Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 46 страниц)
– Пойдем же, Анри! Не оставишь же ты меня одну! Я и так целые дни одна как перст… Ну, прошу тебя, пойдем!
Опять она ломает комедию, но где же его пальто? Или уйти без пальто? Неужели ее так забавляет эта маленькая размолвка с семнадцатилетним шурином, что она готова отпустить его раздетого в промозглую мокреть? Но как знать, а вдруг есть хотя бы слабая надежда, что ей все-таки немного его жаль? Как знать?
Внезапно ее рука очутилась у самых его губ… Она так странно на него смотрит… Да, не исключена возможность, пусть самая ничтожная, что он ей не совсем безразличен… Ничего похожего на его пламенное, мучительно прекрасное чувство к ней, но все же что-то он для нее значит… Он прильнул губами к этой руке, он вдохнул ее слабый запах, его губы пили эту руку… Они ненасытно бродили по нежной шелковистой коже…
– О! – воскликнула Тинетта, сделав серьезные глаза. – Ты кое-чему научился, Анри! Вот уж этого Эриху не следовало бы видеть!
А потом они вместе отправились к господину, которому горничная отнесла пальто Гейнца, к холеному господину с белокурой бородкой клинышком. Выяснилось, что господин в визитке – портной, приглашенный хозяйкой дома, и что по ее указаниям он сшил Гейнцу пальто, каковое и принес с собой.
– Потому что в своем ты больше ходить не можешь, Анри!
Пальто оказалось Гейнцу впору.
– Сразу видно, что мадам – француженка, у вас безошибочный вкус и верный глаз!
Но главнее было впереди – Гейнцу должны были сшить и костюмы по самой точной мерке, и все из английских материй… А кроме того, теплое зимнее пальто фасона «ульстер»…
Бледный и безмолвный, стоял Гейнц и только поднимал руки, когда об этом просил господин в визитке, снимавший мерку… Гейнц думал: «В какую пропасть позора я скатился! Любовница Эриха одевает меня на деньги Эриха, и я это терплю…»
Но то была еще не пропасть, а только самый ее краешек…
Однако больше, чем позор, мучило его сознание своей трусости – он не решался в присутствии портного вступить с Тинеттой в пререкания. Да попросту отказаться в этом участвовать! Он даже не возражал, когда его поворачивали туда-сюда, и послушно отвечал, какие реверы – широкие или узкие, и однобортный или двубортный пиджак…
Наконец портной попрощался. У него была настоящая жемчужина в галстуке, и он, как настоящий кавалер, поцеловал у мадам руку, а руку Гейнца просто пожал. После чего удалился, пообещав выполнить заказ в самый короткий срок.
С минуту они безмолвно смотрели ему вслед, а потом Тинетта сладчайшим своим голосом предложила Гейнцу захватить пальто и пройти вместе с ней в комнату Эриха – она подберет ему приличную рубашку…
И вдруг Гейнц как сорвется и закричит, что никуда он с ней не пойдет, и она вдруг как сорвется и закричит, что она не станет терпеть около себя такого неряху и распустеху. И долго еще раздавались крики о моихденьгах, и егоденьгах, и ееденьгах, и о чистоплотности и брезгливости, и о законных требованиях красивых женщин, и о том, как молодые, хорошо одетые кавалеры должны сопровождать их и опекать… Казалось, этим крикам конца не будет…
Но конец все же наступил, так как Тинетта вдруг воскликнула совсем другим, пронзительным голосом, выражающим крайнее удивление:
– О боже, Анри! У меня, кажется, расстегнулась туфля! Да помоги же мне!
И она поставила ногу в серой замше на край стула.
Гейнц запнулся на полуслове и в замешательстве уставился на маленькую ножку. Но Тинетта смотрела на него так беспомощно, что он, не без колебания, взял ножку в руки. Однако, как он ни натягивал пряжку, ремешок не поддавался, петля не доставала до пуговицы. Ее ножка была у самого его лица, и в этой тоненькой голубовато-серой паутинке она казалась более нагой, чем нагая. Глубокий вырез приоткрывал начало пальчиков, и Гейнцу это казалось восхитительным. От туфли исходил тонкий запах – духов и кожи, и запах женщины – этой женщины и всех женщин, когда-либо живших на земле.
