Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 46 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
РАЗРАЗИЛСЯ МИР…
1
Как только Гейнц Хакендаль – ему уже минуло семнадцать, и одна только мать еще называла его Малышом, – как только он собрался после обеда из дому, папаша Хакендаль поднял голову. Он сидел на кухне и, казалось, дремал – «Локаль-Анцайгер» валялся рядом на полу.
– Куда? – спросил он.
Гейнц Хакендаль задумался. Сказать, что просто хочется побродить по городу, поглядеть, что творится, он не смел. Над последним, единственно оставшимся в семье сыном тяжело довлела отцовская рука. Тем безогляднее изворачивался сын, спасаясь плутовством.
– К Раппольду – вкалывать, – сказал он первое, что пришло в голову. – Математику зубрить. Тригонометрические уравнения – косинус, котангенс, параллелепипед…
Отец недоверчиво посмотрел на сына.
– А книги?
– Ни к чему. У Раппольда есть.
– А тетрадь?
– В кармане… – И Гейнц показал уголок черной клеенчатой обложки. Знал бы отец, что в тетради не математические уравнения, а стихи, плохо бы пришлось Гейнцу.
Но отец ограничился воркотней:
– Не смей ходить в город! – приказал он грозно. – В городе стреляют.
– Что мне город! Мне математику долбить. А собственно, почему стреляют?
– Почем я знаю! Наверно, в привычку вошло. И потому, что стрелять в англичан и французов теперь заказано. И потому, что надо же расстрелять последние остатки деловой жизни.
– Сивке не грех отдохнуть денек-другой, – попытался утешить старика Гейнц.
– Сивке? Сивке не грех и на колбасу! – Старик продолжал сидеть с удрученным видом. И вдруг нерешительно, словно в эти дни всеобщей катастрофы не уместно говорить о своем личном: – Как ты думаешь, мой военный заем еще чего-нибудь стоит?
Гейнц с недоумением поглядел на отца. Густав Хакендаль никогда не посвящал детей в свои финансовые затруднения, но от матери Гейнц слыхал, что двадцать пять тысяч марок в облигациях военного займа, обремененный закладными дом на Вексштрассе да Сивка с единственной пролеткой – вот и все, что осталось у отца от его достатка.
«Должно быть, старика грызут заботы, – подумал с внезапным участием сын. – А ведь он никогда не жалуется. Надо отдать ему справедливость, в этом он железный».
Подумал Гейнц и о том, что отцу приходится каждый день взбираться на козлы, чтобы привезти домой какую-то мелочь, а ведь плату за учение и деньги на учебные пособия он выкладывает, не поморщившись.
– Облигации твои, отец, разумеется, стоят железно! – сказал сын, отважившись на улыбку. – Ведь они обеспечены достоянием германского рейха!
Но отцу было сегодня не до шуток.
– Кайзер-то отрекся, ускакал в Голландию, слыхал небось?
Гейнц презрительно усмехнулся.
– А чего ты еще ждал от Лемана? Мы, молодые, давно уже ни во что его не ставим. Уж не он ли обеспечит тебе твой военный заем? Ведь он не германский рейх!
– А читал ты условия перемирия? Французы хотят занять все до Рейна, в городе стреляют, – может, скоро и слуху не останется о германском рейхе!
Сын отечески похлопал по плечу грозного отца.
– Останется, не волнуйся. Слово теперь за нами.
– За вами?..
– Ну, ясно! Все ведь рухнуло, верно? А восстанавливать кому придется? Вам, что ли, старикам?
– Уж не вам ли?
– А то кому же?
– Ступай займись уроками! – вдруг рассердился старик. – Ты, кажется, и вовсе спятил? Вы справитесь там, где мыоплошали? Мальчишки, сопляки!
Гейнц и бровью не повел.
– А насчет облигаций я Гельшера допрошу. Отец у него служит в Германском банке.
– Займись уроками! С делами я и без тебя справлюсь! – грозно заворчал отец.
– Ну так как же, спросить Гельшера?..
Отец заворчал что-то невнятное.
– Впрочем, сейчас уже каждый день может заявиться домой Эрих, господин лейтенант, этот светоч нашего семейства… Да и отзывчивая Зофи….
– Чтобы в шесть ты дома был!
– Не ручаюсь, отец, может, и задержусь. – Параллелепипед – каверзная штука.
– Я сказал: в шесть!
