает, его лицо говорит ей больше всяких слов.
К тому же она знает всех, о ком он рассказывает: мать, Эриха, Эву и угрюмого отца, Железного Густава, который держит в страхе весь дом. Она много лет работает у Хакендалей домашней портнихой, вот так-то они с Отто и узнали друг друга, узнали любовь. Украдкой никто ничего и по заметил, даже хитрюга Эва. На выразительном лице Гертруд отражается каждое его слово, она подбадривает его восклицаниями: «Умница, Оттохен! Правильно ты ему сказал! Так сразу и сорвал замок? Молодчина!»
Он смотрит на нее и чувствует себя совсем свободно, ему и в самом деле кажется, будто он бог весть что совершил, – он, затравленный, размолотый жерновами.
– А что скажет отец, когда узнает, что Эрих сбежал? опрашивает он в заключение. – И Эва, это же такая скупердяйка, какой она поднимет крик!
– Эва?.. Ну что она может сказать, а тем более отцу? Ведь деньги эти ворованные, она только себя выдаст. Верно?
Он медленно кивает: да, до него дошло.
– Ну, а как же отец… насчет Эриха? – допытывается он в надежде, что она снимет с него и эту тяжесть.
Она раздумчиво смотрит на него своими кроткими глазами голубки.
– Отец, – говорит она, и тень Железного Густава, нависшая над всем ее маленьким существованием, грозно вырастает у них за спиной. – Отец, – говорит она и улыбается, чтобы придать Отто храбрости, – отец ужасно огорчится, он ведь всегда гордился Эрихом. Ничего ему такого про Эриха не говори – и не рассказывай, что он взял Эвины деньги. Отцу и без того тяжело. Признайся спокойно, что замок сорвал ты, и скажи – только слушай внимательно, Отто, и запомни, – скажи ему: «Я бы и тебя, отец, из любого подвала вызволил!» Ну как, запомнил?
– Я бы и тебя, отец, из любого подвала вызволил! – нескладно повторяет он. – А ведь верно, Тутти, так оно и есть! Я бы ни за что не оставил отца взаперти!
И он обрадованно смотрит на нее.
– Видишь, Отто? Я говорю тебе то, что ты сам думаешь, только выразить не умеешь.
– И что отец сделает, Тутти?
– Этого не угадаешь, Отто, насчет отца трудно сообразить, он ведь знаешь какой горячий…
– А может, он меня из дому выгонит? Что тогда?.. И будет у тебя лишний рот?
– Ах, Отто, ты в тот же день устроишься на работу. На фабрику разнорабочим или подносчиком на стройку.
– Это я, пожалуй, сумею. Это еще куда ни шло!
– И мы зажили бы вместе, отцу пришлось бы отдать тебе бумаги, и мы бы…
– Нет, нет, ничего не выйдет! Против воли отца я не женюсь. В Библии сказано…
Как ни странно, в одном этот слабый человек непоколебим: он не хочет жениться против отцовской воли, в самом начале их любви она не раз предлагала ему взять у отца украдкой необходимые бумаги, а уж она позаботится об оглашении. Ведь от гражданского брака ничто не изменится, а раз отец не узнает, он и огорчаться не будет…
Но нет! В этом вопросе он не идет на уступки. Уроки закона божьего в народной школе, наставления пастора Клятта перед его, Отто, конфирмацией и какое-то неясное чувство в заповедных глубинах этой темной, омраченной души родили в ней уверенность: женитьба без родительского благословения к добру не приведет. Ему необходимо благословение отца, которое другие ни в грош не ставят.
И она это знает, она и это поняла. Каким-то шестым чувством постигла, что в душе отверженного сына отец – не только бог мести, но и бог любви, и что отверженный сын больше других детей любит отца. Но она все же надеется на законный брак – не для себя, а ради Густэвинга – он уже носит имя деда, а когда-нибудь будет носить и свою «честную» фамилию, иначе и быть не может.
Вот почему она так мечтает «принять закон». Только поэтому!