Он припал к этой ножке губами и, услышав над собой тихий смех, подумал: пропасть позора – и продолжал целовать…
Он слышал, как она тихо смеется, – и продолжал целовать… И думал: она хочет согнуть тебя в бараний рог – и продолжал целовать…
Волна возносила его все выше и выше…
И вдруг он подумал: «Если я сейчас же не перестану, я погиб навек. А она – не то, ради чего стоило бы погибнуть навек…» Почувствовав на миг освобождение, он оторвался от ее ноги и, глядя лишь на дверь, не глядя на Тинетту, опрометью бросился вон из комнаты, вон из дому, позабыв пальто и шапку…
Ее смех преследовал его и на улице…
5
Но конечно, он опять к ней вернулся, как возвращался неизменно всегда.
Он приходил, негодуя, чтобы осыпать ее упреками, или приходил смущенный и покорно, с благодарностью принимал каждое ее ласковое слово, точно помилованный должник. Приходил то в воинственном, то в кротком настроении; порой ему хотелось всем, всем с ней поделиться, однажды он долгие часы читал ей своих любимых поэтов. В другой раз он помогал ей разложить в шкафу только что купленное белье, и прикосновение к этим еще не виданным им воздушным вещицам из шелка нежнейших оттенков так его взволновало, что он лишился голоса и с трудом мог говорить.
Конечно, она являлась ему и во сне. Он долго не засыпал, вспоминая небрежно выставленный напоказ кусочек ноги или волнующую впадинку у основания ее нежной груди, увиденную почти невольно, когда он стоял за ее стулом, – эти воспоминания мучили его, томили, лишали покоя. Наконец он засыпал, и тогда эти видения теряли свою дневную четкость, определенность и зримость. Сон уводил его в мир, где каждый предмет как бы двоился, открывая за привычной личиной другую, порочную: в древесных трещинах и наростах мерещились ему непристойные образы, из соцветия цветка торчал пестик, ждущий оплодотворения, протянутая рука дорожного указателя метила, казалось, в его середину.
Все это вызывало в нем отвращение. Не будучи религиозным, он, однако, воспринимал это как грех. Так думать о подруге брата, так грезить о ней представлялось ему унизительным. «Я ведь совсем не так ее люблю, – твердил он себе сотни раз. – Я не хочу отнять ее у Эриха, я не вор…»
Ярость овладевала Гейнцем, когда плоть все чаще, все чувствительнее подводила его, нанося ему все более тяжкие поражения. Он говорил себе: «Я не хочу так думать о Тинетте. Это недостойно, это унижает ее и меня». Он защищался, боролся, как мог.
А потом внезапно прекращал борьбу, отказывался от сопротивления, позволяя себе падать. Случалось, он сиживал с Эрихом и Тинеттой, с этим загадочным Эрихом, которому посещения его любовницы братом казались чем-то вполне естественным, И с этой более чем загадочной женщиной, которая почему-то хотела всегда иметь его при себе, его, не блещущего ни умом, ни красотой, неухоженного и плохо одетого.
Итак, он сидел с ними и краешком глаза наблюдал за Эрихом, как тот потягивает свое виски и рассказывает о случившемся за день… И вдруг на него накатывало, он вставал, словно чтобы разгрести огонь в камине, а поднявшись, становился за стул любовницы брата и заглядывался на ее декольте. С дерзостью отчаяния следил он, как вздымается и опускается ее нежная грудь, и в упор поглядывал на брата, но не смущенно, а с вызовом: не думай, что мне стыдно! Я это делаю нарочно! Нарочно! Нарочно!