– Повторяю, отец, это каверзная штука. До свидания, отец! Оставьте мне мою порцию хлеба, если я задержусь!
Подготовив таким образом свое позднее возвращение, Гейнц стрелой сбежал по темной лестнице и, миновав двор, вышел на улицу.
2
У Гейнца Хакендаля не было, разумеется, ни малейшего желания идти заниматься к Раппольду. Забежать к Гельшерам справиться насчет военного займа он тоже считал излишним, – дело не к спеху. С минутку глядел он на серую Вексштрассе, в этот ноябрьский день она казалась особенно серой и унылой. Перед продовольственными лавками выстроились длинные очереди. В одной из них все еще – вернее, снова – стоит его мать.
Все как обычно, и все же – «в городе стреляют» – звучало в ушах у семнадцатилетнего юноши. «Это надо повидать», – думал он.
Однако пошел он обычным путем – направо за угол, два квартала по прямой, налево за угол и наискосок через улицу, и вот он перед писчебумажной лавчонкой вдовы Кваас.
Гейнц сунул руку в карман: выцыганенная утром у матери марка пока еще целехонька. Значит, можно приступить к покупке двух стальных перьев (ценой в пять пфеннигов) пли пяти листиков промокашки (те же пять пфеннигов). Покупка не сказать чтоб внушительная, тут главнее – соблюсти декорум.
Дверь открылась с жалобным звоном, но юноше в этом звуке слышалось что-то приятное, родное. В лавке было пусто, холодно и пыльно, однако Гейнцу Хакендалю она казалась одним из самых приятных мест на свете. Встретила его вдова Кваас, маленькая замученная женщина с беспомощным и безутешным взглядом, с обычными в эти военные годы складками голода на лице и шее и с голодными глазами, – и все же, увидев ее, Гейнц испытал истинную радость.
– Два стальных пера Эф, – сказал Гейнц как можно громче, – ну, да вы знаете, фрау Кваас, те самые, с острыми концами.
– Гейнц! Господин Хакендаль! Я вас просила не заходить так часто, – беспомощно запротестовала вдова.
– Но мне и в самом деле нужны перья! – храбро настаивал Гейнц, стараясь, однако, говорить как можно громче. – Мне нужно переписать начисто сочинение о полете птиц в драмах Эврипида. Ведь я же к вам не ради Ирмы хожу…
– Господин Хакендаль, вам всего семнадцать, а Ирме еще и пятнадцати нет.
– Два стальных пера Эф, самых острых, фрау Кваас! Мы же с вами не об Ирме говорим. Ирма тут совершенно ни при чем.
– Что ты тут обо мне треплешься, Гейнц? Что случилось?
– Здравствуй, Ирма! Два стальных пера Эф, самых острых…
– Брось чепуху молоть! У тебя этих перьев больше, чем во всей нашей лавке! Что случилось?
– Говорят, в городе стреляют…
– Правда?.. Вот здорово! А ну побежали!
– Уж лучше ехать, а то пока дотащимся, вся потеха кончится…
– Мама, дай мне, пожалуйста, пятьдесят пфеннигов – вычтешь в субботу из моих карманных.
– Ирма, я тебе ни под каким видом не разрешаю выходить… Шутка сказать: в городе стреляют! Постыдились бы, господин Хакендаль…
– Диспозиция, фрау Кваас, такова: прописное латинское А.Во-первых, никто не стреляет. Во-вторых, прописное латинское В:если где и стреляют, мы, разумеется, туда ни шагу. Альфа:там где стреляют. Бета:на самом деле не стреляют. В-третьих, прописное латинское С:у меня есть деньги на дорогу, альфа:для меня; бета:для Ирмы…
– Господин Хакендаль, прошу вас, не говорите со мной на вашем тарабарском наречии! У меня от него в голове мутится. Ирма не может…
– Ну как это она не может?! Я вам приведу от трех до семи доводов, фрау Кваас, почему Ирма может. Во-первых, она может, потому что ее собственное свободное волеизъявление, считая даже, что у нее больше своеволия, чем свободной воли…
– Господин Хакендаль, замолчите, пожалуйста! Выдумали – таскаться ко мне в магазин…
– Гейнц, не зли маму! Мама ведь уже позволила…
– Ничего я не позволила и ни в коем случае не позволю, Ирмхен! О господи, а вдруг с тобой что случится… Надень хоть зимнее! Ах нет, там еще не заштопаны дырки от моли. Да не забудь повязаться платком…
– До свиданья, мама, поцелуй меня. И не бойся – за Гейнца! Я обещаю за ним присмотреть!
