Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 46 страниц)
Эйген согласился на ее доводы, у него уже завелись кое-какие деньги, и он неплохо обставил их квартирку. И опять Эве пришла удачная мысль: особенно важные переговоры он мог теперь вести наверху, вдали от непрошеных ушей, мог принимать посетителей, которых не всякий должен был видеть. А когда у них появлялись более приличные постояльцы (а они нет-нет да и появлялись, так как о «хазе Эйгена Баста», которую не трогала полиция, скоро заговорили в блатном мире), когда появлялись у них более приличные постояльцы, их можно было поместить наверху в отдельной комнате, и это приносило доход.
Эва теперь подолгу не видела Эйгена Баста, – бывало, что и по полдня. У него и в самом деле не оставалось на нее времени. Иной раз он снова порывался выгнать ее на улицу, но из этого ничего не выходило.
Да, Эве жилось теперь лучше и чуть легче. Она и внутренне подтянулась. У них всегда были припасены для клиентов две-три бутылки водки, но Эйгену уже не нужно было запрещать ей к ним прикладываться, с некоторых, пор сивушный запах внушал ей отвращение.
Да, ей жилось лучше и легче, она видела перед собой какой-то кусочек пути, все было не так уж невыносимо, мальчонка называл ее «мамашей», и это давало ей радость на много, много часов – радость, которая только постепенно блекла и рассеивалась, – давало немного света…
А потом появился Эрих…
ЭРИХ СЕЛИТСЯ У БАСТА
Сперва она и не узнала его, когда он предстал перед ней в помятом грязном котелке и сером пальто, с которого ручьями текла вода, изжелта-бледный, с землистого цвета обросшим щетиной лицом, точно извергнутый холодной дождливой ночью.
– Ну, что скажешь, Эва?.. – помолчав, спросил он.
Только тут она его узнала. Эрих смотрел на нее своими когда-то голубыми, а теперь словно выцветшими глазами. Он снял котелок, и она увидела голый череп с кромкой изжелта-седых свалявшихся волос. В своих стоптанных башмаках он выглядел настоящим ночлежником, – нет, она бы его ни за что не узнала!
Но он спросил: «Ну, что скажешь, Эва?» – и тут она его узнала.
Нет, он не сделал ни малейшей попытки протянуть ей руку, кулаки его были засунуты глубоко в карманы пальто. Он, конечно, прав – их встреча не давала ни малейшего повода для родственных излияний и бурных приветствий. Но когда он так стоял перед Эвой, в свете газовой горелки, серый, опухший, обросший щетиной, с обвислыми щеками, – на нее словно глянуло обрюзгшее лицо матери, но только не плаксивое, а злое.
Злое и бесстыдное. Нет, он нисколько не стыдился, он глядел на Эву, на сестру, которая болезненно ощущала постыдную перемену, происшедшую в ней с юношеских лет, и по его взгляду было видно, что такие же изменения в его собственной наружности нисколько его не смущают. Эва вспомнила, что Эрих всегда был таким – старая ненависть, старая ревность к отцовскому любимчику вспыхнула в ней с прежней силой, и она почти гневно, не трогаясь с места, вернула ему его слова:
– Ну, что скажешь, Эрих?
Свидание брата и сестры – оба они были молоды, когда судьба разбросала их в разные стороны, оба полны всяких планов, грез и надежд, и вот зимний вихрь, кружа, снова свел их – два увядших листка на мусорной свалке жизни…
В ответ на ее приветствие Эрих оскалился, обнажив несколько стершихся желтых пеньков – своего рода улыбка, – возможно, он даже выразил этим свою запоздалую радость, – хотя бы по случаю ее удачного ответа…
Он кивнул на подвал, где все еще не умолкало пьяное веселье.
– Много народу у вас в отеле? Хорошо ли идут дела, хозяйка?
Она только глянула на него. И сказала решительно:
– Если хочешь здесь заночевать, уплати сорок пфеннигов. Но лучше я приплачу тебе пятьдесят и ступай в городскую ночлежку.
Он рассмеялся. Казалось, он злобно потешается над ней:
– В городской ночлежке, Эвхен, спрашивают документы, а у меня, к сожалению… У тебя-то, конечно, есть документы, не правда ли? Какая солидная у меня сестра, верно?