Иногда это находило на него во время его нечастых гастролей в школе, среди одноклассников. Они сидели с таким почтительным и скучающим видом, старший учитель Шнейдерс что-то объяснял скрипучим голосом, в классе стоял затхлый запах школьной пыли, несвежего белья, чернил и бумаги… Усилием воли он вызывал в памяти образ Тинетты, неторопливо, смакуя, представлял себе, как накануне она опустилась на колени перед каким-то сундуком: юбка туго обтянула ее лоно. Он отчетливо видел ее длинные бедра и обозначавшийся под юбкой треугольник – этот таинственный треугольник, о котором можно мечтать и мечтать…
С насмешкой смотрел он на сверстников. Они по-прежнему прозябали в тупом неведении, думали об уроках, о выпускных экзаменах, о сборе оружия, – ребяческие заботы! А он, Гейнц, – мужчина, он ежедневно посещает красивую женщину. Он живет жизнью, исполненной греха, тайны, порока, тогда как они исписывают каракулями свои тетради, и стоит Шнейдеру сказать: «Прекрасно, Порциг!» – как тот чувствует себя на седьмом небе! Вот какие они еще дети и какой он мужчина!
Или же во время их общих бесед с братом и Тинеттой он вдруг уходил из холла. Украдкой пробирался к ней в спальню и, пав на колени перед ее кроватью, зарывался лицом в ее пижаму… Он впитывал в себя ее слабый неопределенный запах – этот запах, исходивший, казалось, от первоначальных тайн жизни, – запах соблазна и греха, источника жизни и любовной игры, навеки неразгаданной тайны, неоскудевающего родника…
Но все это пришло позднее, пришло не в самом начале, а когда он еще больше попал под ее власть. Постепенно он становился ее игрушкой, ее слугой, ее рабом. Сначала он сознательно уступил этому наваждению, ослабив с ним борьбу, чтобы потом очертя голову ринуться в бездну.
Ведь как-никак он был мужчиной (хоть и незрелым мужчиной), тогда как она была женщиной (да и какой женщиной!). Ему надоели ежедневные споры все о том же. Они изнуряли его. После того как он пять раз приводил ей все те же доводы, ему претило обращаться к ним еще и в шестой раз.
В Тинетте же азарт противоречия всегда оставался свеж и неугасим. Она могла каждый день заводиться наново, могла ежечасно, ежеминутно повторять одно и то же. Она не отступала ни на пядь. Она так часто ему твердила, что он должен ухаживать за своими ногтями, что он начал подстригать их и чистить щеточкой и срезать лишнюю кожу, – словом, проделывал весь этот мелочной ритуал, который казался ему сперва таким скучным, ненужным, отнимающим попусту время.
Он даже стал находить в этом удовольствие. И то было не просто уступкой, чтобы купить себе покой, избавиться от надоедливой болтовни. Для него стало удовольствием просиживать с ней эти полчаса, этот час. Она отделывала свои ногти, а он – свои. Они болтали, возникало нечто вроде товарищеской близости; она давала ему советы, помогала ему, брала его руку в свои, сама любезно подравнивала ему ноготь и обсуждала это со всей серьезностью, вся во власти этих интересов.
Постепенно он стал понимать, какое значение это имеет для подобных женщин. И что ухоженная женщина действительно не способна увлечься неухоженным мужчиной – она и присутствие его выносит с трудом.
И когда она как-то, смеясь, спросила:
– Ну скажи, Анри, глупый мальчик, разве я была неправа, когда заставляла тебя думать о своих ногтях? Смотри, какой ты теперь шикарный! – он отвечал ей со смехом, что да, она была права, и что он теперь шикарный, чертовски шикарный кавалер…
Он сдался. Он уже не вникал всерьез, права она или не права, действительно ли ему необходимы наманикюренные ногти, он сидел подле нее в комнате, и, значит, все! Значит, она права!
И когда она ему в десятый, двадцатый, тридцатый раз повторила, что пора ему надеть новое пальто, что портной ждет с примеркой, что ни один уважающий себя человек по станет разгуливать таким неряхой, что ни одна женщина на него по посмотрит, что ей не с кем выйти погулять, – он в конце концов тоже сдался.
Сначала он говорил:
– Ладно, но только то пальто, которое портной уже принес.
Но тут выяснилось, что пальто сидит плохо: спина отвисает мешком. Она поставила Гейнца между двумя зеркалами и так долго убеждала, пока он и сам не увидел, что спина отвисает мешком… Нет, в таком виде он не может показаться на улице, – и пришлось ему пойти к портному.
