Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 46 страниц)
И Гейнц Хакендаль с остервенением стучит кулаком по спинке кровати. Размышления привели его в раж, он и мысли не допускает, что вся его жизненная задача в том, чтобы ежедневно ходить в банк и составлять безупречные статистические таблицы о расширении экспорта электропромышленных изделий, с особым учетом электростанций, построенных германскими фирмами за границей, – а вечером приходить домой и приводить в порядок свою конуру. Об этом он и думать не хочет!
Гейнц Хакендаль вдруг заторопился, он не дает себе времени закрыть печку и окно и даже не прибирает постели. Вместо этого он нахлобучивает шляпу, надевает пальто, бегом бросается на улицу, и дальше – бегом через весь город, у него и мысли нет ехать. Когда человека сжигает нетерпение, единственное средство избыть его, – это не ехать, а бежать бегом, бежать стремглав, ног под собой не чуя!
Но нет, не помогло: задыхаясь от нетерпения, ворвался он в лавочку вдовы Кваас.
– Фрау Кваас! Никаких гвоздей – мне нужна Ирма!
И не успела вечно киснущая фрау Кваас охнуть, как он перемахнул через прилавок и исчез в задней комнате.
– Ирма, извини, я безумно тороплюсь… Когда же мы поженимся?
– Да ты совсем спятил, Гейнц! Я за тебя в жизни не выйду!
– Говорю тебе, я тороплюсь!.. Погоди, кольца я, кажется, захватил, вот они здесь, в кармане – минуточку!.. И в загсе тоже побывал: твоя мать дала мне все бумаги… Ну как, среда подходит?
– Ничего я ему не… – заныла фрау Кваас, но голос ее потонул в общем шуме.
– Ну как есть рехнулся! – вознегодовала Ирма. – Последнего соображения лишился. Сколько вам лет, юноша?
– Но, Ирма, будь же человеком! Брось свое дурацкое жеманство!
– Не смей со мной так разговаривать! Никакое это не жеманство…
– Конечно, жеманство!
– Ничего подобного!
– А я говорю – да!
– А я говорю – нет!
– А кто тогда первый полез целоваться, ну-ка, вспомни!
– Я помню, что влепила тебе здоровую пощечину, да и сейчас могу влепить!
– Что ж, давай!
– Что давай?..
– Я вижу, у тебя руки чешутся, ну так давай влепи. Только уж потом пошли без разговоров!
– Куда пошли?
– Я тебе десятый раз твержу: пошли смотреть нашу квартиру!
– Скажите на милость: у него уже и квартира есть!
– Но раз ты собираешься за меня замуж, должна же у меня быть квартира! Это же простая логика!
– Я не собираюсь за тебя замуж!
– Конечно, собираешься. Не вздумай только снова вилять!
– Сказала – не собираюсь, и дело с концом!
– Нельзя же отказываться от своих слов. Мы ведь уже и в загсе висим!
– Это твое дело, как ты на обратных поедешь!
– А я и не поеду на обратных!
– Ну так я поеду!
– Видишь!..
– Что видишь?..
– Вот мы и договорились!
– Что за идиотизм!
– Ну, ясно! – говорит он и ухмыляется во весь рот. – Иначе и быть не могло!
– Ты, видно, всерьез вообразил, что можешь взять меня на пушку. Ну так выбрось это из головы. Другом детства я еще могу тебя считать, как я уже сказала, но мужем – никогда!
– Ирма! Ирмхен!.. Ирмгард!!! Но я же тебе сам предлагаю – я же совсем не прочь!
– Что ты не прочь?
– Ну – пощечину! Тебе хочется влепить мне пощечину! Так, пожалуйста, влепи ее скорей – за все прошлое! Ну прошу тебя, Ирма!
– И не подумаю, а насчет прошлого лучше заткнись!
– И заткнусь, как только отвесишь мне пощечину. В таких случаях у людей полагается поцелуй, ну а у нас пусть будет пощечина! Поцелуй у нас уже позади!
– И пощечина тоже!
– Экая ты упрямица! Значит, не хочешь, чтобы тебя взяли нахрапом?
– Не хочу, чтобы тыменя взял нахрапом.
– Ладно! Даю тебе время на размышление. – Он огорченно шмыгнул носом, придвинул стул к столу и подсел к ней.
