Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 46 страниц)
Но его не разгадаешь, не поймешь! Гейнц считал, что женщин трудно понять, он и в самом деле мало что знал о Тинетте, но о своем брате Эрихе, о том, что же это за человек в душе, он и вовсе ничего не знал…
8
Итак, вместо прогулок они ездили за покупками. Уму непостижимо, сколько всякой всячины приходится покупать такой женщине, как Тинетта, и сколько времени это у нее отнимает. Покупки до сих пор представлялись Гейнцу крайне скучной, хлопотливой обязанностью домашних хозяек: мать спозаранок уходила из дому с хозяйственной сумкой и простаивала долгие часы за каким-нибудь пакетом серой вермишели.
Разъезжая с Тинеттой в машине, он по-прежнему видел в бесконечных очередях перед продовольственными лавками хмурых молчаливых женщин с печатью отчаяния на изможденных лицах.
Складки ее юбки лежали у него на колене, а когда автомобиль встряхивало, она слегка задевала его плечом. Обращаясь к нему, она приоткрывала рот – сверкали безупречно красивые зубы, – это было изумительно.
Они заезжали к ее портнихе и к модистке – спустя три недели после революции на некоторых фешенебельных улицах уже открылись фешенебельные магазины с именами на вывесках, звучащими совсем по-французски, с продавщицами, которые именовали себя madame такая-то или mademoiselle имярек de Paris и продавали изумительные творения французской моды, становившиеся день ото дня все более короткими.
И вот он садился на низенький табурет или в глубокое кресло и должен был наблюдать очередную примерку. Немыслимо размалеванные девицы горделиво сновали взад и вперед на своих длинных ногах. Они приносили платья и уносили платья, с грациозной небрежностью поигрывая задом под туго натянутой юбчонкой, тогда как Тинеттой занималась дама постарше, но еще весьма авантажная, и обе наперебой обсуждали наряды со все возрастающим жаром.
Они выбирали какую-нибудь шляпку, примеряли и подолгу гляделись в зеркало, в два зеркала, в пять зеркал – презрительно бросали ее на прилавок, брали другую и опять примеряли… Затем возвращались к первой, чуть надвигали ее на правое ухо и поглубже на левую бровь, слегка разгибали и сгибали перья… А потом дама постарше с какой-то даже горячностью вдруг обращалась к Малышу – пусть monsieur скажет, идет ли madame эта шляпка – но только честно и откровенно, положа руку на сердце.
И пока Гейнц неуклюже, но с величайшей готовностью пытался изложить свое тщательно обоснованное мнение об этой шляпке, обе сосредоточенно и серьезно смотрели ему в рот, словно ожидая приговора самого бога моды (если таковой существует). Но едва он закрывал рот, отворачивались и начисто о нем забывали, словно его здесь и не было, а потом снимали с головы эту и надевали другую шляпку и опять ни к чему не приходили.
Гейнц так и не мог уразуметь, почему в конце концов покупалась та, а не другая шляпка, почему она потом переделывалась, отсылалась, снова переделывалась, обменивалась – ничего этого он не понимал. Это оставалось для него непостижимой загадкой.
У портнихи ожидали его иные терзания. Если первое время Тинетта уходила раздеваться в кабинку, то уже на третий или четвертый раз она начисто позабыла об этой предосторожности. Гейнц видел, как она выскальзывает из кокона своих одежд все более стройная, все более обольстительная. И вот она перед ним в длинных шелковых чулках и шелковых штанишках и с чем-то неуловимым на груди. Она поднимает руки, и платье, шелестя, скользит, облекая ее подобно змеиной коже. А затем новое превращение, опять она меняет кожу…
Сотни раз давал он себе слово не смотреть. Он сидел, наклонясь вперед, с сигаретой в руке, и напряженно следил за игрой света на носках своих безукоризненных штиблет, которые он каждый день собственноручно начищал в квартире отца-извозчика, – и наконец решался поднять глаза. Она стояла перед ним еще более обольстительная, чем если б была нагой. Он закрывал глаза – и опять открывал, чтобы вновь и вновь испытать эту сладостную муку!
