Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 46 страниц)
Он стоял внизу, а фрау Кваас все еще возвышалась на стуле – оба в полной темноте. Время от времени фрау Кваас машинально зажигала спичку, но тут же о ней забывала и роняла на пол, так и не успев зажечь газ.
– И вы еще смеетесь! – воскликнула она, возмущенная ноткой сомнения в его голосе. – Ведь вы же знаете, что моя девочка вас любила! Вы даже целовались! Она чуть не умерла, когда вы все эти дни и недели не приходили!
– Фрау Кваас… – взмолился он.
Но она не слушала его.
– А в ту ночь, с которой все пошло, когда она вернулась домой в четыре утра, весь долгий путь от Далема прошла пешком по такому ужасному холоду и наконец-то легла в постель, – лежит, бедняжка, и вся трясется, зуб на зуб не попадает… А я-то еще думаю, это простуда, и кладу ей грелку в постель. И тут она мне и говорит: «Это не потому, мам, он любит теперь другую. А про меня и думать забыл…»
И старая женщина зарыдала в голос, стоя на своем стуле.
– Мне страшно жаль, – сказал Малыш чуть слышно. – Мне и и голову не приходило, что для Ирмы это так серьезно…
Она сразу перестала плакать.
– Ах, вот как, вам и в голову не приходило, господин Хакендаль, – вскинулась она. – А вы хоть на минутку об этом задумались? Вы целовали Ирму, она сама мне рассказала, но тут пришла другая, и вы сразу же забыли Ирму. Серьезно это было для нее или нет, нам-то не все ли равно? Вам интересно только, что для вас серьезно… То-то я и говорю, плохой вы человек!
– До свиданья, фрау Кваас, – сказал Гейнц Хакендаль. – Будете писать Ирме, передайте ей, пожалуйста, что я очень сожалею…
С минуту он постоял на пороге, теребя ручку двери. А потом все-таки сказал:
– Если на то пошло, фрау Кваас, я не плохой человек, – сказал он. – Я только слабый человек. Пока еще…
И прежде чем она ответила ему, исчез за дверью.
11
И все же он опять на вилле, сидит в столовой и ест ростбиф с гарниром из ранних овощей. И только девушка с восковым лицом и прической мадонны не ест ростбифа, она вообще воздерживается от еды «до этого», что бы сие ни означало.
Застольная беседа, против обыкновения, не клеится, каждый погружен в себя. Иногда звякнет по фарфору ложка, и звук этот замирает в тишине.
«Точно заговорщики, – думал Гейнц. – Неизвестно только, что мы замышляем».
Он поглядел на Тинетту. Она поигрывала бокалом и с нежной загадочной улыбкой наблюдала, как кружит в хрустальном сосуде вино. А потом перевел взгляд на незнакомку и с удивлением обнаружил, что лицо ее густо усыпано белой пудрой. Намазанные кармином губы казались на восковом лице кровавыми, и ему вдруг померещилось, что он сидит перед мертвой, чудом восставшей из гроба.
– Я сегодня навестил Ирму, Тинетта, – сказал он громко, чтобы рассеять чары.
– Конечно, Анри, – ответила Тинетта невпопад. – Сделай одолжение.
И снова воцарилось молчание.
В дверь вошел, вернувшись из очередной таинственной отлучки, Эрих, его любезный братец. Странные голоса донеслись из холла, то визгливые, то нежные и полнозвучные… Гейнц чуть не сорвался со стула. Но вовремя сообразил, что это скрипач настраивает скрипку…
Брат негромко сообщил, что вся прислуга разошлась…
– Я отпустил их до завтрашнего утра… Как только отужинаем, Минна быстро уберет со стола и тоже уйдет…
– Хорошо, мой друг, – сказала Тинетта. – Мы кончили. Может быть, ты еще что-нибудь съешь?..
Эрих критически оглядел заставленный блюдами стол, высматривая, что бы еще покушать. Но внезапно отдумал и сказал:
– Нет, благодарю., Я больше есть не буду… Разрешите проводить вас в вашу комнату, мадемуазель…
Незнакомка последовала за Эрихом к выходу. И вдруг у Гейнца открылись глаза: эта девушка ступала, точно королева. Нет – как сами мы порой движемся во сне, когда тело наше становится невесомым и кажется, что вот-вот взлетишь… Так двигалась эта девушка.