А уж раз он пришел к портному, пусть примерит и теплый ульстер. Ведь зима на дворе, ну ладно, ладно, пусть у немцев это еще не называется зимой. Для нее это зима, и не может же он без теплого пальто гулять с ней. Ведь они собирались подолгу бродить вдвоем, совершать далекие прогулки. Значит, решено?
– Но это невозможно, Тинетта, я не в состоянии столько платить!
– Не говори глупостей, Анри! Портной пришлет счет не раньше чем через полгода – к этому времени ты наверняка разбогатеешь…
– Ну как ты не понимаешь, Тинетта, это же просто невозможно…
– Невозможно, что через полгода ты разбогатеешь? Да погляди на Эриха. Эрих через год будет богатым человеком. А что по плечу твоему брату, наверняка по плечу тебе!
– Ты бог знает, что говоришь, Тинетта! По-моему, у Эриха большие денежные затруднения…
– У Эриха?.. Денежные затруднения?..
Она смотрела на него во все глаза, ей в голову не приходило ничего подобного.
– Ну да, ведь он рассчитывал на деньги отца.
Она рассмеялась, рассмеялась ему в лицо.
– О Анри, слепец, не знающий жизни, – все это было и давно прошло! Эрих сейчас купается в деньгах, он им счета не знает! Да он только на днях купил эту виллу и заплатил за нее чистоганом, я уж и не припомню сколько, – за деньгами еще приходил такой толстяк. А ты, ты не хочешь взять у брата в подарок какие-то несчастные костюмы!
Гейнц смотрел на нее недоверчиво, он был убежден, что она лжет.
– Но откуда у Эриха такие деньги? В лучшем случае он занял у кого-нибудь…
– Нет, нет, об этом и речи быть не может! Эрих и правда очень деловой, у него какие-то поставки…
– Что еще за поставки?
Час от часу не легче, но все это уводило от разговора о костюмах. Эрих – двадцати одного года от роду, только что с военной службы, занимает ответственный пост в рейхстаге – или, вернее, не занимает – и вдруг оказывается преуспевающим поставщиком!
– Что это еще за поставки?
– Ты не думай, это совершенно серьезно! И правильно, что друзья для него что-то делают. Ведь он их тоже выручает, он работает на них!
– Но послушай, Тинетта, прошу тебя… Что может Эрих кому-нибудь поставлять? У него же ничего нет.
– Так он же закупает! Его приятели поручили ему снабжать какой-то полк. И он прямо чудеса творит! Недавно приходил один, он рассказал мне, что Эрих раздобыл масло, несмотря на блокаду – столько еще никому не удавалось раздобыть, – не то датское, не то русское масло, не припомню. Во всяком случае…
– Значит, мой прелестный братец Эрих заделался и спекулянтом? Я нахожу…
– Да ладно, хватит, Анри! Ты ужо две недели изводишь меня этими костюмами…
– Я тебя? Нет, это ты меня изводишь!
– Ты говоришь, что не знаешь, как за них уплатить. А я говорю, что Эрих тебе их дарит, мы это с ним давно решили.
(Опять что-то новое! Значит, Эрих в курсе дела? Но она, конечно, врет! Наверняка врет!)
– А потом ты говоришь, что у Эриха и денег нет на такие подарки. А я говорю, что деньги у него есть, он ужас сколько зарабатывает. И ты еще обзываешь его спекулянтом! Значит, ты, милый мальчик, требуешь, чтобы Эрих зарабатывал так, как ты ему прикажешь?..
– Ничего я не требую!.. – Гейнц уже почти кричал. – Я больше об этом слышать не хочу! Я…
– Вот и прекрасно! Вопрос исчерпан. Смотри же, больше к нему не возвращайся. Ты и не представляешь, как мне опротивел твой засаленный костюм, да ты из него давно и вырос. А теперь пойдем, я купила тебе верхние рубашки и немного белья…
И Гейнц обратился в бегство. Он бежал из этого дома.