– Да, у меня есть документы, – сказала она решительно. – А ты мне здесь совсем не нужен. Ты еще ни одному человеку не сделал хорошего. Ступай-ка подобру-поздорову, у нас тебе не ночевать.
– Что? Что такое? – послышался скрипучий голос Эйгена. – Кого это ты гонишь, дура? У нас еще есть свободные места. Кровати прима… Не хуже, чем у Фрица Адлона…
– Это мой брат, Эйген, я не хочу, чтоб он…
– Ты не хочешь? А какое ты имеешь право хотеть или не хотеть? Привет, шурин! Уж не тот ли это, что тогда на Фридрихштрассе мне на ногу наступил? Опять явился спасать сестрицу?
– Нет, – сказал Эрих. – Я – совсем другой брат…
– Вот как? Ну так я тебе скажу, что вся ваша семейка у меня в печенках сидит, и никаких дел с вами я иметь не желаю. Все вы дерьмо на дерьме. Хватит с меня этой паршивой бабы! Проваливай, шурин, на сей раз она права…
– Вас ведь зовут Эйген Баст? – спросил Эрих, не двигаясь с места и, видимо, нимало не обескураженный столь любезным приемом. Он сказал это своим сдобным, въедливым, протяжным голосом. – Так это вас в свое время защищал советник юстиции Майер?
– Защищал, говоришь? Меня он угробил, он твою сестрицу, эту шлюху, защищал. Меня и сейчас душит злоба, как о нем вспомню…
– Вот, вот… Так я себе и представлял…
– Но если ты думаешь, что это для тебя рекомендация… Если ты думаешь, что мы тебя пустим ночевать… И мечтать не моги… Я знаю, ты уже тогда с этим подлецом спекулянничал…
– Вот именно… А потом он меня засыпал…
– Как, и тебя тоже? Слышь, курва, он и брата твоего засыпал… После того как тебя вызволил… Славный же, должно быть, у тебя братец…
– А не могли бы мы где-нибудь спокойно побеседовать, господин Баст?
– Смотри, Эйген, не связывайся с Эрихом! Нет человека, которому бы он не напакостил…
– Твое дело слушаться и помалкивать… Оставайся тут и следи за всем. Пойдем, шурин, другой такой стервы, как твоя сестра, свет не видывал, и чего только я с ней связался…
Так произошло вселение Эриха в квартиру Бастов.
Он вселился к ним и со свойственной ему цепкостью так у них и остался. Нет, его не поместили в подвале, с обычными клиентами. Хотя Эва была убеждена, что Эрих явился к ним без гроша в кармане, хоть он, казалось, ничем не был занят и не участвовал ни в одном из предприятий Эйгена Баста, несмотря на это, он у них остался. Эйген Баст нашел своего хозяина, человека, превосходившего его в хитрости и отчаянности, и это не только не раздражало Эйгена, напротив, он еще этому радовался!
– Ну и голова твой Эрих, – говорил Эйген, когда Эва поднималась к ним наверх убираться. Эрих сидел тут же и, полузакрыв глаза и усердно дымя сигаретой, слушал рассуждения своего «зятя». – Не то, что ты, дурища! А тебя, должно быть, зло берет, что приходится и за братом ухаживать!
Она продолжала молча убираться, но такой вольности Эйген не мог допустить.
– Чего не отвечаешь? Думаешь, коли твой братец здесь, так ты можешь плевать на всех с высокого дерева? Отвечай: злишься небось, что должна убирать и постель брата?
– Нет, Эйген!
– Так! А небось стыдишься, что ты моя маруха – с вором спуталась? И не стыдно тебе перед братом?
– Нет, Эйген!
– «Да, Эйген», «нет, Эйген» – только и знает! На большее у нее не хватает, шурин! Видно, все шарики тебе достались, а у нее на чердаке ветер гуляет. Пошевеливайся, дуреха, не то как бы у нас всю обстановку не вынесли!