Вскоре девушки в мастерских уже встречали его фамильярной улыбкой, как старого знакомого, чуть ли не как брата. Иногда одна из них, усевшись на ручке кресла, принималась уверять, что madame и сегодня ослепительна, а уж фигура – ну как не влюбиться! Грудь, правда, немного полновата, но ведь мужчинам это нравится, не так ли? И при этом улыбалась… И ускользала, поигрывая задом…
Гейнц тщетно ломал голову, стараясь понять, что эти девушки о нем думают, принимают ли они его за любовника или за брата Тинетты. А может быть, и они не прочь его помучить? Догадываются ли они, что, он всего лишь холоп, раб, который не носит цепей потому, что его держат в плену куда более крепкие, невидимые оковы…
Все глубже и глубже вниз, все стремительнее и стремительнее в бездну…
По возвращении домой она тем более нуждалась в обществе. Она хотела с ним болтать, рассказывать о тысяче вещей, которые бросились ей в глаза и которых он не заметил.
Она уводила его к себе в гардеробную и переодевалась при нем. Иногда ей помогала горничная, иногда они оставались с глазу на глаз… Она смеялась. Она болтала без умолку, Гейнц только от случая к случаю вставлял «да» или «нет», да и то необязательно. Он сидел в каком-то опьянении, с отчаянием в душе. Он казался себе обезумевшим от голода зверем – перед ним пища, но ее стережет смертельная ловушка… Он содрогался, он презирал себя и ее, особенно себя – но не пожертвовал бы и часом этой пытки!
Однажды, когда силы оставили его, и он, не то стеная, не то рыча от боли, воскликнул: «Ах, Тинетта, умоляю, умоляю, Тинетта!», она обернулась к нему.
– Что с тобой, дружок, ведь это для тебя ничего не значит, – сказала она с улыбкой. – Ты все равно что брат мне.
И она подошла к нему, а он бросился перед ней на колени и впился губами в полоску белого тела между подвязкой и краем штанишек…
Она рассмеялась, пальцами взъерошила ему волосы и сказала беззаботно:
– Ах, Анри, привыкнешь! Ты ведь знаешь – только в огне доказывает солдат свою храбрость!
Смеясь, она ускользнула от него, смеясь, подошла к туалетному столику и продолжала болтать, словно все уже позабыв…
Все глубже вниз и все стремительнее…
Он думал только о ней. Он грезил только ею. Но по-прежнему обладать ею не стремился… Разве может обладать чем-нибудь раб? Его унижение, его позор – вот единственное его обладание, его услада.
Снова и снова идет он к ней. Иногда его чуть ли не гордость охватывает при мысли, что ему открылся этот мир. Ни на минуту не приходит ему в голову: а стоило ли этот мир открывать?
Он заходит в дом, он идет к ней в спальню. Она в постели, быть может, еще спит и только медленно просыпается под его взглядом. Она потягивается, зевает, из теплой постели высовывает руку для поцелуя. Или сбрасывает с ноги одеяло, опять ее свело судорогой, пусть Гейнц ее помассирует.
Брат, как и сестра, оба пленники одной страсти – рабы, томимые желанием, но и жаждущие этих мук: Эва Хакендаль, как и Гейнц Хакендаль, – все неотвратимее вниз!