– Ехидна! Ослушная рабыня! Госпожа Кваас, прошу вас, мои перья! Чтобы вы не говорили потом, что я к вам хожу ради Ирмы…
– Конечно, ради Ирмы! А ради чего же еще? И если что случится…
– Ну что может случиться, фрау Кваас? Какие вам мерещатся ужасы, сознайтесь! Ага, молчите, и даже покраснели, а все оттого, что у старших испорченное воображение! Мы выше этого, верно, Ирма?
– Хвастунишка! Не расстраивайся, мамочка! Нашла из-за кого! Ты что, не знаешь Гейнца? Он сам себя морочит красивыми словами!
– Да, но и тебя заодно! – всхлипнула вдова Кваас. Четырнадцатилетняя Ирма жалостливо поглядела на свою маленькую пригорюнившуюся мать.
– Ах, мамочка, каких только вы, взрослые, себе не придумываете забот! Как будто у нас, детей, своего разума нет! А на что у меня глаза, мама? Точно я не знаю, что такое мужчины…
– Позволь, Ирма! Если ты начнешь излагать свои взгляды на мужчин… Разреши тебе напомнить, что по непроверенным слухам в городе стреляют…
– А ну – рванули! До свиданья, мама! Если приду поздно, постучу в окно.
– Ах, Ирма! Господин Хакендаль!..
Но они уже выбежали из лавки.
3
– На своих двоих или паром? – спросила Ирма.
– Паром, но в атмосфере, – отозвался Гейнц.
Перешагивая через две-три ступеньки, они, запыхавшись, влетели на перрон надземной дороги и едва успели вскочить в отходящий поезд.
– Полип [12] 12
На берлинском жаргоне – полицейский.
[Закрыть]даже не крикнул нам: «Останьтесь!»
– У него более серьезные заботы, о, дочь воздуха! – ответил Гейнц.
Они сидели в купе друг против друга, истые дети четырех бедственных лет, дети голода. С черствинкой, пожалуй, и предерзкие на язык, но, в общем, во всем для них насущно важном, – надежные ребята.
Они были одеты так плохо, как только возможно во времена, когда исправную одежду из приличной материи просто не достанешь. На Гейнце был костюм, кое-как составленный из отборных остатков гардероба его старших братьев, костюм, из которого он вырос и который уже не однажды латали. У Ирмы из-под вытертого холодного пальтеца выглядывало линялое платье – только несколько свежих заплат указывали на его первоначальный цвет. Юбка едва доходила до обтянутых бумажными чулками колен, на которых рельефно выделялись заштопанные места. Но особенно жалкий вид имели башмаки, чиненые-перечиненые самими хозяевами, с толстыми нашитыми заплатами, тщательно простроченными вдоль и поперек, и с небрежными нашлепками на резиновом клею – башмаки на деревянных подошвах, которыми при желании оглушительно стучали.
Вот и сейчас оба они выбивали башмаками дробь, стараясь согреть застывшие ноги и не обращая внимания на единственного пассажира, сидевшего с ними в купе. Вагоны не отапливались, в окнах – ни одного уцелевшего стекла.
– Зверский холодина! – сказала Ирма. – А это что за фигура?
– Должно быть, честный мастеровой, которому нечем больше промышлять. Обдумывает, чем бы поживиться, не пустить ли в оборот дырки в сыре. Эй вы, сочеловек!
Сочеловек, мирно клевавший носом, вздрогнул. Он устало смерил молодого человека недовольным взглядом и сказал с угрозой:
– Если ты в такое время видишь, что человек спит, и будишь его, значит, ты последняя сволочь и тебе надо накостылять по шее.
– Что, попало, голубчик! – торжествовала Ирма.
– Я только хотел спросить, – оправдывался Гейнц, – доходит ли поезд до Потсдамерплац?..
– А куда же он, по-твоему, доходит?
– Да ведь в городе стреляют!
– Вот как! Если в городе стреляют, ты это заметишь, и если поезд не дойдет до места, тоже заметишь, – сказал пассажир и привалился головой в угол.
– Уличный философ, – заметил Гейнц, не понижая голоса. – Стоик из Веддинга – смотри адресную книгу под рубрикой «Мистики». – Он зевнул. – Заметила, Ирма? Поезд зевает – от пустоты.