Когда Эва видела, что Эрих изо дня в день, бездельничая, валяется на диване, а прижимистый Эйген, еще никому в жизни не оказывавший внимания, то и дело посылает ее купить для брата чего повкусней, и что Эриху ни в чем отказа нет, сколько бы он и чего ни попросил – бутылочного пива, водки или сигарет, – когда она видела, как оба они, усевшись рядышком, часами о чем-то шепчутся – а ведь она знала, что они ее ненавидят и не ждала для себя ничего хорошего, – тогда ее охватывал невыразимый страх, не дававший ей спать, отравлявший самые ее сны. Страх перед чем-то ужасным, чего она еще не испытывала, от чего заходилось даже ее иссохшее, окаменевшее сердце. С радостью приняла бы она любые побои и муки, лишь бы Эрих ушел от них. Она сидела внизу, у входа в подвал, клиенты прибывали, она принимала деньги, торговалась, спорила, четырнадцатилетний мальчонка опять называл ее «мамашей» и норовил проскользнуть без денег, но она больше не улыбалась. Все ее мысли были наверху: эта парочка стояла у нее перед глазами. Эйген говорил шепотком, Эрих подпевал ему тягучим, сдобным голосом – ах, как она их ненавидела! Она готова была вскочить, броситься наверх, подслушать за дверью, спросить, лицом к лицу спросить, что они тут затевают, чтобы наконец удостовериться, узнать, что же ей грозит…
Но она продолжала сидеть. Ей было уже тридцать пять лет, силы ее были на исходе. Семнадцать лет маялась она под плетью погонщика, и всякое возмущение казалось ей уже невозможным. Она продолжала сидеть на своем посту, а когда наступал вечер, Эйген, все тот же неизменный Эйген, спускался вниз в прекрасном расположении духа (в таких случаях он бывал особенно страшен), хватал ее за руку и говорил:
– Ну, что поделывают клиенты? Как сара? Мальчишки уже здесь?
Он принимал у нее выручку и отправлялся в обход.
Вот и сегодня на него нашел боевой стих – Эйген принялся один за другим ощупывать матрацы и вдруг обнаружил, что деньги не сходятся с числом ночлежников. Он сразу же насупился, Эве он ничего не сказал, но кто-то выдал ему мальчонку, и слепой стал гоняться за ним по всему подвалу.
Мальчонка был увертлив, как ласка, он и не подозревал, что ему грозит, и беспечно шнырял туда-сюда и даже громко смеялся. Для него это была своего рода игра в жмурки, она забавляла этого полуребенка…
Эва со страхом увидела на лице Эйгена выражение злобного упрямства, она видела его стиснутый рот, этот страшный безгубый рот… У нее достало бы смелости выпустить мальчонку во двор, но Эйген повернул ключ в замке и положил его в карман…
Эва сидела у входа, она тоже была пленницей и не могла убежать. Она слышала, как зашумели в ночлежке, когда Эйген, полагаясь только на слух, загнал свою жертву в последний отсек, откуда не было другого выхода, кроме того, где стоял сам слепой…
И тут она услышала крик! Первым ее движением было вскочить, но она осталась сидеть. В подвалах все затихло, доносились только то мягкие, глухие, то звонко хлопающие удары по голому телу – привычные звуки, она слышала их сотни раз… А потом раздался визг и отчаянные крики: «Мамаша, мамаша, помоги, помоги же!»
Снова делает она непроизвольное движение и снова остается на месте. И медленно думает: «А все из-за сорока пфеннигов! Из-за несчастных грошей за ночлег!» Но не двигается с места.
В подвале немая тишина, слышны только звуки ударов. А потом и они умолкают. В проходе появляются два ночлежника, они тащат окровавленное бесчувственное тело мальчонки. Эйген отпирает им дверь.
– Бросьте его где-нибудь! На холоде живо очухается. Стервец, притворяется! Ишь чего захотел – меня обмануть, попользоваться моими грошами!
Он дождался ночлежников, снова запер подвал и подсел к Эве.
– Ну, как, сделаешь еще раз такое, позволишь кому-нибудь без денег пролезть в подвал?
– Нет, Эйген, я такого больше не сделаю.
– У тебя с ним что-то было?
– Нет, Эйген, клянусь тебе, ничего у меня с ним не было.
– Почему же ты позволила ему пройти?
Молчание.
– Я спрашиваю – почему ты пустила его?
– Я пожалела его, Эйген!
– А ты многих жалеешь?
– Я никого больше не пропускала, Эйген!
– Тебе поди нравилось, что он зовет тебя мамашей?
Молчание.
– Я тебя спрашиваю, Эвхен! Или тебе хочется валяться с ним во дворе?