9
В то время, как 1918-й год подходил к концу в кровопролитных схватках, а новый, 1919-й, заявил о себе еще более кровопролитными схватками и ожесточенными забастовками; в то время, как Гейнца по дороге в Далем раз двадцать ощупывали в поисках оружия – и гражданская оборона, и носкисты, и спартаковцы, а на ближайшем углу независимцы; в то время, как заграждения из колючей проволоки с фронтов окопной войны перекочевывали на улицы Берлина и со всех сторон грозились надписи: «Стой! Стрелять буду!»; в то время, как полицей-президиум, Замок и Манеж подверглись артобстрелу и учинена была расправа над матросами, требовавшими своего денежного довольствия; в то время, как все жарче разгорались споры – Национальное собрание или власть советов? – и возносились мольбы о смягчении союзниками условий перемирия; в то время, как спартаковцы обещали шестичасовый рабочий день, а Либкнехта и Розу Люксембург расстреляли офицеры; в то время, как усиливался голод, усиливалась резня, усиливалась нужда, а войска, возвращаясь с позиций, рассеивались и растворялись в массе населения – серое убожество в сером убожестве – и под ружьем оставались только небольшие части, с благословения правительства, его попущением, или вопреки его запрету; в то время, как общая смертность в Берлине увеличилась «всего лишь» втрое, а смертность от легочных заболеваний – в восемнадцать раз…
В это время Гейнц Хакендаль, под руководством Тинетты знакомился с ночной жизнью Берлина. Зимой в городе открылось множество баров, и с каждой неделей открывались все новые, и все на одно лицо. Притоны сводничества, убежища разврата; здесь пили много и второпях, словно у каждого за спиной стоял – новый алчущий, готовый выхватить у него бокал…
И вот Гейнц Хакендаль, семнадцатилетний старшеклассник, сидит в баре. Вырез платья на груди его дамы не глубже, чем у дам, переходящих от столика к столику и что-то соблазнительно нашептывающих, – но он и не меньше, чем у тех дам. Джаз, по возможности с участием хотя бы одного негра (покинувшего ряды прирейнских оккупационных войск), оглушительно завывает, и публика хором подтягивает по-английски… Все пьют и смоются… Шампанское придает Гейнцу храбрости, он говорит все быстрее, Тинетта смеется до упаду… Прежней скованности как не бывало – он рассказывает, издеваясь над собой, как сперва дичился ее, как боялся на нее и посмотреть. Зато теперь ему все нипочем, он сидит с ней рядом с бокалом шампанского в руке в ярко освещенном зале…
И вдруг музыка обрывается. Торопливо, с грохотом падают железные шторы. Администратор сдавленным голосом призывает почтеннейшую публику сохранять спокойствие… Перед баром собралась кучка безработных… С минуты на минуту прибудет полиция…
И еще прежде, чем кто-либо успевает задать вопрос, прежде, чем успевают поставить на стол стаканы, гаснет свет… Темнота, мрак кромешный… Разгораются пунцовые огоньки сигарет, слышно, как визгливо хохочет женщина, какой-то господин в ярости бормочет: «Проклятье!»
А потом все умолкает, так как с улицы, сквозь железные жалюзи, доносится злобное, враждебное гудение, словно жужжит встревоженный пчелиный рой, – оно то нарастает, то утихает, позволяя расслышать отдельные выкрики…
И вдруг сидящих озаряет догадка, что на площади перед баром не случайное сборище безработных, нет, – это демонстрация безработных против них, посетителей бара. Можно уже разобрать их выкрики.
– Выходите, шиберы! – кричат в толпе.
И вдруг входная дверь настежь. Звенит разбитое стекло.
– В баре не осталось ни одного посетителя, клянусь честью! – надрывается администратор.
И тут загорается свет. (Разумеется, кто-то из кельнеров стакнулся с демонстрантами: сколько ни раздавай чаевых, все равно предадут!) Трое-четверо в серых шинелях теснятся в дверях, они заглядывают в испуганные лица гуляк…
– Ну-ка, вы, – очистить помещение! – приказывает один из окопников, по-видимому, вожак. – Нам хочется пожелать вам спокойной ночи!..
Все сидят, как окаменелые. Какой-то господин решился было крикнуть: «Неслыханное безобразие!» И тут же осекся, словно подкошенный взглядом вожака.
– Эй, вы, пошевеливайтесь! – В голосе вожака слышится угроза. – Или прикажете вам помочь? – И он хватается за ремень, увешанный гранатами.
Кто-то из посетителей встал с места.
– Заявляю, что я и сам только что с фронта! Я награжден Железным крестом! Я требую, чтобы вы сообщили об этом тем, на улице!
– Об этом ты им сам расскажешь, мой мальчик! – Вожак так двинул смельчака, что тот отлетел к двери. Другой окопник толчком выпроводил его на площадь.
Толпа глухо загудела, послышались вопли, а потом – одинвопль…
– Я отказываюсь выйти! – запротестовал кто-то. – Я не отдамся толпе на растерзание. Здесь должен быть запасный выход!
– А ну-ка, мотай отсюдова!
И фронтовик схватил ослушника за шиворот. Тот начал отбиваться. Короткая потасовка, а затем и этот вылетел в дверь, и опять толпа забушевала.
– Послушайте, служивый, – попросил кто-то. – Будьте благоразумны! Сто марок, если вы проводите нас в уборную. Или во двор…
– Триста марок!