– Это еще что? – разгневалась она. – Уж не решил ли ты здесь обосноваться?
– Вот именно, что решил. Пока ты все не обдумаешь! Ну и нахал! Не обращай на него внимания, мама! Не замечай его. В конце концов ему надоест ломаться!
– Я и не думала ему бумаги давать, – заныла фрау Кваас. – Я нарочно сейчас поглядела, они все тут. Он тебе врет, Ирма…
– Конечно, врет! Не надо волноваться, мама! Низкий обманщик, вот он кто!
На Гейнца эта ругань не произвела ни малейшего впечатления.
– И с кольцами он, конечно, наврал. Нет у него никаких колец. Все это сплошная ложь!
Никакого ответа.
С нарастающим презрением:
– И квартиры у него нет! Небось рад-радехонек, если за комнату в меблирашках заплатить удастся.
– А вот и нет! – невозмутимо сказал Гейнц. – Насчет квартиры я ни капельки но соврал. Ах, боже мой! – схватился он за голову. – Только сейчас сообразил: уходя, я забыл закрыть газ, а на плите молоко!
И он бросился к двери. Обе женщины в ужасе уставились друг на друга, представляя себе убежавшее и пригоревшее молоко, удушливый чад во всей квартире…
Однако Гейнц тут же вернулся, бледный, но исполненный решимости.
– Пусть там дым столбом, пусть вызовут пожарную команду! Я не уеду, – пока не разрешится этот наболевший вопрос. Мне нужна полная ясность.
И он снова сел рядом с Ирмой.
– Никогда я за тебя не выйду! – крикнула она ему в самое ухо. – Вот тебе твоя полная ясность!
– Опомнитесь, милый Гейнц! Ваше молоко… – Фрау Кваас совсем приуныла.
– Так я и думал, – сказал Гейнц, с удовлетворением кивая головой. – Она еще не успела обмозговать этот вопрос. Ей нужно время для размышления…
– Но Гейнц, ваше молоко…
– Гейнц, уйдешь ты когда-нибудь или нет? – У Ирмы иссякло терпение. Она стояла перед ним вне себя от гнева.
– Тебе надо спокойно все обдумать. – Гейнц не на шутку перепугался. – Ты слишком взволнована Ирма!
– Сейчас же ступай к своему молоку! Ты только зря мать волнуешь!
– Подумаешь, – там всего пол-литра, – оправдывался он. – Пока я вернусь домой, от него ни капли не останется. Лучше уж я здесь подожду!
– Нечего тебе здесь околачиваться!
– А кроме того, – продолжал он покаянно, – я ненавижу врать. Не оставил я молока на плите – слышишь, Ирма! И газ у меня не горит, – наоборот…
Бац! Вот он и схлопотал пощечину! Бац! Бац! Бац! Да еще на три больше, чем было договорено.
– Вот тебе! Вот тебе! Вот тебе! Жалкий враль! Вздумал нас мучить! Ну, да ты известный мучитель!
Но он уже схватил ее в объятия.
– Ах, Ирма, – сказал он. – Слава богу, наконец ты отвела душу! Это все пять лет не давало тебе покою…
– Пусти меня, – сказала она слабо. – Сейчас же пусти! Не могу же я все время с тобой драться…
– Нет, теперь тебе уже хочется меня…
Ирма делала безуспешные попытки вырваться. Наконец она крикнула с нетерпением:
– Мама, не слышишь, что ли? Кто-то вошел в лавку. Посмотри скорей!
Но едва дверь захлопнулась за перепуганной, затурканной старушкой, которая так ничего и не поняла – ни насчет лавки, ни насчет денег, ни насчет дочери, ни насчет молока, убегающего на плите, ни на каком она сама свете, – и оба они остались вдвоем, как Ирма сказала:
– Послушай, Гейнц, на сей раз я тебя прощаю. Но это последний раз, так и знай! Больше это не должно повториться. Столько страха и горя я больше переносить не хочу! Ты понял?
– Понял!