«Ну как ей втолковать? – думал он в бессильной ярости. – Я могу сто раз повторять – «нет»! Я могу кричать ей «нет» в самое ухо! Должна же она что-то понимать! Но в этом я не участвую, ноги моей больше там не будет, и, даже если я пойду к ним, клянусь, никакими силами не заставят меня надеть эти проклятые костюмы! Белье она мне купила! Да ни за что на свете… Лучше буду сидеть дома, у меня пропасть работы, как бы не загремел мой аттестат…»
(Что еще может загреметь, помимо аттестата, Гейнц уточнять не стал, но чувство подсказывало ему, что все у него идет прахом.)
«Нет уж, по крайней мере, ту неделю буду регулярно ходить в богадельню и работать как вол. Пусть увидит!»
И он начал рисовать себе, как она увидит… Как сперва будет удивляться, а потом начнет беспокоиться, почему он к ним перестал ходить, не предупредив ее ни словом…
«Ей будет недоставать меня. Пусть она меня не любит, она ко мне привыкла. Она не выносит одиночества… И все разрушить из-за каких-то паршивых костюмов! Ведь она все понимает, как же она не поймет, что это невозможно…»
6
А дома к родителям пожаловала гостья. Собственно, гостья не то слово, просто дочь вернулась под отчий кров. После четырехлетнего отсутствия воротилась домой из какого-то лазарета на Востоке Зофи, в звании старшей медицинской сестры…
Вот она сидит в своем голубовато-сером сестринском одеянии с брошкой Красного Креста на не в меру округлившейся груди и не то с орденом, не то с почетным знаком, приколотым чуть левее. Зофи, сестра Гейнца, старшая дочь Хакендалей – такая знакомая и все же непривычно другая!
Прежняя Зофи была востроносым, вечно недовольным созданием, тщедушным и слабым. Нынешняя же обер-сестра – дородная особа, с белым оплывшим лицом, словно разбухшим от испарений больничной палаты. Каждый раз, сказав что-нибудь, она захлопывает рот и поджимает губы, словно что-то смакует.
«Ну и противная же баба! – думал озадаченный Гейнц. – Нечто среднее между монашкой и видавшей виды подругой. А уж воображает!..»
Не вставая с места, она протянула ему свою пухлую белую руку.
– Итак, ты – Малыш, которого теперь надо называть Гейнцем? Да, да, что ты вырос и повзрослел, можно тебе и не говорить, ты и сам знаешь. Ну, а как гимназия? Делаешь успехи? Подвигаешься вперед?
– Благодарствую! – сказал Гейнц сухо и уселся.
Совершенно несносная баба! Говорит с тобой, словно ты маленький мальчик, а она – твоя старая баловница-тетка! Чудно, право! Ну почему именно ему достались такие несносные братья и сестры?! (Что братья и сестры тоже считают его несносным, Гейнцу и в голову но приходит.)
Зофи между тем продолжала свое выступление:
– А у вас здесь будто все опять утряслось? Я вижу, вы живете скромней. Что ж, это естественно, всем нам пришлось нести жертвы – имуществом и кровью. Бедняга Отто тоже погиб. Да, да.
И Зофи наглухо захлопнула рот, казалось, она захлопнула крышку гроба, где лежал Отто.
– Какие же у тебя планы, Зофи? – спросил отец. – Сама видишь, мы тебя больше держать здесь не можем; Малыша мы уже предупредили – кормим его до пасхи…
И Густав Хакендаль рассмеялся. Гейнц видел, что за последнее время отец сильно переменился. И не то чтобы он поддался общему распаду, напротив, эти времена словно заставили его уйти в себя, от всего отгородиться. Он как бы смеялся в душе над всем миром, потешался и над собственными детьми…
– Не думаю, – степенно сказала обер-сестра, – чтоб мне пришлось сесть вам на шею. Старший военврач Швенке предложил мне работать у него в операционной. Дела и здесь, к сожалению, хватает. Печально, да, да.
Она опустила белые анемичные веки. То, что она говорила, не вызывало, в сущности, возражений, но Гейнца коробил ее тон.
– Приглашают меня и в родильный дом… Ну, там видно будет. Так что садиться вам на шею я определенно не собираюсь.
Рот захлопнулся.