– Да, это мне нравилось, Эйген!
– Вот как? Тебе это нравилось? А понравилось тебе, когда он визжал, как свинья?
– Нет, Эйген.
– Тебе, значит, не нравится, когда я наказываю обманщика? Но ведь за обман надо наказывать, так?
– Да, Эйген.
– И тебе все же неприятно было, что он визжит?
И так это продолжалось – он неутомимо допрашивал ее, часами, долгими часами. На это у него хватало терпения, за этим он мог просидеть добрую половину ночи без сна. И так он и делал. А она думала о мальчонке, который валяется во дворе, в снежном месиве. Ей хотелось взмолиться: позволь мне выйти на минутку, поглядеть, как он там. Но она знала: стоит ей выразить такое желание, хотя бы намеком, чтобы он еще больше осатанел. И она думала о его изводящих вопросах и о брате, лежащем наверху, думала, что это еще далеко не худшее из того, что предстоит, – худшее еще впереди, она не знала, что, но знала, что будет гораздо хуже…
И ждала, ждала…
И тут появился отец…
ПОБЕГ ЭВЫ
Как-то во время бесконечных разъездов Хакендаля по городу его окликнули двое мальцов – одетые не без претензии на шик, но уже изрядно обносившиеся ребята, какие обычно не разъезжают на извозчиках. Дело в том, что у них были мешки, довольно большие и набитые до отказа мешки, и Хакендаль даже представлял себе, что это за поклажа, должно быть «сидоры», мешки с «хапанным», иначе говоря, краденым добром. Парни стояли в какой-то подворотне, и Хакендаль хотел было проехать мимо – он не очень-то гнался за такими седоками.
И все же он остановился и даже помог мальцам поставить мешки в глубь пролетки и поднял верх, словом, в некотором роде помог укрыть награбленное от полиции. Он и сам не знал, для чего это делает, но не знал он также, почему бы этого не сделать. Это не имело значения, ничто уже не имело значения.
– На пикничок собрались, господа? – спросил Хакендаль. – Может, прямым ходом на Алекс?
– А ты зря не трепись, – хмуро отозвался малый. – Поезжай на Ностицштрассе, я тебе покажу куда.
– Н-но, н-но, Гразмус, – крикнул Хакендаль и поехал прямым путем к дочери. Но он этого не знал: наши предчувствия обычно нас обманывают; как счастье, так и несчастье, нежданно-негаданно сваливается на нас, и все дело в том, чего ты стоишь – в таких случаях и становится видно, чего ты стоишь.
– Ну, что скажешь, Эвхен? – спросил старый Хакендаль, сбрасывая на пол мешок с краденым. Он подрядился за лишнюю марку снести его на собственном горбу в подвал. – Вот так встреча! Как же ты поживаешь, дочка?
Она смотрит на него во все глаза. У нее была ужасная ночь, хорошо, хоть Эйген сейчас уснул.
– Где же хозяин? – спросил малец. – Где Эйген? Мне надо немедля его повидать.
– Эйген, – отозвалась она, тем самым сделав первый шаг к отцу, ибо Эйген наказал ей сразу же позвать его, как только придет Франц. – Эйген спит. Он просил не будить его. А пока что, Франц, снеси мешки в подвал. Он скоро встанет.
– Эйген? – повторил старик. Уж не тот ли самый?..
– Да, отец!
– И он тебе не опротивел, дочка? Ты что, смерти ищешь?
– Да, отец. Он мне опротивел. Давно уже. Но я ничего не могу поделать… Одной мне не справиться…
Отец и дочь смотрят друг на друга. Эва не плачет, в ее голосе не слышно жалобных нот; какая-то отчаянная решимость звучит в нем, словно ей дорога каждая минута… Но она ни о чем и не просит… Однажды она отказала отцу, когда он ее просил, и теперь ей стыдно просить…
– Твоя мать умерла, Эва, – сказал Хакендаль, – а я, как видишь, еще жив. Пока отец твой жив, ты не одна. И это тебе известно.
Она сделала слабое, беспомощное движение головой.
– Ты думаешь про то, что было? – спросил он. – Но я уже не тот, что был, Эвхен. Я уже старик. Когда состаришься, ничто не кажется важным. Собирайся, я тебя сразу же и прихвачу! Нечего нам тут стоять да лясы точить. Пожитки свои оставь тут, я тебе куплю, что надобно. Отсюда с собой и нитки не бери…
Он огляделся вокруг, не осуждающе, скорее испытующе.