– Ты бы хоть намекнул отцу, – не раз просила она своего Отто. – Заговорил бы со мной в его присутствии, когда я у вас работаю.
– Ладно, постараюсь, – обещал он, но так и не находил в себе мужества.
Это – единственный вопрос, в котором они не сходятся, и она снова и снова возвращается к нему, хотя знает, что только мучит Отто. Она и не хотела бы, но это получается само собой, как вот сейчас, помимо ее воли.
– Ты прав, – спешит она его успокоить. – Теперь это было бы и вовсе не хорошо, ведь на отца такое свалилось!
Они смотрит куда-то в пространство. А между тем его рука застенчиво тянется по столу к ее руке. – Ты не сердишься? – робко спрашивает он.
– Нет, нет, – уверяет она, – но только…
– О чем ты? – спрашивает он, видя, что она запнулась.
– У меня этот австрийский принц не выходит из головы, ну – которого убили. Люди говорят, непременно быть войне
– Да? – спрашивает он, не понимая, куда она клонит.
– Ведь и тебя возьмут на войну, верно?
Он кивает.
– Отто, – говорит Тутти настойчиво и стискивает его руку. – Отто, неужто ты и на войну пойдешь, не женившись на мне? Ах, Отто, я не за себя болею! Но если с тобой что случится, Густэвинг останется безотцовщиной…
Он смотрит на мирно играющего ребенка.
– Если будет война, Тутти, – говорит он, – я непременно на тебе женюсь. Обещаю тебе. – И, увидев, что ее глаза засветились надеждой, добавляет неуверенно: – Но только войны не будет…
– Нет, нет! – порывисто восклицает она, сама испугавшись своих желаний. – Только не это! Ни за что на свете!
18
Как и каждый вечер, стоял Железный Густав посреди своего извозчичьего двора, как и каждый вечер, рассчитываясь с дневными извозчиками и провожая на работу ночных. Сегодня он был, пожалуй, еще неразговорчивей, чем обычно, но среди общего волнения никто этого не замечал. В этот вечер извозчики приехали не на шутку взволнованные.
– Войны не миновать! – говорили одни.
– Вздор! – говорили другие. – Какая может быть война, когда кайзер покатил из Киля дальше? Кабы ждали войны, он бы как миленький вернулся в Берлин.
– Но ведь парусные гонки в Киле не состоялись!
– Так это же по случаю траура, при чем тут война! Тот, говорят, какой-то родня нашему.
– «Локаль-Анцайгер» пишет…
– Что мне твой «Скандал-анцайгер», ты почитай «Форвертс». В рейхстаге у нас, слышь, сто десять социал-демократов, – вместе с пролетариями всего мира они заявили, мы-де не хотим войны.
– Молчать! – гаркнул на спорщиков Хакендаль.
– Мы-де ни пфеннига не дадим на капиталистические войны…
– Молчать! – снова гаркнул Хакендаль. – Я не потерплю у себя во дворе такой болтовни!
Спорщики замолчали, но за его спиной шепотом ведутся те же разговоры. В другое время Хакендаля бы это раздражало, но сейчас ему не до них. Не радует его и сегодняшняя дневная, снова непривычно высокая выручка. По всему видать, в Берлине что-то творится.
Люди волнуются, им не сидится дома, они высыпали на улицы, из рейхстага бросаются в Замок, из Замка в военное министерство, из военного министерства в редакции газет. Каждому хочется что-то услышать, что-то увидеть, Но Замок погружен в темноту, яхта кайзера мчит своего хозяина к Нордкапу – и только когда под звон курантов сменяется караул, берлинцы могут дать выход своим патриотическим чувствам.
Старый Хакендаль унял крикунов, затеявших у него во дворе крамольную болтовню, и продолжает принимать выручку. День и правда выдался удачный, но если одно не слишком его огорчает, то другое не слишком и радует, и даже разговоры о близкой войне не занимают его, старого солдата! Одна мысль гвоздем засела в мозгу: где-то мой Эрих? Я было хотел выпустить его из подвала, сказать, что все в порядке и что он завтра же сможет пойти в школу, а тут, на беду, его нет!