– Ну и хорошо, и, значит, все навек прощено и забыто. А теперь можешь поцеловать меня, Гейнц!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
КТО РАБОТОЙ ДОРОЖИТ И ОТ РАБОТЫ НЕ БЕЖИТ…
1
Они работали на счетных машинах и на упаковочных машинах, работали сверхурочно – имелись уже виртуозы, которым подсчет денег не мешал вести беседу: пальцы продолжали считать, в мозгу отстукивал счетчик с циферблатом до ста – и при этом они говорили: «Дьявольски холодно, а? Нынче у нас всю ночь шла гулянка – дым коромыслом. Может, я потому так и мерзну?» При всем при том считали они с безупречной точностью и аккуратно увязывали пачки миллионных и миллиардных купюр. Ни одна касса, ни один сейф уже не вмещал эти несметные вороха денег, и в ход пошли бельевые корзины – на них возник большой спрос. Бельевые корзины оказались очень удобной и, в сущности, вполне надежной тарой для денег.
И вдруг в мгновенье ока все миновало. Была выпущена рентная марка – бурные воды схлынули и, как всегда после прибоя, оставили после себя тину и следы разрушения. Пока в обращении были крупные купюры, великое множество крупных купюр, никто из их обладателей – ни даже самые бедные – не сознавали со всей ясностью, до чего они бедны. Колоссальные цифры и неисчислимые массы купюр, ходивших по рукам, словно прикрыли все густым флером – попробуй, разберись в таком тумане!
И тут по банкам началась генеральная уборка. Проверялись вклады, просматривались сберегательные книжки, подсчитывались и сравнивались между собою акции, а в заключение клиентам были разосланы письма следующего содержания:
«Настоящим вам предлагается ликвидировать ваш счет, ввиду полного его обесценения. Ваши фонды и т. д. будут вам возвращены по первому требованию в наши приемные часы. С совершенным уважением…» А затем – нашествие обездоленных, разоренных, ограбленных людей, всех тех, кто чувствовал себя жестоко обманутым. Приходили старики, ведь эти бумаги, приобретенные годами упорного труда, должны были обеспечить их старость; приходили рантье и мелкие вкладчики, средние служащие и служащие повыше. Как выяснилось на поверку, весь этот народ не мог похвалиться деловой сметкой. Они не спекулировали девизами, не зашибали деньгу, играя на разнице; они попросту ждали и – остались на бобах.
День-деньской в вестибюле банка слышались жалобы и протесты, плач и проклятия несчастных стариков. Тщетно уговаривали их банковские клерки: никакими уговорами не заставишь умолкнуть того, кто чувствует себя одураченным.
– Послушьте, вы, – говорил осанистый старик, с возмущением тыча пальцем в искусно отпечатанные акции, скрепленные замысловатыми подписями. – Ведь это же акции – акции на двадцать тысяч марок. Что же, они, по-вашему, ничего не стоят?
– Но примите же во внимание курс доллара, господин советник! Доллар напоследок стоил четыре тысячи двести миллиардов бумажных марок. Ваши акции – те же бумажные марки. Они сейчас и пфеннига не стоят.
– Когда я отдавал свои деньги фабрике, они были все равно что золотые. Рейхсбанк в любой день обменял бы их мне на золото.
– Так ведь то было до войны, господин советник! С тех пор мы проиграли войну!
– Мы?.. Может быть, вы, но не я! Мои сыновья… впрочем, это к делу не относится. Но фабрика, которой я отдал свои деньги, – она и сейчас существует, не правда ли? Я только на днях туда наведался, трубы дымят, как ни в чем не бывало!
– Совершенно верно, господин советник!..
– Фабрика ведь не превратилась в бумагу…
– Как же вы не понимаете, господин советник, что с обесценением марки…
– О, я все прекрасно понимаю… Это как с облигациями военного займа: «Благодарность родины вам обеспечена!»
– Мы проиграли вой…
– Отлично, а платить за это предоставляете другим! Премного обязан! Всего наилучшего! Ноги моей не будет в вашем банке!
И он уходит, а несчастный клерк, у которого это двадцатый разгневанный посетитель за день, с отчаянием глядит ему вслед…
Но в конце концов миновало и это: сор начисто выметен, генеральная уборка закончена, можно ждать новых гостей. Однако они не шли. Для них все приготовлено – за их сбережения, согласно новым условиям, обещан солидный процент. Вновь выпущенные акции различных предприятий сулили самые заманчивые перспективы, а между тем клиенты не шли. Им не нужны были ни проценты, ни заманчивые перспективы. Они потеряли всякую веру и не поддавались на посулы.