– Вот только бумаги – насчет этого нынче строго, если что другое и не в порядке, бумаги должны быть в порядке…
– Они наверху, – прошептала Эва, – там, где он спит.
– Ну и что же? Смелости не хватает?
– Хватает отец! Езжай вперед, на Гнейзенауштрассе или на Йоркштрассе, я тебя найду. Может, и придется подождать, отец!
– Не бойся, – сказал отец. – Он не может задержать тебя, лишь бы ты не хотела.
– Нет, нет, отец! – торопливо сказала она. – Но только езжай сейчас, чтоб он тебя не видел!
Пока отец проходил через двор, она глаз с него не спускала. Его тяжелые кучерские сапоги громко стучали по булыжнику двора, разбрызгивая талую воду. Да, отец состарился, спина согнулась, голова клонится к земле, к которой он приближается шаг за шагом…
Она живо поднялась в мансарду, тихонько приоткрыла дверь и тут же услышала сердитый окрик Эйгена:
– Чего тебе? Я же сказал, что спать хочу.
А она-то надеялась, что он и в самом деле спит. Надеялась добыть свои бумаги. Да вот не вышло, – такая уж она невезучая.
– Там Франц внизу, – сказал она. – Ему нужно срочно с тобой поговорить.
– Гони его наверх, сука, – сказал он, и все ее надежды пошли прахом.
Она снова спустилась вниз, прошла один марш, другой. Еще пять лет назад, еще год назад, еще месяц назад – она бы отступила. Ее воля к возмущению, ее желание выбраться из этой грязи были в то время еще слишком слабы. Она бы попросту надула отца – такая уж у нее несчастная доля, ей никогда в жизни ничего не удавалось.
Значит, с ней все же произошла перемена, – пусть это не возмущение, не твердая воля, ничего, на что можно было бы положиться… Но что-то с ней произошло, даже Франц, видно, это почувствовал – даже он, самый бессовестный и отпетый среди всех этих бессовестных и отпетых, – это почувствовал и не собирался ее выдавать.
Она некоторое время стоит на лестнице и, переждав, сколько нужно, снова поднимается наверх.
– Опять ты приперлась? – накинулся на нее Эйген. – Оглохла, что ли? Я, кажется, ясно сказал…
И он запустил в нее пепельницей. Несмотря на свою слепоту, бросил так метко, что пепельница ударилась ей в грудь, а потом упала и разбилась.
– Ты все еще тут? – крикнул Эйген.
– Франц говорит, ему нельзя отойти от мешков, – заявляет она, – он шухеру боится.
– Мешки? – взвился Эйген и вскочил с постели. – Мешки, говоришь? Шурин! – крикнул он. – Там Франц пришел и будто бы с мешками…
И опять они шушукаются. Оба взволнованные, как никогда, даже Эва это замечает. Она переминается с ноги на ногу в ожидании, что они уйдут, но они не уходят.
Наконец Эйген напускается на нее – нечего ей здесь околачиваться!.. Отец давно ждет на углу Гнейзенау– или Йоркштрассе, а может, уже и не ждет – она ведь никогда еще не давала ему оснований доверять ее слову. Вместо того чтобы уйти, она принялась оправлять постель Эйгена, а сама все поглядывала на шкафчик, где лежали ее бумаги. Не то чтобы Эйген их от нее прятал, ему и в голову не приходило, что она способна от него сбежать… Ей бы только на минуту остаться одной, да вот все не выходит…
У Эвы не хватало решимости уйти просто так, без документов. Уж кому-кому, а ей было хорошо известно – тысячи людей проживают в Берлине без всяких бумаг. Но отец приказал захватить бумаги, и она скорее поставит под угрозу свой побег, свое спасение, чем от них откажется.