– Тысячу!
– Предложи им пятьсот, Малыш! Уменя с собой деньги! – шепнула Тинетта. – В крайнем случае, тысячу…
– Тысячу…
– Ну, уж нет! Этак недолго и разбогатеть! Мне не нужны подачки шиберов… Наши дети сидят голодные, а вы, сволочи, шампанское лакаете!..
– Вон отсюда, вон! – закричали окопники. Их уже собралось много, с улицы набивались все новые, в том число и в штатском. Злобные лица, бескровные, морщинистые лица, грубые лица… Они срывали сидящих со стульев и толкали к выходу…
– Находи сзаду и очищай помещение! Следите там за дверьми! Никого не пускайте в нужник! Да не связывайтесь с бабами!
– Мои вещи! Мое меховое манто! – кричала какая-то женщина, отбиваясь.
– Завтра получишь, мое сокровище! В этой давке его разорвут в клочья!
Какой-то господин взобрался на стул.
– Не давайте выпроваживать себя поодиночке! Это безумие! Каждому достанется вдесятеро. Предлагаю выходить гуськом. За мужчиной становится женщина… Пошли? Я иду первым. Элла, держись за мной и поскорее проходи через толпу! Оскар, становись за Эллой!
– Да ты, камрад, видать, фронтовик! Постой-ка! – обратился к нему окопник в серой шинели. – И охота тебе с шиберами шампанское лакать!.. Погоди-ка!
– А мало мы выпивали в окопах? – огрызнулся мужчина. – И разве сам ты не заходишь в кабак раздавить бутылку? Это же и есть мой кабак!
– Погоди, камрад! Я выпущу тебя черным ходом.
– Спасибо! Что другим, то и мне! Становись в затылок! Пошли, Элла!
Он выбежал на улицу, остальные за ним. В открытую дверь ворвался нетерпеливый рев толпы.
– Пошли, Тинетта, как бы нам не оказаться последними!
Она была очень бледна, но не от страха.
– Достань мне мое пальто! – потребовала она. – Никаких разговоров! Я но выйду на улицу полуголая!
Они вышли за дверь.
– Еще один гад со своей шлюхой! – заорал кто-то.
Слабо освещенная площадь горланила тысячей глоток, бесновалась, угрожала, смеялась, издевалась, била наотмашь… Толпа тесно сгрудилась, темные лица, очень много женщин.
– Быстрее, Тинетта! Прячься за мою спину! И, ради бога, держись за мой хлястик!
Впереди рослый мужчина, высоко подняв руки, пробивался по тесному проходу, оставленному толпой. Гейнц кинулся за ним следом. Как и другие, он прикрывал рукой лицо и глубоко вобрал голову в плечи. По ощущению тяжести за спиной он знал, что Тинетта не отстает.
Но вот толпа сомкнулась. Посыпались побои, раздались крики: «Шибер! Хапуга! Предатель! Шкурник! Кот паршивый! Сутенер!» Какая-то женщина плюнула ему в лицо… Ничего перед собой не видя и от волнения не ощущая ударов, Гейнц пробивался вперед, думая только о том, как бы не потерять в толпе рослого мужчину…
А тот напропалую ломился вперед! Он тараном рассекал толпу, старясь нигде не задерживаться, отстраняя широкими плечами тех, кто пытался его задержать, не отвечая на возгласы, не давая сдачи и только неудержимо продвигаясь вперед, все вперед…
Осыпаемый оскорблениями, плевками, ударами, Гейнц утешался тем, что ощущал за спиной, как то сильнее, то слабее цеплялись за его хлястик руки Тинетты. Нельзя было и помыслить о том, чтобы оглянуться назад или переброситься словом. Только раз он вскрикнул, когда какая-то женщина, изловчившись, хоть он и прикрыл лицо рукой, вонзила ему в щеку что-то острое, должно быть, вязальную спицу. С минуту он чувствовал жгучую боль, но потекла кровь, и боль утихла…
Когда же этому придет конец? Площадь сама по себе небольшая, треугольная, в другое время ее можно пересечь за две минуты! А ему казалось, что прошел уже не один час. Все дальше, все глубже зарывался он в толпу – побои не ослабевали… Кто-то подставил ему ножку, он чуть не растянулся на мостовой, на этот раз спасла рука, удерживавшая его сзади…
И вдруг все миновало – еще один слабый неловкий удар… Гейнц увидел, как рослый человек впереди вдруг повернулся к чахлому пареньку, который ударил его последним.