И тут начались разговоры о чудовищно раздутом аппарате. Инфляция привела к разбуханиюденежного рынка (меткое и верное словцо для того, что дурно пахнет), соответственно разбухлиштаты – и теперь заговорили об их сокращении! Это словечко было найдено не столь удачно. Правильнее было бы сказать «кровопускание». Однако сокращение звучит не в пример приличнее. Каждое время рождает те словечки и термины, каких оно заслуживает. Итак, в банке взялись за сокращение штатов!
Неизбежно настал день, когда и Гейнца Хакендаля попросили к начальнику личного стола. Приемная перед его кабинетом была битком набита, каждые три минуты дверь отворялась, и голос секретарши певуче возглашал:
– Следующий!
Увольняли, можно сказать, по конвейеру.
Все приглашенные, естественно, догадывались, что им предстоит. Но большинство не воспринимало это трагически. До сих пор работы хватало, почти никто из собравшихся еще не знал, что такое безработица.
– Мне эта лавочка давно осточертела…
– Плевать я хотел! Я всегда могу устроиться, как корреспондент с иностранными языками…
– Они еще наплачутся без меня…
– Следующий!
Но когда Гейнц Хакендаль вошел в кабинет начальника, он увидел там нечто другое: перед начальником стоял старик, с плешью во всю голову, и начальник наливал ему из графина воду.
– Успокойтесь же, господин Тюммель! Да вы, с вашими способностями, завтра же получите работу…
– О, что мне делать? Что мне делать? Ни один банк не берет на службу людей моего возраста. И пособие по безработице тоже обесценено – какой от него толк!
– Прошу вас, убедительно прошу, господин Тюммель, успокойтесь, ведь в приемной еще восемьдесят человек! Если с каждым так возиться…
– Тридцать пять лет я здесь проработал, а теперь вы гоните меня на улицу!
– Ну какая там улица! Да с вашим опытом и знаниями… И при чем тут мы?.. Ведь это же не мы, просто время такое тяжелое, не мы же его устроили…
– Миллионы я заработал для банка, и вот… Но таковы капиталисты…
– Прошу вас, господин Тюммель, убедительно прошу! И давайте без политики, у меня в самом деле нет времени. Пожалуйста, фрейлейн, проводите господина Тюммеля в его кабинет. Господин Хакендаль, вам, разумеется, известно, о чем идет речь… Мы вынуждены сократиться… Крайне сожалеем… ваши заслуги… при более благоприятной конъюнктуре возможно вторичное зачисление…
Начальник личного стола бубнил, как заведенная машина. Он повторял это сегодня уже в пятидесятый раз. И, наконец, с непререкаемой авторитарностью юриста:
– Вы увольняетесь с первого июля. Вам предоставляется возможность немедленно получить расчет по тридцатое июня включительно, с правом уже сейчас покинуть свое рабочее место…
– Стало быть, завтра можно не приходить?
– Разумеется! Как видите, мы всячески идем вам навстречу. Но вот эти господа, наши старейшие служащие, ничего не хотят понимать. Слышали, как он заладил: тридцать пять лет службы… А что он тридцать пять лет пользовался всеми преимуществами этой службы, об этом он забывает! Пожалуйста, подпишитесь вот здесь, что вы предупреждены об увольнении!
– А сможет он устроиться на работу?
– Да бог с вами! Этакий старый пень! Я еще в позапрошлом году перевел его в другое помещение, в точности такое же, только тремя комнатами дальше – та же кубатура и так же обставлена, – так, поверите ли, он закатил мне истерику! Он, видите ли, стосковался по старой комнате! Слыхали вы что-нибудь подобное? Тоска по родной канцелярии! Нет, Тюммель конченый человек! Удалось вам выпроводить его, фрейлейн Шнейдер? Ну так давайте следующего! До свидания, простите, всего хорошего, господин Хакендаль!
Гейнц направился к себе в контору. Итак, его ждут трехмесячные каникулы. Ничего подобного у него еще в жизни не было. То-то обрадуется Ирма! Можно куда-нибудь поехать, ведь у них есть деньги! На Хиддензее? К Тутти? Вот здорово! Сколько Хорошего принесла рентная марка!
Проходя по коридору, он увидел открытую дверь в кабинет. Окруженный участливыми коллегами, в комнате сидел господин Тюммель. Он закрыл лицо руками и безостановочно повторял, рыдая:
– Никогда уж у меня не будет работы! Никогда!