– Скажи еще – оттого, что в городе стреляют! Ты сегодня в ударе, Гейнц! Видно, не наелся за обедом, а?
Гейнц хлопнул себя по животу, – вернее, по тому месту, где полагается быть животу:
– Какое там! Я уже годами не наедаюсь! Перманентный голод!
– А нам говорили, что лишь наступит мир, можно будет есть вволю. Сотовый мед и прочие чудеса! Нечего сказать, хорошенькую нам устроили молодость.
– Какой же это мир? Слышишь…
– …в городе стреляют, – подхватила Ирма. – Ты бы хоть объяснил, почему стреляют?
– Понятия не имею! Но если революция настоящая, может быть, господа военные ее не поддерживают?
– А что такое настоящая революция?
– Понятия не имею! Французскую ты в школе проходила: гильотина, короли, император, министрам голову долой…
– Но ведь Вильгельм удрал!
– Тогда, значит, смотри на восток!
– Александерплац?
– Сказала тоже! Россия! Ленин…
– А кто же у нас-то Ленин?
– Понятия не имею, пожалуй, что Либкнехт…
– Ты за него?
– Сказала тоже! Что я о нем знаю? Только – что его засадили в тюрьму, ведь он агитировал против войны…
– И что же, теперь его выпустили?
– Понятия не имею! Но в этом, как я понимаю, и заключается смысл всякой революции: тех, что на свободе, сажают в тюрьму, а ворчуны выходят на свободу…
– Потсдамский вокзал! Видишь, поезд все-таки довез нас. Обидно будет, Гейнц, если ты зря потратился на билеты, а в городе ничего такого и нет!
– Не болтай попусту, о, дочь Кваасихи! Сначала дела, а потом сомнения! Потопали!
Они зашагали бок о бок через пустой загаженный вокзал предместья, озябшие, но жадные до всего нового, открытые всем зовам жизни. Оба неряшливо одетые и не слишком тщательно умытые – то ли по причине плохого мыла военного времени, то ли по юношеской беспечности.
У обоих изжелта-бледный, болезненный цвет лица, у обоих преждевременные морщинки, у обоих выделяется нос и темные круги под глазами. Но у обоих – одинаково холодный, ясный, со льдинкой взгляд, до ужаса лишенный всяких иллюзий. Оба во всех отношениях голодные, по оба с безграничным аппетитом ко всему – ко всему решительно: будь то красивое или безобразное, картошка или кости, возвышенное или низменное!
Они шли по направлению к Потсдамерплац, бок о бок и невольно в ногу, но им и в голову не приходило коснуться друг друга, взяться за руки или под руки – ни искорки нежности.
Холодные – и все же полные света!
Типичное порождение неистребимой жизни!
4
– Вот! – сказал Гейнц и сразу остановился.
Из Дессауерштрассе, круто загибая, вывернулся пестро размалеванный военный грузовик, на нем сгрудились матросы в синих форменках с открытой грудью. Ленты бескозырок развевались в воздухе, ветер трепал широкие щегольские штаны. У всех винтовки и пистолеты-автоматы, грозно торчало пулеметное дуло, над головами реял красный флаг.
Матросы пели. Они пели песню, звуки которой тонули в грохоте колес. Гейнц видел только их мерно разевающиеся рты, а над ртами ясные, холодные, зоркие глаза.
Гейнца обдало жаром, в волнении он толкнул Ирму:
– Видала? Здорово, а?
Она кивнула.
За грузовиком, за горсткой вооруженных матросов, двигалась бесконечная колонна марширующих людей. Многие в серой защитной одежде, но и те, кто не носил военной формы, казались серыми. Шли, шаркая подошвами, бесконечной колонной, мужчины и женщины, солдаты и рабочие и даже какой-то мужчина в черном сюртуке. Дюжий парень обнимал женщину с ребенком на руках. Рассыльный из какого-то магазина толкал в гуще колонны свою тележку.
Шли, шаркая, не в такт, многие пели. Многие шагали, уставив в пространство невидящий взгляд….
Но над ними реяли флаги, красные флаги, огромные красные полотнища. Маленькие флажки, наспех прибитые к метловищам, и большие, длинные, матово светящиеся транспаранты на толстых шестах. А поверху колыхались плакаты, небрежно намалеванные на куске картона. Или же большущие, тщательно разрисованные, протянувшиеся во всю ширь колонны. Лозунги требовали: «Мира, свободы, хлеба!», «Бросайте работу! Всеобщая забастовка!», «Долой милитаризм!» и «Хлеба! Хлеба!! Хлеба!!!»