Тинетта и Гейнц остались одни…
– Что здесь сегодня происходит? – спросил Гейнц почти с вызовом. Но это была скорее тщетная попытка рассеять наваждение.
– А ведь в самом деле, тебе все это должно казаться таинственным, – рассмеялась Тинетта. Затем встала и повела его за собою в холл.
В камине ярко полыхал огонь… Поодаль стояли три кресла, столик перед камином куда-то исчез, большой персидский ковер, отливающий сияющими, нежными, шелковистыми красками, лежал на полу, как раскинувшийся луг.
– Садись, Анри! – сказала Тинетта, указывая на кресло с краю. Он сел.
Она стояла пород ним и смотрела на него сверху вниз. Он видел ее загадочную улыбку, казалось, улыбаются одни глаза… Она взяла его руку в свои и пальцами нащупала пульс.
– Скажи, Анри, и у тебя так сильно бьется сердце? – прошептала она. – Послушай, как стучит мое!
Она прижала его руку к груди. Гейнц ощутил что-то теплое и сладостное, отдаленно и глухо стучало чужое сердце… Он закрыл глаза. И снова его уши наполнились гудением, гудением собственной крови, и ночь мир, казалось, вторил ему унисоном…
– Так я пошла, сударыня… – сказала с порога Минна.
Гейнц открыл глаза. В дверях стояла горничная. Она смотрела на них в упор, и ее деревянное лицо ничего не выражало.
– Хорошо, Минна! – Тинетта все еще прижимала руку Гейнца к своей груди, глаза ее светились все той же загадочной улыбкой. – Не забудьте запереть на ключ парадную дверь. Покойной ночи, Минна!
– Покойной ночи, сударыня!
Минна ушла. Тинетта мягким движением опустила руку на спинку кресла.
– И где это Эрих пропадает? – прошептала она.
Тинетта подошла к креслу, стоявшему посередине, и опустилась в него. Она сидела, слегка подавшись вперед, не сводя глаз с огня в камине. Иногда от горящей груды дров отделялось полено и с глухим стуком падало на решетку, и тогда пламя разгоралось еще ярче. Его отсветы падали на лицо Тинетты, и оно тоже начинало светиться – прекраснее лица не было на свете.
«Никогда уж я не буду так любить, – чувствовал Гейнц. – А сейчас я люблю ее больше, чем когда-либо…»
Вошел Эрих. Он посмотрел на брата и на свою возлюбленную – они сидели на расстоянии друг от друга, каждый в своем кресле, неподвижно глядя в огонь, – и улыбнулся.
– Сейчас придет, – сказал он.
– Хорошо, мой друг, – ответила Тинетта, не поворачивая головы.
Однако Гейнц с раздражением повернулся к Эриху:
– Может, ты наконец объяснишь мне, что означает эта комедия? – спросил он злобно. – Кто сейчас придет? Почему ты отослал всю прислугу? Что это за игра в секреты?
– Как? Разве тебе Тинетта ничего не сказала? – безмерно удивился Эрих. Но хоть он и мастер был врать, его ложь частенько была шита белыми нитками.
Гейнц сразу же это заметил.
– Будет вола вертеть, – сказал он сердито.
– Я нахожу просто очаровательным со стороны Тинетты, – невозмутимо заговорил Эрих с неизменной своей любезностью, – что она решила сделать тебе сюрприз. Но никаких секретов, Малыш, тут нет, и я сейчас тебе все объясню. Мой милый мальчик, – он наклонился к Гейнцу и зашептал ему чуть ли не на ухо, словно чтобы не слышала Тинетта, – мой милый мальчик, тебя ждет незабываемое переживание. Молодая дама, которую ты сейчас видел, самая красивая, самая одаренная, самая прославленная берлинская танцовщица. И я заручился ее согласием, она будет танцевать только для нас троих… танцевать Шопена, Малыш!
Гейнц оторопел. И это все? Для этого такие таинственные приготовления? И что он, Гейнц, смыслит в танцах? Все, что он видел, это шаркающие пары, которых он насмотрелся за последнее время во всяких кабаках, да козлиные и телячьи пируэты гимназистов на школьных уроках танцев.