Бедняга, он и правда больше не получит работы. Как плохо состариться! Тосковать по родной канцелярии! И как хорошо быть молодым! У него, у Гейнца, всегда будет работа, и даже больше, чем нужно!
Гейнц собирает вещи. Прощается с коллегами. А потом идет к кассиру и тот без разговоров выдает ему трехмесячное жалованье. Пятьсот золотых марок. Гейнц никогда еще не держал в руках столько лично им заработанных денег. Это вселило в него дух предприимчивости. На обратном пути он задерживается у магазина электроприборов, долго изучает витрину и что-то бормочет, считает про себя…
Наконец он входит в магазин. Он вступает в продолжительный разговор с продавцом: то и дело звучат слова, которые доселе он разве только видел напечатанными на бумаге. И, наконец, ему заворачивают немного зеленой проволоки и коричневых шнуров, дощечку, на которой смонтированы какие-то странные штучки, и все это стоит бешеных денег…
Из магазина Гейнц уходит с нечистой совестью. Теперь, когда все куплено, его обуревают сомнения. Что скажет Ирма? Не такое у них положение, чтобы выбрасывать пятьдесят с лишним марок на какую-то игрушку… «Но какая же это игрушка! – мысленно возражает он выговаривающей ему Ирме. – Это – великое дело…»
И вот он приходит домой. Ему не терпится услышать, что скажет Ирма, вернее, он ее слегка побаивается: бурная погода, ознаменовавшая их вступление в брак, по-прежнему им верна. Они много ссорятся, хотя и беззлобно.
Но Ирма ничего ему не говорит, потому что Ирмы дома нет. Должно быть, она у матери… Ведь он пришел домой часа на два раньше, так что все в порядке, но было бы куда приятнее выложить ей все сразу. Вечно она торчит у матери…
Когда же Ирма приходит, он отнюдь не торопится с рассказом. Мало того, он сердится, зачем она так громко хлопнула дверью:
– Нельзя ли потише, Ирма? Пожалуйста, а то у меня как раз начало получаться. О господи, а тут еще будильник на всю комнату тикает, сунь его, пожалуйста, под подушку!
– Это еще что за новости? – говорит озадаченно Ирма и таращится на своего супруга, который сидит за какой-то мудреной штукой и, надев наушники, осторожно маневрирует двумя зелеными проволочными кружками. – Что у тебя стряслось? И почему ты уже дома? Ведь еще и четырех нет…
– Радио! – отвечает он таинственно. – Я чуть не поймал… По-моему, это был Науэн… хотя, возможно, и Париж… О боже, Ирма, сделай милость, садись, не топай по комнате, я ничего не слышу!
Она уставилась на него, ее гложет сомнение, беспокойство.
– Уж не заболел ли ты, Гейнц? – спрашивает она тревожно. – Ты потому ушел из банка?
– Сократили! – бормочет он. – Но с предоставлением трехмесячного отпуска. Хоть минуточку посиди спокойно – я тебе все объясню…
– Сократили… – говорит она и в самом деле садится. Смотрит на него во все глаза. – И ты…
Она совсем растерялась.
– Неплохо! – бормочет он. – О господи! И надо же, чтобы за стеной какой-то мерзавец вовсю открыл кран! А я было… Ирма… вот наконец!
Лицо его сияет. Осторожно, чуть дыша, отрывает он от уха наушник.
– Подойди сюда, Ирма! Но только на цыпочках! Приложи это к уху! Ну что, слышишь? Слышишь, да? Это музыка, понимаешь? По-моему, Вагнер, передают из Науэна, хотя возможно, что из Лондона, я еще не различаю, не допер, но обязательно докопаюсь! Ты слышишь? Неужели нет? И, пожалуйста, Ирма, не смотри на меня с таким идиотским видом, ведь это же радио, ты знаешь, поди не раз читала, музыка из эфира, передают из Науэна, Лондона, Парижа, словом, отовсюду, понимаешь – радио!.. – Он произносит это слово раздельно, по буквам, и очень тихо, так как продолжает слушать, и лицо его сияет…
– Ну ясно! – говорит она недопустимо громко. – Чего же тут не понимать? Радий, которым облучают.