– Вижу, вижу, дочка, – сказал папаша Хакендаль. – Ты вывела свою овечку на сухое место. Оказалась дальновиднее, чем твой старик отец. А он-то опять на козлах штаны протирает.
Зофи уклонилась от неприятного разговора.
– Давненько я не была в Берлине и, может быть, ошибаюсь, но помнится, отец, ты раньше не говорил с таким берлинским акцентом?
– Однако, дочка, от тебя ничего не укроется, – усмехнулся Хакендаль. – Видишь ли, раньше, когда у меня был настоящий извозчичий двор, я старался выражаться, что твой парикмахер, ну а простецкому извозчику вроде бы и не к чему стараться, верно, дочка?..
– Ах, вот оно что! Да, да. Понимаю, отец. – Монахиня опустила веки. – Помнится, ты все – как это говорили люди? – изображал из себя железного Густава. А теперь, значит, в добродушного берлинца играешь? Что ж, оригинально, отец! Право, оригинально!
– Играю? Ну нет, это ты ошибаешься, Зофи! Играют здесь совсем другие, и я даже знаю – кто. Нет, тут ты меня не подденешь. Я всегда был железным Юставом, им остаюсь и сегодня. А что разговор у меня простецкий, так он больше под стать моему простому нынешнему житью…
– Да, да, – протянула Зофи. – Я тебя вполне понимаю, отец. – И переводя разговор на другое: – А что поделывает Эвхен? Что-то я ее не вижу. Ты мне давно ничего не писала про Эву, мать.
Мать вздрогнула и со страхом взглянула на отца: Эва – это имя уже давно не произносили в его присутствии.
Отец и в самом деле нахмурился, однако отвечал сравнительно мирно:
– Эва? О ней нечего было писать хорошего. Эва заделалась шлюхой, вот тебе и весь сказ! – произнес он с заметным усилием.
На минуту водворилось молчание.
Зофи, однако, не дрогнула. Она сидела неподвижно – белое изваяние под форменным чепцом, руки сложены на коленях.
– Прости, отец, – первой нарушила она молчание. – Один только вопрос! Тебе не нравится образ жизни Эвы или ты употребил это слово в прямом значении?
– Вот именно что в прямом. Эва как есть шлюха, со всем, что положено, – с билетом и заправским котом. – Только по тому, с каким усилием отец это выговорил, Гейнц понял, как тяжко ему так аттестовать свою прежнюю любимицу. – А насчет одобряю я или не одобряю чей-то образ жизни, – это к делу не относится: так-то!
– И больше ни слова об этом! – с несвойственной ей решительностью вмешалась фрау Хакендаль. – Ты только волнуешь отца, Зофи!
– Какое еще там волнение! – вскинулся папаша Хакендаль. – Просто у каждого свой талант!
Снова водворилась тишина. Все четверо не решались поднять глаза друг на друга.
– Да, да, – задумчиво протянула Зофи. И заметно оживившись: – Ну, а Эрих? Как поживает Эрих?
– Об этом у Гейнца спрашивай. Гейнц у него что ни день торчит.
И папаша Хакендаль решительно поднялся на ноги. Для Гейнца Хакендаля было полнейшей неожиданностью, что отцу известны его похождения. Матери он, разумеется, рассказывал об Эрихе то одно, то другое, но никак не ожидал, что она передаст это отцу.
Хакендаль нахлобучил на лоб свой лаковый горшок. Гейнц помог отцу надеть кучерской плащ и подал ему кнут, стоявший в углу за шкафом.
– Вороному не мешает поразмяться, да и мне тоже, – заявил он. – Ну, до свиданья, Зофи! Приятно было свидеться, желаю успеха. Да прежде чем устроиться, хорошенько пораскинь мозгами, где удастся больше сорвать. Пока, дочка! Пока, мать! А ты, Гейнц, мог бы притащить матери центнер угольных брикетов, если это, конечно, не слишком тебя затруднит.
С тем папаша Хакендаль и вышел. Он и в самом деле остался железным, с той лишь разницей, что теперь он не столько рычал, сколько кусался.
Это не укрылось от зорких глаз Зофи.