– Предположим, – согласился он. – Пусть танцы. Очень мило с твоей стороны. Теперь я, по крайней мере, понимаю, почему эта дева так упорно отказывалась от ростбифа.
Эрих дернулся на своем стуле, у него явно чесались руки.
Но Гейнц с видом победителя откинулся в своем кресле и вызывающе, свысока смотрел на Эриха, на лице которого дружеское расположение сменилось досадой.
– Ты все еще не уразумел, – продолжал Эрих. – Она не просто танцует. Дело в том… – Но он умолк и только загадочно посмотрел на брата.
– В чем же дело? – спросил Гейнц с насмешкой, по он чувствовал, что Эрих чего-то не договаривает, что-то держит про себя.
– Дело в том, что она танцует…
– Пора начинать! – неожиданно прозвучало из кресла Тинетты. – Пора начинать!..
Тинетта сидела, откинувшись на широкую мягкую спинку кресла, сидела, крепко зажмурясь, с полуоткрытым ртом. Казалось, она уснула и говорит во сне…
– Пора начинать! – сказала она в третий раз, почти напевно, так и не объясняя, что пора начинать.
– Да, в самом деле пора, – повторил за ней Эрих. – Извини меня, Малыш, ты сам все увидишь. Может быть, и Тинетта…
Так и не досказав, он пошел к третьему креслу, по ту сторону от Тинетты: теперь Гейнц совсем его не видел. В просторном холле водворилась тишина… Только изредка трещало полено в камине и каскадами рассыпались искры…
В душе у Гейнца все клокотало, но, несмотря на злость, он чувствовал, что и сам поддается этому захватывающему ожиданию. Танцы, что ж пускай, очень мило, но не станут же Эрих и Тинетта в лепешку расшибаться из-за каких-то танцев! Они разогнали всех слуг – а может быть, и Тинетта… сказал Эрих.
«Послушайте», – хотел было он сказать и вдруг заметил, что скрипач (слепой скрипач!) заиграл. И тогда он не стал ничего говорить, а стал слушать…
Льются чистые серебряные звуки, и вдруг Гейнц, словно повинуясь зову, поворачивает голову и видит ее, незнакомку, – она сходит по лестнице своей царственной поступью, – глядя на нее, Гейнц впервые понял, что в прямой осанке человека есть что-то божественное, отличающее его от всех других тварей…
И этой поступью, исполненной божественной гармонии, она нисходит по лестнице – совсем нагая. Он закрывает глаза, – быть может, это лишь сон, обманчивое наваждение? Но нет, она, конечно, нагая. Она и должна быть нагой – та, чьи движения исполнены такой прелести, для которой любой покров – досадная помеха!
Она сходит с лестницы, она совсем близко проскользнула мимо Гейнца, подобная белому пламени, прекрасная, тихая, молчаливая, она беззвучно становится перед горящим камином. Скрипка наверху зовет ее и манит… Но она стоит беззвучно, склонив головку, словно прислушиваясь к себе, словно она, как и Гейнц, слышит пение скрипки не извне и сверху, а в самой себе…
Но что это? Когда она зашевелилась? Она вся клонится, руки ее ожили, они скользят, но и это промелькнуло, точно сон… Белое пламя прыгнуло, оно клонится к земле. Кажется, что порыв ветра хочет его умчать, задуть. Но нет, она здесь, она снова здесь, еще белее и царственнее, чем раньше. И вдруг, о диво! Гейнцу кажется, что она с сомкнутыми ногами, не шевеля ни одним членом, отделяется от земли и, невесомая, воспаряет вверх…
Но что это? Почему она остановилась? Застыла на месте и к чему-то прислушивается, меж тем как скрипка наверху продолжает петь? Она больше не танцует, она стоит и слушает. Она ждет. Снова и снова вспыхивая, освещает огонь ее тело, пробегает по бедрам, приподнимает острия груди, вырывая их из темноты, и спешит дальше, чтобы осветить руку, которой она теперь призывно машет.
Медленно поворачивает Гейнц голову. Кого же она зовет? Кого манит?