Тем более не хватало у нее решимости взять бумаги в присутствии Эйгена и уйти. Гнет поубавился, но еще не спал с ее плеч. Эйген ничего не мог ей сделать: стоило ей выйти на лестницу, как она могла чувствовать себя свободной. Любой шуцман пришел бы ей на помощь, она столько всего об Эйгене знала, а тем более сейчас, когда внизу эти мешки…
Но единственное, на что она решается, это, несмотря на приказание, остаться в комнате и оправлять его постель. А тут еще – о, чудо! – Эйген так поглощен мешками, стоящими внизу, что начисто о ней позабыл. Он зовет с собой шурина, но тот, как человек осторожный, предпочитает не показываться на людях днем, а по возможности и ночью…
– Нет, Баст, тащи-ка лучше всю музыку сюда. Вряд ли это то самое, что нам надобно, ведь эти мальчишки такое дурачье…
Итак, Эйген уходит, но что толку! Ведь остался Эрих; он стоит у окна и смотрит поверх крыш на Ангальтский вокзал там, внизу. Быть может, он видит курящиеся султаны паровозов и думает: как хорошо бы вырваться в широкий мир, уехать невозбранно, как тогда, в Амстердам, и начать новую жизнь – с деньгами, большими деньгами, добытыми у того же друга, у старого друга…
Он оборачивается. У шкафчика стоит Эва с какими-то бумагами в руках. Увидав, что ее застали с поличным, она вздрагивает и смотрит на него с невыразимым ужасом… И Эрих бросается к ней, хватает за руку и выворачивает ей кисть так, чтобы можно было разглядеть бумаги. Полицейское удостоверение, свидетельство о том, что она отбыла двухгодичный срок заключения, метрика, свидетельство о прививке оспы и о конфирмации…
Эрих держит Эвину руку и торопливо соображает, насколько ему выгодно бегство сестры, ведь с ее исчезновением слепой останется всецело у него в руках… Но как бы сбежавшая Эва не стала для него опасна, Эва всегда его ненавидела, как и он ее. С лихорадочной быстротой взвешивает он все «за» и «против», стараясь себе представить, на что Эва еще способна…
Машинально прочитывает он изречение, которым пастор напутствовал свою конфирмантку в жизнь: «Сберегший жизнь свою потеряет ее; а потерявший жизнь свою ради меня – сбережет ее».
Он машинально прочитывает эти слова, но они ничего не говорят ему: обычная благочестивая болтовня, его допекали этим еще в юности, но на эту приманку он никогда не клевал! С этим он покончил задолго до того, как началась вся эта волынка.
«Потерять жизнь, – думает он и смотрит на Эву. – Много ли она может потерять? Что она знает о жизни! Баст абсолютно прав, называя ее дурищей. Жизнь – она тоже требует изучения, и я…»
– Эрих, – говорит она совсем тихо.
– Сматываешься? – шепчет он. – Куда же? Только правду говори, а не то я выдам тебя Эйгену.
– К отцу!
– Так он тебя и примет!
– Примет! – Она кивает, и он верит ей. Что-то вновь зашевелилось в нем – былая ненависть к старику. Едва заслышав слово «отец», он ощетинился, ему ненавистна мысль, что это дитя вернется к отцу. Ничего ему не оставить, старому хрычу…
Но это быстро проходит. Эрих – делец, он прежде всего коммерсант, и ему приходит в голову, что, живя у отца, Эва останется у него в руках, и он уже предвкушает удовольствие снова отнять ее у отца и тем еще больнее ранить его.
– А ты ничего не скажешь и не сделаешь мне во вред, если я тебя отпущу!
Она слабо кивает.
– Обещай мне! Клянись!
Сам он не верит обещаниям и клятвам, но думает: «А вдруг она верит», – и заставляет ее поклясться, что она никогда ничего не сделает ему во вред.
– А теперь беги! – говорит он.
И она бежит. На лестнице ей попадаются Эйген Баст и Франц, руки у них заняты пакетами и узлами.
– Постой там у мешков, и ни на шаг от них! – приказывает слепой.
– Да, Эйген, – говорит она и продолжает спускаться. И вдруг ей приходит в голову, что сейчас она, быть может, последний раз произнесла эти слова: «Да, Эйген!», оковы, с которыми она мирилась семнадцать лет, быть может, сейчас распались навек. И она бежит все быстрей и быстрей, легко, как на крыльях, проносится через двор, словно устремляясь в свое освобождение…
Бежит по Ностицштрассе в чем была дома, в старом рваном платьишке, бежит в декабрьскую стужу без пальто, в тонких кожаных домашних туфлях, и бумаги в ее руке треплются на ветру от быстрого бега…
Она сворачивает на оживленную Гнейзенауштрассе и продолжает бежать без оглядки, все дальше, дальше, пока не видит отца на козлах пролетки – старого-престарого, но тем не менее – отца, свое спасение…
– Гони, отец! – кричит она и прыгает в пролетку. – Бумаги со мной!