– Не понимаю, мать, – сказала она, убедившись, что старик захлопнул за собой дверь на лестницу. – Я просто не узнаю отца. Можно подумать, что он отчаянно зол на нас, детей. Уж я-то, во всяком случае, ничего плохого ему не сделала… И я кое-чего в жизни добилась. Не исключено, что мне поручат заведовать больницей…
– Все это хорошо, – отвечала мать, – но детям не грех бы другой раз подумать и о родителях. За последние два года ты написала нам три письма.
– Ах, так вот почему вы на меня дуетесь!
– Не знаю, как отец, он о таких вещах не заикается, да только детей, что хоть немного думали бы о родителях, у нас нет!
– Я тебя не понимаю, мать! Ведь у меня на руках были раненые, сотни, тысячи раненых. Бывали дни, когда мы по пятнадцать часов кряду простаивали в операционной… Тут уж не до писем!..
– Ну, за два-то года бывали же у тебя и свободные часы…
– А тогда я валилась спать. Сон был мне нужен, чтобы сохранить работоспособность. Раненые были у меня на первом месте. Из твоих писем я знала, что вы здоровы…
Зофи, конечно, обвела мать. Вот уж у кого не было собственного мнения. Мать всегда соглашалась с тем, кто говорил с ней последним. Гейнц слушал и молчал; он только диву давался, – как ловко сестра выспрашивает мать об их материальном положении. Он догадывался, что Зофи приехала к ним с теми же надеждами, какие питал и Эрих. Но уж раз ей теперь известно, что здесь поживиться нечем, не станет она утруждать их частыми посещениями.
Уходя, она попросила Гейнца немного проводить ее: на улицах не безопасно, женщине проходу не дают, даже форма медицинской сестры не спасает от приставаний. Гейнц, правда, заподозрил другое – Зофи уже не производила впечатления особы, на которую мужчина может нагнать страх. Ей, конечно, нужно как можно больше у него выпытать – и действительно, она стала его расспрашивать насчет Эриха. С Гейнцем она была не так осторожна, как с родителями, и не побоялась открыть ему свои расчеты…
– Да, Эрих умен, он далеко пойдет… Молодчина – в двадцать одни год пролез к кормушке! Да, да, он соображает, как деньги добывать. Умно, хвалю! Повтори-ка мне его адрес. Да, я навещу его в самом ближайшем времени. Такие связи надо использовать. У меня тоже кое-что наклевывается, может, его заинтересуют мои планы…
Гейнц вернулся домой в отличном настроении. Он сегодня же вечером расскажет все Эриху – пусть готовится к высокому посещению… То-то Эрих будет смеяться!
7
Итак, Гейнц снова отправился на виллу. Нет, он отнюдь не внушил себе, что идет лишь затем, чтобы рассказать брату о Зофи – уж настолько-то он не был лицемером, – он противился, боролся с собой, и все же не устоял.
Увидев брата в его новоявленном великолепии, Эрих сказал:
– Ну, знаешь, Малыш, для махрового идеалиста у тебя чертовски материалистическая оболочка!
Гейнц, сгорая от стыда и ярости, готов был поколотить его.
Но постепенно он притерпелся, – человек, это самое приспособляющееся существо на земном шаре, ко всему привыкает. Тем более что совершившаяся с ним перемена никого особенно но поразила.
– Хорошо, что Эрих хоть о тебе заботится, – сказала мать. – К нам он совсем забыл дорогу.
А отец со свойственным ему теперь едким юмором добавил:
– Коли тебе не к лицу кланяться мне на улице, отвернись, а не то спрячься за афишную тумбу. Мы с тобой незнакомы!
Нет, никто не удивлялся. Авторитет его в классе скорее возрос. Среди гимназистов пошли толки, будто у Гейнца богатая подруга, а ведь это, невзирая на трудные годы и сбор оружия, был еще такой немудрящий народ, что мысль о связи их однокашника с красивой, богатой женщиной кружила их ученические головы, подобно прельстительному сну…
Но если никто не осуждал Гейнца, а многие даже склонны были ему завидовать, то неумолчный голос в его душе не переставал твердить, что позор есть позор, и никуда от этого не денешься!