Он смотрит на Тинетту. Она поднялась и застыла перед своим креслом. Медленно, словно во сне, освобождается от одежд, и они соскальзывают одна за другой и падают на пол. Соскользнувшая с бедер юбка темной скорлупкой ложится у ног. Шелуха, обнажившая серебристый плод. Ибо вот она вся, стройная, серебристая…
«Закрою глаза, – думает Гейнц. – Мне этого не вынести… Не хочу видеть ее такой, мне ее тогда вовек не забыть…»
И все же он смотрит, не отрывая глаз, на это серебристое видение, на эту поистине явившуюся из облаков Венеру, ревниво оберегаемое видение его ученических снов…
Как зовет и манит скрипка! Она благословляет мир, она призывает жизнь. То, что грезилось нам во сне, стало явью, превосходящей всякий сон…
Обе женщины скользят друг другу навстречу, каждая протягивает руки к другой – но что это? Одна, ускользнула, другая устремляется следом, одна ищет и манит, другая убегает и тоже манит. И снова они сходятся… Почти неслышно поет скрипка, чуть потрескивает огонь… Одна сжимает другую в объятиях…
Прильнув друг к другу, каждая вглядывается в лицо другой, каждая ищет чего-то в глазах у другой – но чего же? Обе улыбаются той загадочной улыбкой, которую он весь вечер видел в глазах Тинетты… Улыбка вековой давности, эта всезнающая улыбка сожаления о тленности всего земного, о ничтожестве наших утех…
Быть может, они и сами не знают об этой улыбке? Они стоят слишком близко, они тесно прижимаются друг к другу, тело к телу, грудь с грудью. Они больше по держат друг друга и объятиях, а лишь прижимаются одна к другой… Нет, я не хочу этого видеть! У каждого из нас был свой рай детства, и всем нам пришлось его покинуть, ведь человек не может жить в раю, да он этого и не хочет, человек хочет трудиться среди людей!
Но если нас лишили рая, значит ли это, что мы должны так низко пасть? Я не хочу этого – уходи прочь! Ты с первого мгновенья была мне ненавистна, – хоть у тебя и скромная прическа мадонны, я сразу почуял в тебе зло! Не смей так обнимать ее, не смей докучать ей своим ртом! Эрих, ведь это твоя возлюбленная, скажи, чтоб она не смела! Скажи ей ты, а я не в силах, у меня словно все мышцы расслабли.
И в это самое мгновение, точно услышав зов брата, Эрих повернулся к нему и закричал:
– Ну как, Малыш, нравится? Правда, красиво? Разве мы наобещали тебе слишком много?
И он с насмешкой, торжествуя, смотрит на брата.
Гейнц встает, он хочет ответить Эриху – нет, хочет убежать, но не в силах глаз оторвать от той, что медленно, о, так медленно к нему подходит…
«Нет, бежать отсюда… Прочь… Я…»
– Малыш, – чуть слышно говорит Тинетта и кладет ему руку на плечо.
И под этим легчайшим прикосновением он подламывается, будто его сразил кулак, кулак судьбы. Он падает перед ней на колени, ее рука играет его волосами, ее нагое тело перед ним. И он прижимается к нему головой, он стонет от вожделения и отчаяния, он упивается запахом жизни и тлена…
И слышит смех…
Не скрипка ли смеется? Но разве может скрипка смеяться над человеком?
Повсюду зажглись огни, холл ярко освещен – Гейнц Хакендаль, семнадцати лет, пал на колени перед французской шлюхой и целует ее нагое тело, точно это святая дароносица! А в дверях стоит его брат и проклятая плясунья и смеются над ним, высмеивают его муки, его невинность, всю его жизнь!