Шествие двигалось по направлению к Потсдамерплац. У мостовой стояли люди и безмолвно глядели. Им кричали: «Идемте с нами! Послушаем Либкнехта!»
Многие присоединялись к шествию – кто нерешительно, кто с охотой, иные притворялись, будто не слышат, или смущенно отворачивались.
– Пошли с ними, Гейнц? – предложила Ирма.
– Пожалуй! Но только давай держаться с краю! Здесь у них тоска смертная. Проберемся к началу колонны, где матросы, самая музыка там!
– Здорово! – подхватила Ирма, и они пошли вдоль колонны, пробираясь вперед, к ее голове.
И вдруг – препятствие. Навстречу им по тротуару шагало гуськом двое-трое солдат, унтер-офицеры с картонками в руках. По-видимому, они были в Берлине проездом и переправлялись с вокзала на вокзал. Они шли впритирку, не оглядываясь на грузовик с матросами, словно чувствуя себя виноватыми…
Но тут дорогу им заступил молодой человек, шедший во главе колонны, молодой щеголеватый военный в брюках гольф и шелковисто-глянцевом мундире, судя по всему офицер, но без знаков различия и орденов, а только с красной повязкой на рукаве.
Едва завидев молодого человека с бледным, красивым и нагловатым лицом, направляющегося наперерез трем унтер-офицерам, Гейнц схватил Ирму за руку, принуждая ее остановиться, и взволнованно зашептал ей на ухо:
– Видишь? Это Эрих!
– Кто? Что? Какой Эрих?
– Мой брат Эрих! А мы-то думаем, что он еще на фронте!
Ирма и Гейнц вместе с другими протолкались к небольшой группе, перед которой остановился молодой человек. С грузовика спрыгнули на ходу двое матросов с пистолетами-автоматами, в широких, развевающихся брюках и вразвалку подошли к быстро увеличивающейся толпе.
Молодой человек в элегантной военной форме, оказавшийся Эрихом Хакендалем, постучал кончиком пальца о погон переднего унтер-офицера.
– Рекомендую снять, товарищ, а? – сказал он негромко. – Вот эти штуковины! Отменены вчистую!
Унтер-офицер нерешительно смотрит на молодого человека. Он понимает, что перед ним офицер или бывший офицер, и говорит просительно, с запинкой:
– Мы сегодня же уезжаем с Ангальтского. Хотелось бы довезти их до дому, товарищ… Ведь мы заслужили их честно, на фронте…
Но он явно ошибся в молодом человеке. Молодой человек совсем не так приятен и мил, как это кажется с первого взгляда.
Эрих Хакендаль внезапно обеими руками, справа и слева, схватился за погоны. Он рванул их с такой силой, что швы лопнули и унтер еле устоял на ногах.
– Это дерьмо долой! Всякое начальство долой! Заслуги долой! Милитаристов долой! – И с каждым «долой» Эрих награждал служивого новым увесистым тумаком.
В стороне, выплеснутые толпой, стояли, наблюдая, Гейнц и Ирма.
– Может, так оно и следует?.. – мрачно сказал Гейнц. – Раз уж всех уравняли?.. Но смотреть на это противно. И надо же, чтоб именно Эрих…
– А ты скажи ему! – потребовала Ирма. – Ведь он же твой брат!
– Попробую! – сказал Гейнц и направился к людскому водовороту.
Но в эту минуту толпа рассеялась. Кое-кто пустился догонять демонстрацию, другие нырнули в боковые улицы.
– Эрих! – окликнул Гейнц брата, шедшего ему навстречу в сопровождении обоих матросов.
Эрих оглянулся и удивленно воззрился на Гейнца. Лицо его выражало готовность дать отпор – он еще не узнал брата, – и вдруг он залился краской, увидев, что это брат и что брат застиг его в такую минуту…
– Ты, Малыш? – спросил он растерянно. – Что ты здесь делаешь?
– Лучше ты скажи, что вы здесь делаете? – вызывающе ответил Малыш. – Ведь это же серая скотинка, окопники! – И с яростью: —Что же, им еще и дома побои терпеть?
– Уж не братец ли твой, Хакендаль? – смешливо спросил один из матросов.