Здесь стояли одни зеваки, которых привлекло это зрелище. Площадь осталась позади, они вышли уже на какую-то улицу…
– Ты поднял на меня руку, щенок паршивый! – заорал здоровяк, давая волю своему гневу после испытанного унижения. – Я тебе покажу, как драться!
И он бросился на отступающего паренька – толпа зароптала…
– Пошли! Пошли! – торопила Тинетта. – Прочь отсюда! Хватит с меня этого удовольствия.
Теперь они шли рядом посреди мостовой, торопясь уйти подальше. Они все еще чувствовали на себе враждебные взгляды, любопытствующие, злорадные, испуганные. Но вот они свернули за угол, и Гейнц взял Тинетту под руку.
– Не поискать ли машину? – спросил он, задыхаясь. – Тебе очень досталось, Тинетта?
Она оттолкнула его руку.
– Но прикасайся ко мне! – почти крикнула она. – Ты такой же, как они, ты тоже немец!
– Но пойми же, Тинетта! Это бедные изголодавшиеся люди, они не понимают, что делают! Мы и в самом деле нехорошо поступаем – в такое время шатаемся по кабакам. Ведь это же понятно, людям приходится так трудно. Они, естественно, завидуют…
Он говорил взволнованно и бессвязно. Пусть его избили и изругали, он чувствовал, что били и ругали не зря. Он был на стороне этих людей, их гнев был ему понятен, даже в своем заблуждении они оставались его братьями. «Даже и в моем заблуждении – ведь и я заблудился, – чувствовал он. – И несравненно больше, чем эти люди…»
– Что ты говоришь, Тинетта?..
– Все вы друг друга стоите! – восклицала Тинетта с горечью. – Все вы – серое, хмурое, тупое мужичье, вот вы и ненавидите свет, смех, веселье! Вы бы рады и весь мир сделать таким же серым, хмурым, он бы вам подошел под настроение! Вы убиваете всякую радость…
«Неправду она говорит, и мы были когда-то веселы, – думал Гейнц. – Мы только все растеряли за эти ужасные годы. А может, мы и правда никогда не умели веселиться по-настоящему?..»
– Вы, немцы, – продолжала она горячо, – вы любите одну лишь смерть! Вы только и говорите что о смерти, о конце. Умереть с достоинством, говорите вы! Дурачье, подумаешь, большое дело – умереть. Жить надо уметь, понимать, что такое жизнь – прекрасная, веселая жизнь, какой живут у меня на родине! С тех пор как я здесь, я еще ни разу не смеялась от души!
– Неправда! – воскликнул Гейнц. – Тинетта, Тинетта, как часто ты радовала нас своим смехом!
Но она не слушала его.
– Потому-то вы и затеяли с нами воевать, что ненавидите смех, ненавидите жизнь. Вам бы хотелось, чтобы весь мир был на ваш образец – так же насуплен, так же скучен, как вы… Нет, не зря вы проиграли войну!
В глазах ее горела ненависть. Они стояли перед освещенной витриной какого-то кабачка. Она смотрела на Гейнца, словно он ей враг, – он, серьезный, мрачный, печальный, любящий смерть и ненавидящий жизнь… Ей бросилась в глаза ранка у него на щеке…
– Ах, вот как, тебе досталось? Что ж, поделом, – будет тебе памятка от твоих сестер. А ты еще говоришь: они не понимают… Я бы им сказала, что я думаю об их поведении!
– Пойдем, Тинетта, – взмолился он. – Зря ты себя растравляешь. Едем домой… Эрих будет беспокоиться…
– Домой? – воскликнула она. – Думаешь, я так легко сдамся? Ни за что на свете! – Она огляделась кругом и увидела вывеску «Бар Наполи». – Пошли сюда! – сказала она повелительно. – Именно сейчас! Теперь я все вечера буду просиживать в барах, именно теперь!
– Поехали лучше домой! Чего мы здесь не видали?! Ведь скука смертная! Да и настроенье пропало. Не потому, что я боюсь…
– Идешь ты или нет? А то я пойду одна!