– Чудесно, Тинетта! – кричит Эрих. – Да он у тебя совсем ручной! Пусть тебе ноги целует, до чего же мне хочется поглядеть, как он будет тебе ножки лизать…
Тинетта только слабо вскрикнула, когда внезапный толчок свалил ее навзничь. А Гейнц уже бросился к брату и так налетел на него, что оба рухнули на пол. Но младший держит старшего в железных тисках, удар за ударом разит его потасканное, красивое, бесстыжее лицо…
И, вымещая свой гнев, Гейнц чувствует, что так можно избивать только брата, ненавидеть брата и что бьет он его за то, что ненавидит в себе самом: за свою собственную бесхарактерность, за свое собственное стремление к легкой жизни, за свою собственную трусость…
Он в каком-то душном угаре, этими побоями он хотел бы убить все прошлое, сбить с себя налипшую грязь – так ударами очищают серебро… Он почти не чувствует, как дергают и тащат его обе женщины… И лишь когда угар проходит, встает… и, ни на кого не глядя, ни разу не обернувшись, уходит из холла…
Не спеша натягивает он в прихожей свое пальто, щегольское, сшитое на деньги брата первоклассным портным пальто. Он поправляет галстук и надевает шляпу. Из зеркала смотрит на него бледное лицо с остановившимся взглядом. Он хочет улыбнуться, но улыбка не дается ему.
Он нашаривает рукой выключатель. Свет гаснет, а с ним и бледное лицо в зеркале. Затем снимает цепочку, отпирает дверь и выходит на морозный стылый январский воздух.
Выйдя на улицу, Гейнц в последний раз останавливается. Еще раз оглядывается на дом. Вот оно стоит, освещенное тут и там, величественное здание благородных пропорций, оно производит впечатление сдержанного, неброского богатства…
Здесь он был гостем много недель, мучительных недель. Гостем?.. Нет, пленником! С уверенностью говорит он себе, что никогда больше сюда не вернется. Куда бы ни завела его жизнь, вряд ли его снова потянет в кварталы богачей, на сытое, распутное житье… Побег свершился изнутри, пленник сам вышел на свободу. Из прихотей своих господ раб сковал оружие, разбившее его цепи.
Еще раз оглянулся он на виллу и пошел. Пошел свободный.
12
Сбор оружия пришлось отменить – эту задачу профессор Дегенер уже не мог поручить своему воротившемуся ученику.
– Нет, с этим кончено, – сказал он со слабой улыбкой. – Опять вы не в курсе, Хакендаль. Вы были в длительном отъезде, не правда ли? Все оружие должно быть сдано, самовольное хранение оружия карается тюрьмой до пяти лет или денежным штрафом до ста тысяч марок. У меня, разумеется, нет ста тысяч марок.
– И вы сдали оружие властям?
Профессор опять улыбнулся. Он разглядывал свои белые руки с тонкими пальцами и сеткой голубоватых жилок.
– Оружия больше нет, Хакендаль, – сказал он мягко. – Как сообщают мне ваши товарищи, оружие исчезло во всем Берлине, – очевидно, сдано властям, как и предписано указом. Нет, я бы к тому же считал правильным, чтобы вы, воротясь из далекого путешествия, немного занялись предстоящими экзаменами. Через две недели начнутся письменные испытания…
Гейнц сделал досадливый жест.
– Мне нужна настоящая работа, господин профессор! Что-нибудь такое, во что можно уйти с головой. У меня на душе так пусто…
– Ну, ничего, ничего! Это в порядке вещей, бывает со всяким, вернувшимся из далеких стран. В работу не сразу втягиваешься, говорят в таких случаях. А все же скромный, упорный труд в поте лица совсем не повредил бы некоему Хакендалю. В известных кругах приходится слышать не самые лестные отзывы о небезызвестном вам ученике.
– Поймите же меня, господин профессор, – не сдавался Гейнц, – мне необходима настоящая задача, которая может поглотить человека…
Профессор Дегенер неторопливо кивнул.
– Да-да! Разумеется! Понимаю! Но дело в том, что я не вижу для вас такой задачи. То же самое говорили мне ваши товарищи, когда мы перестали собирать оружие. Единственное, что я могу вам посоветовать: повремените! Наберитесь терпения!
– Но… – не сдавался Гейнц Хакендаль.
– Совершенно верно! – перебил его учитель. – Молодость не хочет ждать. Ей не хватает терпения. Она еще ничего не посеяла, а уже берется жать. Ну что ж, старшеклассник Хакендаль, ваша ближайшая задача – заработать отличный аттестат зрелости!
– Аттестат мне ни к чему. У отца нет средств послать меня учиться дальше.
– Дуралей! – сказал профессор ласково. – Отличный аттестат вам нужен для себя, а не для дальнейшей учебы. Для себя, чтобы доказать себе, что вы способны чего-то добиться. Скажите, мой милый ученик, вы уже что-нибудь свершили в своей жизни?