– Ненавижу насилие!.. – кипятился Гейнц.
– Это, бывало, и я говорил, когда отец угощал меня затрещинами, – рассмеялся матрос, ничуть не тронутый его вспышкой. – Ничего не попишешь! Кто слов не понимает, должен почувствовать на собственной шкуре.
– Так как же, Хакендаль? – спросил другой матрос. – В Замке или в рейхстаге? Но только без надувательства! Твоих шейдеманов мы слушать не намерены!
– В рейхстаге! – уверенно сказал Хакендаль. – Либкнехт выступит в рейхстаге!
– Смотри, брат, если нас продашь, тебе не поздоровится, – пригрозил матрос.
– Ну, ясно! В рейхстаге!
– Ходу! – крикнул другой матрос, и оба кинулись к мостовой, вскочили на подножку проезжающего автомобиля, крикнули что-то шоферу, и машина устремилась следом за демонстрацией. Гейнц нехотя признался себе, что еще не видел таких отчаянных ребят.
Эрих вздохнул с облегчением.
– Приятный их ждет сюрприз! – ухмыльнулся он. – Либкнехт выступит в Замке!
– А ты посылаешь их в рейхстаг?
– Само собой! Видишь ли, Либкнехт – своего рода конкурирующая фирма. А ведь этой публике все равно кого слушать…
– Кто же вытакие? – спросил Гейнц. Ирма стояла рядом и переводила внимательный взгляд с одного брата на другого.
– Милый мальчик, не могу же я, не сходя с места, здесь, на улице, обрисовать тебе весьма сложную политическую ситуацию, – сказал Эрих с превосходством старшего брата. – Да и вообще советую вернуться домой и заняться уроками. Здесь то и дело постреливают. Родители будут беспокоиться.
– Спасибо за родственную заботу, о красный брат мой! – сказал Гейнц; в ответ на увещание брата он сразу же впал в свой обычный тон кривляющегося старшеклассника. – Но старый вождь уже давно забрался в вигвам со своею скво. Что же мне ему поведать насчет твоих подвигов, – с каких это пор мой красный брат вновь ступил на военную тропу?
Эрих густо покраснел. «Красный брат» и в самом деле стал красным.
– Не говори глупостей, Малыш! – оборвал он Гейнца. – Лучше ничего про меня не рассказывай – у меня пока ни минуты свободной нет. Но я очень скоро их навещу, может быть, даже совсем скоро!
– И не подумаю говорить! – отрезал Гейнц. – Эти уста еще не осквернила ложь!..
– Во всяком случае, ни слова отцу о том, что ты здесь видел. Он этого не поймет…
– А я, думаешь, понимаю?..
– Так вот что, слушай, Малыш. – И вдруг, просияв, он превратился в прежнего обаятельного Эриха. – Да ты, оказывается, с подругой?.. Что же ты меня не познакомишь?
– Ирма Кваас, – не заставила себя ждать Ирма.
– Эрих Хакендаль. Очень приятно. Так слушай же, Малыш! Сейчас у меня нет времени… Мне надо в рейхстаг… Там будет выступать один из наших…
– Из ваших…
– Ну да, он обратится к народу. Вам тоже полезно послушать, раз уж вы здесь. А потом, часов так в семь, мы с вами потолкуем по душам. Заходите в рейхстаг, у меня там свой кабинет. – Он сказал это словно между прочим, но видно было, как он гордится этим кабинетом. – Там я все тебе объясню. Вот пропуск, с ним вы пройдете…
Он протянул Гейнцу бумажку с печатью.
– Ты, видно, давно уже в Берлине? – насторожился Гейнц.
– Какое там! Не так уж давно! Значит, в семь часов в рейхстаге. Мне надо последить, чтоб мои бараны попали в назначенный им загон…
Он рассмеялся с чертовски шельмовским видом, как показалось Гейнцу. А затем выбежал на мостовую, вскочил на подножку трамвая, снова помахал им и был таков.
5
Гейнц и Ирма долго в недоумении глядели ему вслед. Ирма глубоко перевела дух.
– Дрянной лгунишка, ни одному слову его не верю! – выпалила она.
Гейнц схватил ее за плечи и с силой тряхнул.
– Что ты болтаешь, отпрыск бумаги? Дрянной лгунишка – о моем любимом брате?