Но объясни мне, Гейнц, бога ради с чего это ты вздумал ни к селу ни к городу возиться с этим радием?
– Радио! Не смешивай с радием!
– С чего тебе вздумалось мастерить радио, когда ты должен быть на службе? И почему тебя вдруг сократили? И откуда этот отпуск?
– Ну вот опять оно провалилось! Ты не можешь поосторожнее? Ну, да я его опять поймаю… Так вот, слушай, Ирма! Уволили меня по-настоящему, но только с первого июля. А до этого времени мне не обязательно ходить на службу. У меня отпуск. Ирма, подумай, трехмесячный отпуск! С сохранением содержания! – И Гейнц, сияя, хлопнул себя по карману. – Подумай, Ирма! Пятьсот сорок марок!.. Хотя, – спохватился он – из этих денег я купил радиоприемник, за пятьдесят три марки, сногсшибательная штука…
– Как? – вспыхнула Ирма. – Пятьдесят с лишним марок за эту дрянь?
– Опомнись! Что говоришь! Ведь это же радио! Музыка – прямо по воздуху и даже через стены!
– Вздор! Купил бы лучше порядочный граммофон и парочку пластинок.От этой штуки только трескотня в ушах! Вагнер, говоришь? А это был вовсе Штраус! «Вальс-сновиденье!» А может быть, Легар?
– Это была увертюра к «Тангейзеру»!
– Я слышала – вот как тебя слышу! Оно пело: «Ведь я только плечико ей поцеловал…»
– А это и вовсе из «Летучей мыши»…
– Так я же тебе все время долблю – Штраус! При чем тут Вагнер? И за что тебя уволили?
– За недостатком работы! Сегодня сократили сто человек. Это у них называется сокращение – тоже мне, изобрели словечко! Доложу я тебе, Ирма, был там один человек из отдела фондов, в годах уже – он прямо, рыдал, как ребенок… Боится, что больше не найдет работы. И ему действительно туго придется, он уже старый…
– А ты?
– Я? Уж я-то всегда найду работу. Ведь я молод! И работы не боюсь. Такого, как я, везде возьмут. Ах, Ирма, да перестань ты дуться! Прежде всего поедем к Тутти… А потом…
– Что потом?
– Все устроится, Ирма, увидишь, собери-ка поесть, да только потише, а я постараюсь наладить эту штуку. Нет, ведь это чудо какое-то – музыка, и прямо из воздуха. Маркони – слыхала?.. Ах, дружище Ирма, по правде говоря, я ужасно рад отпуску и радио!
– И без работы…
– Будет у меня работа!
– Что верно, то верно, работы ты не боишься. А поездке на Хиддензее я тоже ужасно рада! Авось все устроится!
2
Время твердовалютных туристов миновало, папаше Хакендалю уже не посчастливится встретить блаженно-пьяного американца; с тех пор как марка стала устойчивой и жизнь в Германии уже не привлекала своей дешевизной, с тех пор как целые застроенные кварталы не продавались больше по цене, равной месячному доходу, а на чаевые нельзя было купить шубу, – Берлин опустел. Германия была предоставлена самой себе, за границей ею больше не интересовались. Пусть они там варятся в собственном соку, пусть тешатся вечными сварами между рейхом и землями, между Баварией и Пруссией, рейхсвером и – рейхсвером. Пусть спорят, как удовлетворить претензии княжеских фамилий или какой предпочесть общегерманский флаг, – лишь бы платили! Это – наряду с полным разоружением – был единственный вопрос, интересовавший теперь заграницу.
Густав же Хакендаль, когда он рано поутру трусил по Кайзер-аллее, направляясь к вокзалу Цоо, интересовался лишь одним вопросом: будет ли у него сегодня седок? Бывали дни, когда ему ничего не перепадало, скверные дни, черные дни. Когда он день-деньской простаивал перед вокзалом с той стороны, откуда прибывают поезда, наблюдая, как подкатывают и укатывают такси, и ни один носильщик не кричал: «А ну, такси первого класса на подковах! Здорово. Юстав! Как жизнь? Хватит ли у твоего Вороного пороху для небольшой прогулки к черту на рога?»
Если разобраться, то и для водителей такси настали плохие времена. И Хакендаль это понимал. Он и в этом отношении изменился. Он больше не презирал шоферов, напротив, вступал с ними в разговоры, понимая, что это такие же люди, как он, и у них те же заботы.