– Н-но, Гразмус! – только и отвечает отец.
И вот она едет. Она сидит в пролетке с поднятым верхом, да и фартук натянула на себя. Сидит, уткнувшись лицом в грязные засаленные подушки… Сердце бешено колотится… после быстрого бега… Словно хочет выпрыгнуть из груди… Она судорожно рыдает…
Но рыдает не от страха и не с горя, не с отчаяния…
Она плачет от счастья, от того, что снова она в отцовской пролетке – в отцовской пролетке!
У БАСТА С ЭРИХОМ ДРУЖБА ВРОЗЬ
Уже три дня, как Франц вернулся с добычей, три дня, как Франц с Эйгеном перетащили содержимое мешков в мансарду, где Эрих с нетерпением ждал, удастся ли ему последний, решающий ход, на какой он еще мог рассчитывать в жизни…
Сначала все шло хорошо, несмотря на вскоре обнаружившееся бегство Эвы, – партнеров связывали общие интересы. Бумаги, официальные документы, найденные в приватном сейфе, сначала отложили в сторону, все внимание было обращено на деньги и на ценности.
Эти трофеи оказались ничтожными: какая-то тысяча марок наличными, бриллиантовый перстень, золотые часы – вот и вся пожива! И компаньоны обратились к бумагам. Сначала все шло тихо-мирно. Эрих проглядывал и сортировал. Когда Эйген этого требовал, он кое-что зачитывал вслух, словом, все у них шло гладко, как у добрых друзей. Время от времени Эйген спускался в подвал – дьявольская незадача, что эта сука Эва именно сейчас задала тягу! Ну, да ничего не попишешь, благо, под рукой оказался некий поскользнувшийся в жизни мясник – ему и были переданы бразды правления. Разумеется, брату нельзя было доверять, как Эве – та никогда не утаивала ни пфеннига, – зато Эйгену не приходилось так часто и подолгу торчать в подвале…
И вот Эйген сидел наверху – нравилось это шурину или нет, – он сидел и следил. Сидел, обратив на Эриха незрячие глаза, то и дело утирая тыльной стороной руки безгубый рот, – и следил. Правда, толстокожего Эриха не смущал этот устремленный на него безглазый взор – он продолжал листать бумаги.
Такому прожженному дельцу, как Эрих Хакендаль, достаточно было одного взгляда, чтобы определить, заслуживает ли письмо внимания. Все, что поважнее, он откладывал в сторону, чтобы потом незаметно прибрать подальше. Об этих письмах Эйгену незачем было знать. Разумеется, не мешало кое-чем и потешить слепого, но Эрих читал ему только сравнительно безобидные письма, и которых имелся материалец для легких вымогательств, какими слепой пробавлялся и раньше, – о настоящей же ценности архива, изъятого из небольшого приватного сейфа, Эйген не должен был догадываться.
Эрих с неподдельным сожалением смотрел на слепца, который, сидя по другую сторону стола, тыкал наобум в какое-нибудь письмо и говорил:
– Прочти-ка мне это, шурин!
И Эрих послушно брал в руки письмо: если ему казалось, что Эйгена не стоит с ним знакомить, он скашивал глаза на какое-нибудь другое письмо, лежащее на столе, и зачитывал его вслух. Какая все же удача, что он дал Эве сбежать: будь она рядом с Эйгеном, эта безответная раба, Эриху неповадно было бы его морочить.
Возможно, и у Эйгена возникали подобные мысли. Возможно, что, когда он сидел с Эрихом и беспомощно на него пялился, он размышлял, точно ли это случайность, что Эва от него ускользнула в такой неподходящий момент? Таким образом, он был даже несправедлив к своему шурину, ведь это и в самом деле была игра случая, шурин только чуть-чуть помог случаю.