– Вот именно что о нем! А какие распрекрасные лживые у этого актеришки глаза! И как он рассиялся на меня, когда наконец удостоил заметить! Тоже воображает, что стоит ему взглянуть на девушку, и она сразу захочет от него ребенка!
– Ирма! Веди себя пристойно! Вспомни свою поседелую мать – ведь она все еще пребывает в блаженной надежде, что ты безоговорочно веришь в аиста! Но ты права: Эрих насквозь фальшив, и он стал еще фальшивее, с тех пор как побывал на фронте.
– Побожусь, что не на передовой!
– Ну, скажем, в арьергарде, в штабной канцелярии.
– Этому я еще могу поверить. Знаешь, Гейнц, он так и норовил от тебя отделаться. Если мы зайдем к нему в рейхстаг, там его, конечно, ни одна собака не знает.
– В этом я позволю себе усомниться. Ему все-таки неудобно перед отцом. Он хочет нам зубы заговорить, – чтобы я чего лишнего не порассказал отцу.
– Покажи, что за пропуск!
Оба стали изучать бумажку. Засаленный и раз двадцать пробитый на контроле, настуканный на машинке пропуск гласил, что подателю сего разрешен вход в здание рейхстага. Внизу стояло: «Народный уполномоченный. По полномочию…» – и неразборчивые каракули вместо подписи. Однако на штемпеле было выбито: «Берлинский совет рабочих и солдат».
– Бумажка внушает доверие, – решила Ирма. – Что ж, рискнем!
– Я же тебе говорю – отца он побаивается. А что будем делать до семи?
– Давай послушаем оратора. Хотелось бы разобраться в этой заварухе.
– И мне тоже. Значит, к рейхстагу!
На площади перед рейхстагом было черно от народа. Прибывали все новые процессии, овеваемые красными знаменами, они терпеливо ждали, и распорядители до тех пор тасовали их, пересылая с места на место, пока они не растворялись в общей массе таких же безгласных хмурых слушателей, с такими же хмурыми, но ожесточёнными лицами.
Ирме и Гейнцу не пришлось так маяться. С ловкостью и увертливостью берлинских сорванцов они протиснулись через толпу, толкаясь и ругаясь, уверяя, что это их толкают, и окликая потерянную мамочку, чья шляпа мерещилась им где-то впереди, со смехом ныряя под локоть очередного распорядителя, пока наконец, помятые и растерзанные, но торжествующие и счастливые, с трудом переводя дух, не очутились перед памятником Бисмарку. И тут к ним донесся откуда-то издалека лающий голос оратора.
Через минуту они уже вскарабкались на памятник. Ирма примостилась на земном шаре, на высоте нескольких метров над головами слушателей, тогда как Гейнц, балансируя на плече бронзовой женской фигуры, опирался руками о тот же земной шар.
И, как всегда, когда кто-нибудь самовольно забирается наверх, нижестоящие не возражали. Они одобрительно кивали смельчакам.
– Молодчина парень!
– Да и девчонка не промах!
– Смотри, девчушка, не отморозь себе зад – ведь ты сидишь как раз на северном полюсе!
– Молодой человек, не становись своей даме на грудь, порядочные кавалеры так не поступают!
И тут же:
– Скажите, кто это говорит? Верно, что Либкнехт?
– По-моему, Шейдеман, – сказал наугад Гейнц.
Но это был не Шейдеман, а толстоватый чернявый мужчина. Стоя на ступеньках рейхстага и надсаживая горло, он швырял в толпу какие-то фразы. Народ стоял покорно, не то слушая, не то нет, – неизменно терпеливый, как сказал себе Гейнц.
Если и есть какая-то разница по сравнению с прошлым, думал Гейнц, то разве лишь, что этот оратор одет в штатское – в черный сюртук и брюки в серую полоску. Да и в руке он держит твердую черную шляпу и время от времени размахивает ею, чтобы подчеркнуть этим жестом какую-нибудь фразу.
До сих пор к народу обращались одни военные мундиры. Кайзера народ видел только в военной форме, и даже такой совсем невоенный человек, как философический канцлер фон Бетман-Гольвег, почти никогда не показывался публично в штатском.
Впрочем, разница была не столь уж велика, и это бросилось в глаза далее Гейнцу, неискушенному школьнику. В военных и здесь недостатка не было. Четырьмя ступеньками ниже оратора стояла шеренга солдат в стальных касках, с винтовкой на плече и ручными гранатами на поясе. Они образовали частокол между оратором и его слушателями – тем самым народом, чью победу славил оратор…
С верхотуры, куда забрались Гейнц и Ирма, вполне можно было разобрать, что кричал оратор…
Оратор говорил о победе народа, о победе социализма:
– Остережемся же замарать грязью чистое дело народное!..