– Вам-то что, – говаривал он. – Ваш конь, когда не работает, по крайней мере, жрать не просит.
– Ну, а налоги, Густав! – вздыхали те. – Ты забываешь налоги! Автомобильный, промысловый, а заработал ты или нет – никого не касается…
– Так промысловый же и я плачу, – отзывался Хакендаль.
– Да что ты брешешь? Что ты брешешь, дружище? Каких-нибудь пять рябчиков? Тогда как мы…
Нет, им тоже не позавидуешь! Лишь бы самому перепала стоящая ездка! Но с этим день ото дня становилось все хуже! Одно время выручала доставка на дом купленных товаров. Да, было время, когда хакендалевская пролетка первого класса конкурировала с Берлинской экспедиционной конторой. На исходе дня, перед закрытием почты, и до того, как уходили на запад курьерские поезда, прибегали сломя голову рассыльные:
– Юстав, как ты нынче, не возражаешь чуток подсобить? За кружку пива и стаканчик водки?
– Сделаю! Все сделаю! Но хоть бы вы, братцы, не откладывали до последней минуты! Опять пойдет гонка!
– Ладно, Юстав, не ворчи! Твой «форвертс» и не такие ставил рекорды! Значит, договорились!
И вот из магазина выносили бесчисленные свертки и нагружали пролетку до краев, так что рассыльному приходилось забираться к Густаву на козлы. Или же множество, посылок – к великому неудовольствию почтовых чиновников, их доставляли к самому закрытию, – или особо срочные отправления.
– Нам надо захватить курьерский на Кельн, так и знай, Юстав! А не то мне немедленный расчет. Ну-ка, дай Блюхеру жизни!
Эти поездки особенно нравились Густаву. Молодые конторщики – приятные седоки, язык у них хорошо подвешен, они острят напропалую, несмотря на собственные горести, с удовольствием смеются чужой шутке, да и платят не скупясь.
Далеко, в недосягаемую даль, отошло время, когда Густав Хакендаль при первоклассном снаряжении возил в Шарите медицинских советников и профессоров. Смехота, как вспомнишь, ведь как людям жилось, а их еще грызла забота о завтрашнем дне!
А потом пришло время, когда и эти поездки стали несбыточным сном. Постепенно и эта работа – пес ее возьми! – сошла на нет. Иной раз, когда Густав не спеша колесил по Берлину, по его выражению, рыбку ловил, встречался ему ненароком знакомый рассыльный. Он толкал перед собой двухколесную тележку, где лежало несколько считанных свертков, а то и вовсе тащил свою поклажу под мышкой.
– Ну, Эрвин, как дела? Что это тебя не видно? Или возить стало нечего?
– Чего захотел – возить! Да ты в своем уме, Юстав? Кто теперь что возит? Это на нас воду возят! У хозяина одна песня: «Свернуть штаты, уменьшить расходы, сократиться!» Мне уже объявлено: к первому – катись колбасой!..
Скверные новости, печальные новости, а там – и вовсе никаких новостей! Железный Густав перестал встречать своих приятелей, конторских рассыльных, в их неимоверно светлых и неимоверно широких брюках «шимми», с заглаженной острейшей складкой – они исчезли, растворились в воздухе, будто их и не бывало.
Старику Густаву порой представлялось, что он и впрямь стар, как мир, что со своей пролеткой и лошадью он точно выходец, с другого, давно канувшего света, что он всё и всех пережил. Случалось, носильщики уже посылали к нему приезжих – пусть порасскажет, как все выглядело в Берлине лет двадцать – тридцать назад, когда строили собор кайзера Вильгельма, когда Курфюрстендамм [19] 19
Центральная улица в западной части Берлина.
[Закрыть]называли WW [20] 20
Wild West – Дикий Запад ( англ.).
[Закрыть], что означает Дикий Запад, а Хундекеле было местом загородных пикников – туда ездили на линейках и еле успевали обернуться за день, – а также о том, как его Сивка бежала наперегонки с автомобилем…
– Вот так-то, – заканчивал он свой рассказ, – все тогда было другое, все с тех пор так изменилось, что и узнать нельзя. И только я все тот же, потому что я железный. Недаром меня зовут Железный Густав!