– Ровно ничего! – покаянно ответил Гейнц.
– Эх вы, дуралей в квадрате! – продолжал издеваться профессор. – За это мы у вас вычтем пять очков, ученик Хакендаль! Вы учились, а следовательно, ничего не могли свершить. Но сейчас вам предстоит драться за аттестат, это – ваша первая задача, ученик Хакендаль! И вы должны выполнить ее с блеском! Я…
– Но я… – не удержался Гейнц.
– Молчать! – загремел учитель. – Какой это гонимый эриниями первоклассник осмеливается прерывать красноречивые излияния своего учителя? Клянусь, – продолжал он так же выспренне, – что и я, невзирая на ваши успехи в области мертвых языков, закачу вам двойку по латыни и греческому, если вы окажетесь менее подкованным в других предметах. – Он насмешливо улыбнулся. – Мы вас провалим с барабанным боем, Хакендаль!
Такая решимость не могла не произвести впечатления на ученика Хакендаля. Перед ним явственно обозначились кое-какие изъяны в его школьной подготовке – изъяны, небезызвестные, конечно, и педагогам.
– Если я засыплюсь на экзаменах, – сказал он с присущим ему апломбом, – точка! У отца нет средств держать меня в гимназии лишний год.
– Тем необходимее сделать максимальное усилие, – сухо возразил профессор. – Вряд ли вам улыбается разбиться о первый же подводный камень на вашем жизненном пути, если только это ваше первое крушение…
Профессор Дегенер замолчал. Человек, всегда охотно называвший вещи своими именами, он считал для себя недостойным из ложной щепетильности щадить раны действительно поистаскавшегося ученика Хакендаля. О том, что раны эти были получены не в слишком благородных битвах, говорила одутловатая бледность и косые взгляды юноши. Профессору Дегенеру были понятны ошибки молодости, но сентиментальности в нем не было ни капли.
Однако он и тут сумел соблюсти меру и не стал наслаждаться замешательством изобличенного ученика, а, выдержав минутную паузу, продолжал уже в ином, подбадривающем, тоне:
– Итак, задача первая – аттестат. Из ваших собственных слов вытекает и вторая задача: вам надо подумать о ваших родителях. Вы, голубчик, молоды и здоровы, вы получили недурное образование. Вы попросту без громких слов пойдете работать и на собственном опыте убедитесь, с каким трудом достаются деньги, в которых ваш отец в течение семнадцати лет вам не отказывал…
Гейнц Хакендаль молчал. Ему грезились жертвы и подвиги, деятельность, исполненная героизма… А тут ему трезво говорят: сдавай экзамены и научись зарабатывать деньги. Какая проза, какое жестокое разочарование!
– Мои задачи вам, кажется, не по душе? – спросил профессор. – Мой милый Хакендаль, я предвижу наступление еще худших времен, чем те, что у нас за плечами. Каждому придется в своем собственном узком мирке позаботиться о порядке и опрятности. Боюсь, что в задачах у нас недостатка не будет, хватило бы сил их выполнить. Я не знаю ваших личных обстоятельств, Хакендаль, но не исключено, что и перед вами, даже в тесном семейном кругу, встанет ряд задач, могущих вполне удовлетворить молодого человека, жаждущего деятельности…
И учитель выжидающе умолк. Но Гейнц все еще не сдавался, ведь он мечтал о большем…
– Хакендаль! – воскликнул профессор. – Будьте же честны с самим собой! Я вижу по вашему лицу, что таких задач у вас хоть отбавляй. Но они для вас слишком мизерны. Вам хочется сотворить что-то в общенациональном масштабе, но не думаете ли вы, что такие задачи вам еще просто не по плечу?! А тем более сейчас, в наше сложное время! Кроме того, вспомните – может ли быть тело здоровым, если больны его клетки? Оздоровите сперва собственную клетку, а там будет видно… – И он протянул Гейнцу руку через стол.
– С этого дня я рассчитываю на ваше ежедневное посещение гимназии. А также на ваше активное участие в занятиях. Мы еще поговорим – после получения вами аттестата. После получения аттестата – понятно?!