– Прошу тебя, Тинетта…
– Последнее слово: идешь?
– Будь благоразумна, Тинетта, ведь нет же смысла…
– Значит, я иду одна. Но если ты меня сегодня бросишь, Анри, больше к нам не приходи, слышишь?
– Нет, нет и нет! Я не пойду…
– Ладно, ну и оставайся со своей серостью, серячок несчастный! Станешь опять грязным распустехой, как они!
– Тинетта!
Но она ужо устремилась в дверь. Ушла. Исчезла.
Гейнц долго глядел ей вслед. Потом машинально достал из кармана носовой платок и принялся стирать со щеки следы засохшей крови. Нерешительно поглядел на кабачок. И вдруг спохватился, что он без пальто и шляпы. Стоила стужа, январские морозы, надо было возвращаться за пальто…
Он медленно повернулся и побрел тою же дорогою обратно.
Прошло каких-нибудь четверть часа, но угрюмая треугольник площадь уже опустела. Бар был погружен в темноту. Пород разбитой стеклянной дверью стоял полицейский и разговаривал с каким-то штатским…
– Ваши вещи? – отозвался полицейский, – Так и вы там были? Рано же вы начинаете, молодой человек!
Оба – полицейский и штатский – испытующе и неодобрительно воззрились на Гейнца.
– Я вернулся за своими вещами, – настаивал Гейнц. – Если это возможно, я попросил бы…
– В помещении ни души, – возразил полицейский. – Все разошлись по домам. И здорово вас излупили?
– Не так чтобы очень.
– Если не пожалеете талера, я, так и быть, зайду с вами в помещение, – предложил штатский. – Возьмете свои вещи. Я – здешний кельнер. А есть у вас номерок от вешалки?
– Есть, – сказал Гейнц и последовал за кельнером.
– На этот номер сдана еще дамская шляпка, – заявил кельнер. – Тут что-то не так.
– Порядок, – сказал Гейнц и сунул кельнеру деньги. Он давеча взял с вешалки только меховую шубку Тинетты. – Но беспокойтесь! Я отнесу даме ее шляпу. Порядок!
– А где она? – насторожился кельнер.
– Где же ей быть? В другом баре…
– В другом баре? Опять в баре? – вознегодовал кельнер. – Ну, знаете ли, что слишком, то слишком. Не удивительно, что люди на вас так злы!..
Но Гейнцу было безразлично, что говорил этот субъект. Безразлично, что и шуцман снова его окликнул.
Осторожно вертя на пальце женскую шляпку, он пересек площадь и направился к бару «Наполи». Разделся у вешалки, сдал на хранение и дамскую шляпку и вошел в зал. Тинетта сидела на высоком табурете у стойки, он сел рядом.
– Я принес твою шляпу, Тинетта, – сказал он.
Она повернулась к нему. Ее губы сложились в улыбку, но глаза глядели угрюмо. Нет, не угрюмо, они глядели зло, когда она сказала:
– Значит, ты все же пришел! Я в этом не сомневалась, Анри! Нельзя отказываться от борьбы, пока одна из сторон не признает себя окончательно побежденной, верно? Что ж, давай чокнемся, побежденный, за твое окончательное поражение!
И он чокнулся с ней – молча, но все же чокнулся с ней.
10
С открытыми глазами стремился Гейнц навстречу своей гибели, с тупой ожесточенностью шел от поражения к поражению. Глухой ко всем увещаниям, как извне, так и изнутри, утратив всякий стыд, равнодушный к оскорбленьям этой женщины и ко все более издевательским улыбкам брата, судорожно цеплялся он за Тинетту…
Как-то вечером Эрих неожиданно рано вернулся домой. Он привез с собой девушку – странное существо в черном, наглухо закрытом платье, с бледным, словно оплывшим лицом и гладко, на прямой ряд причесанными черными волосами – под мадонну…
Ужинали вчетвером, говорили мало. Зато много пили. Что-то необычное носилось в воздухе, шли какие-то таинственные приготовления, в которые Гейнц не был посвящен. Все трое были, по-видимому, в сговоре…
Эрих то и дело поднимался из-за стола, чтобы отдать прислуге распоряжения, а возвратившись, вполголоса докладывал:
– Нет, верхний свет мы выключим. Достаточно огня в камине…
Или:
– Пришел скрипач, посадим его наверху, на хорах… Лампа ему не нужна, он слепой…
Или же:
– Еще немного ростбифа, фрейлейн?