Но в том-то и дело, что и он изменился. Ничто не стоит на месте – чудес не бывает! И он плыл в потоке своего времени, был частицею своего народа. И он был подвластен тому, что переживал его народ, и ему приходилось жить дальше. С неизменной мыслью о матери, поджидающей дома в вечном страхе, увы – в неизбывном страхе. Когда он сидел на козлах и ждал, вернее, ничего не ждал, а клевал носом, он часто думал о матери, поджидающей его дома. Случись ему запоздниться, она хоть и ложилась в постель, да все равно не засыпала, пока он не приходил домой.
Тогда она поднимала голову и говорила со страхом:
– Что скажешь, отец?
– Добрый вечер, мать! Ну как ты тут прыгаешь?
– Принес что, отец?
– Нет, нынче не повезло, мать! Да не горюй, завтра повезет вдвое!
– Ах, отец!
Было невыносимо тяжело признаваться, что он вернулся домой с пустыми руками. Кабы не мать, думал Хакендаль, много ли ему нужно! Краюхи хлеба, да ломтика шпика, да кружки кофе вполне бы хватило, лишь бы Вороной получил свой паек… А мать – она как ребенок, ей кажется, человеку и помереть недолго, если он хоть раз в день не поест горячего…
Поэтому, когда выпадала удача, он придерживал часть денег, чтоб было чем порадовать ее и завтра. Поэтому непрестанно прикидывал в уме, как бы исхитриться побольше заработать, и не успокаивался, не разленивался, не закисал. Пожалуй, было даже полезно, что у него под боком вечно стонущая мать – ведь столько людей нынче пало духом, махнуло на себя рукой: стоит ли тянуться и ломать голову, все равно толку не будет…
Хакендаль же не пал духом, он все еще пытался что-то придумать. Если нельзя рассчитывать на туристов, если с доставками дело провалилось, авось что выйдет с ночной работой. Он должен как-то извернуться, что-то должен придумать, чтобы приносить матери эти гроши!
Итак, опять у него день и ночь поменялись местами. Поздно вечером закладывал Густав Вороного и уже ночью въезжал в западную часть города. Но теперь его путь лежал не к вокзалу Цоо, а в тихие полутемные улицы старого Запада. Цоканье лошадиных копыт гулко разносилось меж слабо освещенных серых домов. Стояла тишина, гнетущая тишина… Шагом ехал он по опустевшим улицам, сдерживая Вороного и сторожко высматривая седока.
Как изменились времена и как вместе с временами изменились мы! Железный – но в чем же? Ах, что уж там – разве только в железном терпении, железной выдержке, железной воле к жизни! В железной решимости приносить домой хоть какие-то деньги, жалкие гроши – пять марок, если повезет, но и двум с половиной мы тоже будем рады…
А вот и девицы, они стоят по углам, больше в одиночку, а то и по две, по три. Не шикарные проститутки с Тауэнцинштрассе и Курфюрстендамма – нет, эти скажут спасибо и за извозчичьи дрожки! Неказистые девушки, далеко не первой молодости и не первой свежести, – как говорится, товар с брачком, и клиентов они караулят поскромнее да посмирнее. Это – охота за теми, кто уже заложил, за теми, кто заложил как следует, но, выйдя на свежий воздух, настолько протрезвел, что способен понять, чего от него нужно такой девушке, или за теми, кто только слегка заложил, но ошалел от свежего воздуха…
А уж если рыбка клюнула, хорошо, когда под рукой извозчичья пролетка. Забавно снова прокатиться на извозчике, кавалеру в его нынешнем настроении это нравится. Да и девушкам желательно поскорее доставить кавалера на место. Пьяные – народ капризный, бог весть что ему еще взбредет в голову!
Но старый человек на козлах следит, чтобы все шло как по маслу, без задоринки. Ему известны все меблированные комнаты в округе, все аристократические пансионы с ночными звонками, все гостиницы с почасовой оплатой. В отличие от водителей, он не боится оставить свой экипаж у подъезда. Он помогает девушке выгрузиться, нажимает за нее кнопку звонка и поддерживает сзади кавалера, который нетвердым шагом взбирается по лестнице – о, старый извозчик не подкачает, он знает Берлин и ночной и дневной, Берлин, что смеется и что слезы льет рекой; он и бровью не поведет, он – железный…