13
Итак, Гейнц Хакендаль опять посещает школу. Он уезжал в далекие края, он дышал воздухом, насыщенным миазмами, но наконец нашел в себе силы вырваться из трясины и снова, вместе с другими учениками, посещает школу…
Сначала это было нелегко, так же, как после далемского изобилия нелегко было привыкать к скудному столу на Вексштрассе. Но как тело его перестроилось за несколько дней, так и дух быстро окреп и Гейнц взялся за выполнение очередной своей задачи, – вместо того, чтобы разбираться в капризах взбалмошной женщины. Порой, во время перемен, когда все сидели за партами и под дробный перестук столешниц беседовали на своем излюбленном, напыщенно-шутовском жаргоне – причем, доставалось и немецкому языку, и бицепсам соседей, – в нем оживали воспоминания: он видел себя светским денди на низеньком табурете в мастерской французской модистки, вникающим в тайны туалета хорошенькой женщины…
И тогда он другими глазами начинал смотреть на корявые, бескровные, плохо побритые, в прыщах и угрях физиономии своих одноклассников, с брезгливым чувством вдыхал воздух, отравленный голодом и нечистоплотностью, и думал: а стоит ли? Ведь можно жить несравненно легче…
Но тут в класс входил, быть может, тот же профессор Дегенер, и Гейнцу вспоминалась оброненная им фраза, что можно упасть в грязь, но не следует в ней залеживаться… А бывало и так, что дрожь отвращения пробирала его при одной мысли о легкой жизни. И тогда он с яростным увлечением налетал на своего врага Порцига – тот снова подвел его – нет чтобы подсказать человеку, когда спрашивали исторические даты…
– Если ты, старый сукин сын, будешь продолжать в том же духе, ты добьешься, что я провалю экзамены, осрамлю весь класс и тебя в том числе. А тогда тебя ждет общее презрение, купленная на общественные средства веревка и вбитый в стену крюк!
– «Как веревка ни прочна, оборвется и она!» – прошептал Порциг начальные строчки Ведекиндовского экспромта, как всегда шельмовски сощурив один глаз.
«Но, конечно, не мгновенно, а скорее постепенно!»– пропели голоса таинственных норн.
А потом весь класс как грянет хором, выбивая дробь ногами и крышками парт:
– «А бывает и так, что не рвется никак!»
– Вы что, взбеленились, старшие? – загремел профессор Дегенер, пылающим факелом влетая в класс. – Сегодня выпускной класс станет на молитву позади шестиклассников – вы еще глупее, чем эти ребята, у которых молоко на губах не обсохло! Хакендаль, чему вы ухмыляетесь? Ухмыляются кретины, нормальный человек смеется! По местам! Хеберлейн, попробуйте нам объяснить, почему Платон…
Да, Гейнц Хакендаль вернулся домой. Он снова надел свою не по росту короткую школьную амуницию, заношенную до блеска, заплата на заплате. Снова надел уродливое серое белье военного времени вместо нарядных, сшитых на заказ верхних рубашек. Он уже забыл, когда последний раз делал маникюр, и только чаще чем «когда-то», подстригал ногти и тщательнее чистил их щеткой.
Он побаивался, что в классе не обойдется без язвительных замечаний по поводу его обратного превращения из ослепительного мотылька в серую куколку. Но с тем изумительным чувством такта, какое иной раз присуще самому бестактному на свете обществу – обществу сорванцов-школьников, – ни одна душа об этом не заикнулась. Гейнц снова принадлежал к ним. Он снова был для них свой. Они точно забыли, что он не был с ними в таком, что ни говори, важном деле, как сбор оружия. Он по-прежнему участвовал в их жарких спорах, словно бы и не выбывал из их среды, и его выслушивали, изругивали и высмеивали, как всякого другого.
А спорили они очень много, спорили ежедневно, чуть ли не на каждой перемене – и очень горячо. В Веймаре к тому времени было созвано Национальное собрание, оно избрало Фрица Эберта президентом и утвердило для новой Германской республики черно-красно-золотой флаг. Но какие бы это ни вызывало разногласия, суть для них заключалась совсем в другом.