Он не смог продолжать. Послышалось стрекотание, – сначала тихое, оно становилось все громче… В толпе началось движение, в отдаленье раздались крики… Они приближались. Головы поворачивались, наклонялись – так от дыханья ветра колышутся колосья на ниве.
Стрекот не утихал. Теперь и рядом слышались крики:
– В нас стреляют!
– Это пулеметы!
– Агенты Либкнехта!
– Спартаковцы!
– Убийцы!..
Все громче раздавалось:
– Бегите!
– Спасайся кто может! Мы не дадим себя расстрелять! На помощь! На помощь!
Оратор наверху прервал свою речь. Он поглядел в ту сторону, откуда доносился стрекот, развел руками и скрылся за колоннами портала…
Солдаты охраны схватились за висевшие у пояса гранаты…
– Стреляют! – зашептала Ирма побелевшими губами. – Помоги мне спуститься… Гейнц! Гейнц!
– Я ничего такого не вижу, – заверил ее Гейнц. Он внимательно оглядывал быстро редеющую кромку толпы, но видел только разбегающихся людей и темный верх какого-то автомобиля…
– Нет уж, хватит! Помоги мне! Я не хочу торчать тут под пулями.
Ирма так внезапно скользнула вниз, в его объятия, что он еле устоял на ногах. И так, вдвоем, они то ли сползли, то ли свалились в толпу, где все бурлило, кричало, рассыпалось на части…
– Бежим, Гейнц. Скорее, дай мне руку!
Толпа дрогнула, теперь бросились бежать все. Бежали, словно спасая свою жизнь, кто молча, кто крича во все горло, кто плача, – мужчины, женщины, дети… Многие падали – их тут же поднимали, но далеко не всех, ноги бегущих топтали тела поверженных, никто не обращал внимания на их вопли…
Стрекот, казалось, нарастал…
Паника охватила толпу, люди бежали, ничего не соображая, – прочь от оратора, от брошенных на бегу и растоптанных знамен, от валяющихся на земле искареженных транспарантов с надписями: «Мира! Свободы! Хлеба!»
Гейнц и Ирма бежали вместе со всеми. Молодые, длинноногие, они быстро обогнали других. Бежали бок о бок, взявшись за руки; площадь давно осталась позади, улицы сменяли одна другую.
– Бежим!
– А ты еще в силах?
– Бежим! Не спрашивай!
Наконец они спохватились, что бегут одни.
Они бежали по широкой улице, посреди ее тянулся узенький газон. Бежали по газону.
И вдруг услышали трескотню выстрелов где-то совсем рядом. Казалось, вся эта часть города охвачена мятежом.
Гейнц постарался собраться с мыслями. «Мы бежим в самое пекло», – подумал он. Он увидел в стороне открытые ворота. «Сюда!» – крикнул он, и, рука с рукой, они нырнули во двор, суливший им укрытие.
Долго стояли они, не говоря ни слова и только утирая дрожащими руками взмокшие лица. Они прислушивались к пальбе, вспыхивавшей то дальше, то ближе. Им даже почудился частый злобный стрекот пулемета…
Постепенно дыханье их успокоилось, сердца стали биться ровнее. Здесь, в укрытии ворот, наедине друг с другом, их захлестнуло сладостное очарование жизни… Выстрелы трещали…
– Но Ирма же! – сказал Гейнц, пытаясь приподнять ее головку. И увидел, что она беззвучно плачет, уткнувшись в носовой платок.
– Ну и перетрусили же мы! Удирали, точно за нами гонятся!
– Замолчи! – крикнула она вне себя от ярости. – Трус несчастный!
– Но Ирма же! – сказал он, озадаченный этим первым пробуждением загадочной женской натуры у своей подруги. Ведь это ей захотелось убежать. – Успокойся, дочь Кваасихи! Оба мы не показали себя героями!..
– Да замолчи ты! – крикнула она снова и топнула ногой.
Ирма уже не владела собою. Все в ней трепетало; добродушно-насмешливые интонации в голосе друга, пытавшегося ее утешить, выводили ее из себя. А когда он еще в шутку попытался отнять у нее платок, она влепила ему увесистую пощечину…