Однако Эйген становился все молчаливее и все реже говорил: «Прочти-ка мне это, шурин!» Молча, нахмурив лоб, сидел он со склоненной головой и, казалось, о чем-то упорно думал. Умница Эрих, хитрюга Эрих, пройдоха Эрих мог бы, казалось, при своей сметливости призадуматься над тем, чем же вызвана такая холодность компаньона. Но Эрих был слишком упоен удачей, швырнувшей к его ногам ключ к богатству и успеху, чтобы обращать внимание на какого-то Эйгена Баста. В самом деле, кто такой Эйген Баст? Беспомощный слепец, тупой, неотесанный, вульгарный преступник! Стоит ли им заниматься?
С уверенностью победителя Эрих уже в конце первого дня предлагает слепому сжечь бумаги, не представляющие никакого интереса, но не безопасные для хранения. То, что он собрал на столе, вот это действительно ценные бумажки, прелестные, забористые письмишки…
И Эрих проводит рукой слепого по кипе бумаг на столе; слепой что-то невнятно бормочет; перебирая пальцами, он пересчитывает бумаги и вдруг выхватывает из кучи какое-то письмо:
– Прочти-ка мне это, шурин!
И Эрих берет письмо и в самом безоблачном настроении зачитывает его вслух. Он не ограничивается тем, что в письме, а присочиняет наудачу: уснащает письмо кое-какими забавными подробностями и словечками, от чего оно очень выигрывает и становится весьма подходящим материалом для этакого небольшого посланьица с вымогательской целью – слепой может быть доволен!
Эйген слушает с застывшим лицом и только нет-нет да и кивает и притопывает ногой. Но едва Эрих кладет письмо в общую кучу, Баст наваливается на нее, сгребает письма в охапку, сует себе за пазуху и застегивается на все пуговицы.
– Это я спрячу, – говорит он с угрозой, – я – бедный слепой, меня всякий может обидеть.
Эрих готов взорваться – больше для виду, конечно, – все стоящие бумаги он загодя прикарманил. Но он тут же оставляет это намерение. Баст и в самом деле жалкий слепой, он в руках у него, у Эриха, он зависит от его доброй воли, не стоит ему перечить, от этого он и вовсе взбеленится. И Эрих говорит с сознанием своего превосходства:
– Хорошо, спрячь их, Эйген. Я тебе доверяю!
Слепой присутствует при том, как Эрих сжигает бумаги в печке. Он стоит рядом и молчит. А затем оба ложатся спать – завтра они условятся, что делать дальше, сейчас оба слишком устали. Каждый уходит к себе, но, словно по уговору, оставляет дверь в коридор открытой, каждый прислушивается к дыханию другого, уснул ли он?
Внезапно он чувствует, как чья-то рука сдавила ему горло, и слышит свистящий шепот Эйгена:
– Я тебе башку оторву! Я тебя отправлю к свиньям собачим! Ты, жирный боров, вздумал меня надуть? Предатель! Жрешь все мое и меня же обманывать! Да на моей собственной кровати!
Эрих защищается как безумный, он лупит наотмашь, кусается, отбивается от слепого ногами, вскакивает, зажигает свет и, видя, что этот бесноватый отступил в сторону, хочет бежать… И одумывается.
Увы, он недооценил Эйгена. Слепой чутким ухом уловил шуршание бумаги в карманах гостя, неусыпная подозрительность уже и раньше навела его на мысль, что шурин припрячет самые стоящие, самые выгодные письма… Вот он и молчал и караулил, дожидаясь, пока Эрих уснул. Увы, умница Эрих проявил плачевное легкомыслие, ему и в голову не пришло, что Эйген заподозрил измену, – он просто-напросто сунул крамольные письма под подушку…
А теперь этих писем и след простыл. Прежде чем дать волю своей ярости и кинуться душить обидчика, Эйген Баст припрятал их… И вот они недосягаемы для Эриха, может быть, их и в квартире нет…
День и ночь они торговались, грызлись, спорили. Даже в короткие минуты забытья, когда их сваливало изнеможение, караулили они друг друга. Эрих непрерывно следил, не наведается ли Баст туда, где припрятана его добыча, – знать бы, по крайней мере, где он ее держит! Если б Эйген хоть раз спустился в подвал, можно было бы спокойно обыскать всю квартиру! Но Эйген и не думает уходить, он ни на минуту не оставляет шурина одного. Время от времени появляется мясник, отчитывается, получает новые распоряжения, приносит что-нибудь поесть и снова уходит.