– Нет, благодарю. До этогоя почти ничего не ем…
– Ну, разумеется, я просто не подумал…
Гейнц слышал все это и настораживался, но тут же обо всем забывал. В душе он бесился: Тинетта совершенно его не замечала. Он несколько часов просидел в библиотеке, брал то одну, то другую книгу, вперялся в нее неподвижным взглядом и опять откладывал… Нет-нет выходил в холл и прислушивался, что же происходит в доме? Раза два-три стучался к ней в дверь, но она прогоняла его…
Наконец он даже – чего еще никогда не делал – подошел к шкафчику Эриха, где стояли ликеры, и стал наливать себе рюмку за рюмкой, не разбирая что. Ему было все равно, что пить, лишь бы оглушить себя. В эти долгие серые, все более меркнущие предвечерние часы вечная неудовлетворенность терзавших его желаний была особенно невыносимой.
Так больше продолжаться не может, твердил он себе снова и снова. Лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас… Наконец подошел к телефону и вызвал такси. Когда он выходил из дому, дорогу ему преградила Тинетта.
– Сейчас еще нельзя уходить, Анри, – сказала она. – Ты мне сегодня понадобишься.
– Вот уж не похоже, ты на меня весь день ноль внимания.
– А ты, оказывается, пил? Фи, как не стыдно! Минна, дайте шоферу на чай, мосье Анри раздумал ехать…
– Ничего я не раздумал, не ходите, Минна!
– Никуда ты не поедешь! Отошлите такси, Минна!
– Так я пошел. До свиданья, Тинетта!
И вдруг она звонко расхохоталась.
– До свидания, гадкий ты, злой мальчишка! Но хотя бы вечером приходи. Ладно? У меня для тебя сюрприз!
Она побежала за ним следом, она обняла его своими белыми руками и – чего еще никогда не делала – поцеловала в губы.
– Ну, беги, беги, злючка! Но только смотри – возвращайся, Анри…
Он чуть не остался. Попроси она его еще раз, он остался бы наверняка. Но она уже повернулась и так стремительно убежала к себе, что кимоно ее взлетело вверх.
И он ушел. Сел в такси. Он все еще ощущал блаженный трепет от прикосновения ее рук, пытавшихся его удержать, все еще чувствовал на губах вкус ее поцелуя. Казалось, увидев, что раб готов бежать, она побренчала цепями, которые так сковывали ему ноги, что далеко уйти он не мог…
Он понимал, что этот поцелуй только лишнее оскорбление, что она взывает к его низменным чувствам против разума, – и все же…
Машина остановилась. Медленно вышел из нее Гейнц. Хотя уже спускался вечер, в маленькой лавочке не зажигали свет. С трудом разглядел он в витрине пестрые пыльные флажки – напоминание о победах, давно уже всеми позабытых. На полу все так же лежала вповалку стопка картонок для фронтовых посылок. Жестяной колокольчик, как и тогда, теленькал без отказа, и, как и тогда, никто не спешил отозваться. Понадобилось несколько зычных «алло!», чтобы кто-то вышел в лавку – это была фрау Кваас, Гейнц с трудом различил в полутьме ее согбенную фигуру.
Было так странно снова здесь очутиться, в обители его подруги детства, – после всего, что произошло, после всего, что он пережил, перенестись сюда из другого мира… Сейчас на вилле в Далеме горело множество огней, весь дом был залит светом, а он стоял тут в темноте, – зачем он, собственно, сюда приехал? Чего он ждет от девочки, разве она что-нибудь понимает? Помощи? Но он ведь знает: помощь может прийти лишь изнутри, а не извне…
И тут ему вспомнился тот поцелуй в чужой подворотне… Словно из далеких далей повеяло чистотой, молодостью, он вспомнил ее влажный рот… Нет, еще не все корабли сожжены, еще не вся листва опала на деревьях – не потому ли очутился он здесь?
– Пожалуйста, фрау Кваас, – сказал он неуверенно куда-то в темноту, – мне нужны два пера Эф – самых острых. Я – Гейнц Хакендаль.