Споры шли главным образом вокруг вопроса: чем кончится война? Какой мир ждет Германию? Вот что волновало их больше всего. О чем только ни говорили в Национальном собрании, а вопроса о мире почти не затрагивали. Утверждали, разумеется, что немецкий народ ни за что не согласится на продиктованный мир. А один из депутатов даже сказал: «Отсохни та рука, что подпишет рабский мир…»
Но даже и эти скудные громы, доходившие из Веймара, не внушали юношам доверия. Они помнили латинское изречение: «Principiis obsta», что в переводе означает: «Протестуй уже с самого начала».
Они же находили, что уже с самого начала никто и не думает протестовать. Они находили, что хоть правительство как будто и протестует, однако, вопреки собственным протестам, делает то, чего чурается на словах. Юноши слышали это решительное «нет», но не верили ему, как не верил и весь народ. «Можно ли на них полагаться? – говорили в народе. – За последние четыре года господа там, наверху, слишком часто надували нас».
Обо всем этом и толковали ребята во время школьных перемен, по дороге в школу и из школы. Они толковали об этом на своем школярском языке, пестрящем латинизмами, наряду с такими выражениями, как «колоссально» и «на большой с покрышкой». У них были грубые, ломающиеся голоса, на подбородках уже частенько кудрявился пух, – если б война продолжалась, их бы уже отправили на фронт. А так они все еще считались мальчишками, гимназистами, что не мешало им живо всем интересоваться.
Лет десять назад предыдущее поколение упивалось стихами Гофмансталя, высмеивало «Песни о розах» Эйленбурга и разве самую малость горячилось из-за вопроса: дирижабли или аэропланы? Да и то весьма умеренно. Так сказать, в пределах… Раскормленное эстетское поколение, с кокетливой склонностью к самоубийству и ко всему прекрасному. (Самое слово «самоубийство» их шокировало как грубое, и они предпочитали говорить: «вольная смерть».)
Новое же, возросшее в трудные годы нужды и голода поколение выдалось более крепким. Оправдалось изречение, что плоды, взращенные на тощей земле, здоровее, чем вскормленные тучной. Эта новая молодежь, пережившая войну в глубоком тылу, всегда чувствовала себя в чем-то обманутой, обделенной. Она не намерена была и впредь давать себя в обман. Настороженно выжидая, с неусыпным недоверием следила она за событиями…
Гейнц Хакендаль включился в ее ряды. Он вернулся к своим товарищам, к своему поколению. (Эрих, хоть всего на четыре года старше Гейнца, принадлежал во всех смыслах к довоенному поколению.) Прошло немного времени, а ему уже не верилось, что совсем недавно он часами просиживал, ухаживая за своими ногтями. А спустя еще немного времени он уже опять проникся юношеским отвращением ко всем этим раскрашенным модницам на Тауэнцинштрассе. Сердце его едва ли даже на секунду замирало при мысли о Тинетте. Зато он часто и подолгу думал об Ирме.
14
Профессор Дегенер снова оказался прав, когда просил Гейнца запастись терпением: задач у него будет хоть отбавляй, и даже в самом недалеком будущем. Да, задач у всех хватало, такое уж было время.
Пришлось и Гейнцу Хакендалю взяться за свои.
Как-то утром в последних числах февраля его разбудили настойчивые звонки. В школе почему-то не было занятий, – должно быть, опять бастовали. А возможно, протестовали. Во всяком случае, Гейнц еще не вставал, отец отправился в обычный рейс по городу, а мать, как и всегда, не щадя распухших ног, выстаивала в очереди за продовольствием.
Гейнц натянул брюки, набросил поверх ночной рубашки пальто и прошаркал в домашних туфлях через холодную, как гроб, квартиру – отворить дверь. Перед ним стояла «какая-то» – в самом деле «какая-то». Гейнц не сразу узнал в нежданной гостье свою сестру Эву – в свое время такую хорошенькую, свежую и немного сварливую Эву. Прошло немало времени, пока, признав ее, он не воскликнул:
– Ты, Эва? Входи же!
Да и она не сразу его узнала. Впрочем, не столько потому, что он сильно изменился, сколько потому, что была чересчур взволнована, и к тому же изрядно навеселе. Она прислонилась к дверному косяку, ее отвисшие щеки дрожали, дрожали тяжелые серовато-голубые веки.