Фрау Кваас в темноте не подавала признаков жизни, она не двинулась с места, не сделала ни малейшей попытки ответить ему или вручить два пера.
– Ну, так как же, фрау Кваас, – снова начал Гейнц в немалом смущении. – Вы не дадите мне два пера?
Никакого ответа.
– Мне бы хотелось поговорить с Ирмой. Надеюсь, вы меня поняли, фрау Кваас? Я Гейнц Хакендаль. Вы же меня знаете.
Внезапно здесь, в этой кромешной тьме, его охватило сомнение, да понимает ли она, о чем он с ней говорит?
– Уходите из моей лавки! – внезапно потребовала фрау Кваас. Она сказала это своим обычным плаксивым голосом, но в этом голосе чувствовалась необычная твердость. – Прошу вас, уходите из моей лавки!
Гейнц растерялся.
– Но это какое-то недоразумение, фрау Кваас, пожалуйста, позовите Ирму… Мне надо сказать ей несколько слов…
– Ступайте вон из моей лавки! – стояла на своем фрау Кваас. – Если вы станете надоедать мне, я могу даже полицию позвать. Я знаю свои права! Я не хочу терпеть вас здесь, в моей лавке. Вы – плохой человек!
Гейнц ощупью поискал стул. Он знал, где-то здесь должен стоять стул. Фрау Кваас становилась на него, когда надо было снять для малышей с верхней полки картон с глянцевой бумагой. И Гейнц действительно нашарил стул, он стоял на обычном месте, хотя все остальное казалось необычным, изменившимся…
– Я сел, фрау Кваас, – заявил он. – И не уйду до тех пор, пока не поговорю с Ирмой.
– Ну и сидите! – сказала она с насмешкой. Для такой робкой женщины, фрау Кваас неожиданно проявила характер. Дверь захлопнулась, и Гейнц остался в лавке один.
Теперь можно было и уйти. Ведь он же ничего не мог поделать, ему, собственно, и нечего было здесь делать. Перемолвиться несколькими словами с подругой детских лет и лишний раз убедиться, что она не в силах его удержать, что он снова вернется к той – злой, красивой? Канувшие сады детства, канувшие без возврата, в ушах у меня еще отдается шум ваших дерев, я еще чувствую на щеке тепло вашего солнца, но никогда уж оно не взойдет для меня таким чистым и теплым.
Здесь нет смысла задерживаться, Ирмы нет дома, это он чувствовал. И все же Гейнц продолжал сидеть. Пусть вилла в Далеме залита огнями, пусть его манит туда прекрасная женщина – он сидит в темноте и ждет. Он сидит в холодной, темной, запущенной лавке; медленно листает он страницы своей юности, лишенной каких бы то ни было идеалов, жаждущей всего, что может напитать тело и душу… И все же он говорит каждой странице: остановись, ты так прекрасна!
Но ничто не стоит на месте. Там, на улице, нетерпеливо зовет его гудками шофер такси. Не для того живем мы на этом свете, чтобы оглядываться назад, – каждый следует своим путем, неуклонно вперед, будь то вверх, в гору, или под гору, вниз, и только останавливаться нам не дано. Гейнц вышел, успокоил заждавшегося водителя, дал ему денег и снова вернулся в лавку.
На этот раз он застал здесь фрау Кваас, она стояла на стуле с горящей спичкой в руке и собиралась зажечь газовый рожок. При появлении Гейнца она уронила спичку, та еще секунду горела на полу, а затем погасла.
Стоя на стуле, фрау Кваас жалобно заныла:
– О, пожалуйста, уходите, не мучьте меня… Уходите, пожалуйста…
– Я вас мучаю? – неуверенно протянул он. А потом быстро: – Где Ирма? Мне нужно ей кое-что сказать…
– Ирмы здесь нет, она у родственников… Это правда, Гейнц, я вас не обманываю!
– Скажите мне только, где Ирма, фрау Кваас? Мне надо поговорить с ней…
– Вам не удастся с ней поговорить… Ирма в деревне, под Гамбургом… Нет, нет, адреса я вам не дам… Довольно того, что вы тогда ее чуть не убили…
– Чуть не убил… – повторил он с сомнением, невольно прислушиваясь к звучанию этих слов, казалось, лишенных смысла.