Разумеется, вскоре выяснилось, что костюмы сшиты отнюдь не для прогулок. Один только раз, один-единственный, прошлись они немного по зимнему Грюневальду. Да и то Тинетта разгневалась и пожелала тотчас же вернуться домой. И это у них называется лесом? Веники, безобразные, растрепанные веники, понатыканные в землю вниз головой. А под ногами такое, что в ботинки мгновенно набивается песок и хвойный сор. Она же рисовала себе нарядный парк, как у них, на западе, густолиственные кроны и дорожки, усыпанные рыжим гравием…
– Но ведь и там сейчас зима, Тинетта!
– Зима? Глупости ты болтаешь, Анри! Там не бывает зимы – на душе у людей, хочу я сказать. Все вы какие-то вечные зимовщики, угрюмые, холодные. А мы всегда веселы, у нас бессменная весна!
– Всегда веселы – но этого не бывает, Тинетта!
– Не бывает – посмотрел бы ты… – Она запнулась, но у нее уже неудержимо вырвалось: —Ах, если бы французы не остановились у Рейна, если бы они пришли сюда! Было бы с кем посмеяться! Это вечное одиночество – я в жизни так не зябла, как эти несколько месяцев здесь.
– И чтобы ты могла веселиться в обществе какого-нибудь лейтенанта, Германия должна терпеть у себя французов? Бедная Германия!
– Мне-то что до этого! Знала бы я, каковы немцы; я ни за что бы сюда не поехала. Эрих меня подвел, я думала, другие хоть капельку на него похожи. Да нет, какое там!
– Если тебе здесь так плохо, Тинетта, почему ты не вернешься на родину? Ведь Эрих не может тебя задержать!
Гейнц был кровно обижен.
– В том-то и дело, Анри, ну и дурашка же ты! Думаешь, я вольна вернуться? Да я бы ни минуты не колебалась, пусть даже Эрих зарабатывал бы в сто раз больше! Мне нельзя возвращаться на родину – хотя бы некоторое время.
И она рассказала ему, что дома у них косо смотрят на женщин, сошедшихся с немцами.
– У меня не будет ни одного ангажемента. Да я там с голоду умру. Меня забросают камнями!
«А я? Как же я? – готов был спросить Гейнц. – Выходит, я для тебя ничего но значу?»
Но к чему спрашивать, ведь он и так знает, какой унизительный для себя услышит ответ. Он всего лишь игрушка, средство убить время, бесконечные, серые, одинокие часы, – тот, кого мгновенно забывают, едва лишь представляется что-то более интересное.
(А может, он для нее все же нечто чуть-чуть большее, нежели тот, кого можно мучить, на ком можно испытывать свои женские чары, – слуга, раб, безответный холоп? Да, холоп, их связывает позор, которого уже не чувствуешь, – их общий позор. Да, зло, причиненное им обоим и вместе выстраданное, – вот все, что их роднит!)
Единственная их прогулка! А потом они ежедневно отправлялись в город – сперва только днем, потому что к вечеру домой возвращался Эрих, а потом и вечерами, так как Эрих засиживался на работе до поздней ночи. Эрих, с виду такой мягкий, обаятельный, когда у него являлся случай зашибить деньгу, обладал железной хваткой. Откуда только брались силы у этого слабохарактерного человека!
Что думал он, постоянно видя эту неразлучную пару – брата и свою подругу? Ведь это не могло от него укрыться. Они но таились, да и прислуга в доме постоянно видела их вдвоем. Тинетта то и дело звонила Эриху в контору и просила машину, чтобы поехать за покупками в обществе Анри.
Что же он думал?
Ах, этот обаятельный малый был так непроницаем, его было труднее раскусить, чем даже Тинетту. Что-то заставляло Гейнца против воли снова и снова возвращаться к мысли о брате. Что происходит у него в душе? Эрих никогда не был заботливым братом, и он действительно занят делами (пусть это всего-навсего грязные спекуляции – и спекуляции временами требуют настоящей работы!), а между тем он равнодушно смотрел, как его брат и подруга швыряются деньгами, которые он, Эрих, зарабатывал своим горбом.
– Ну как, развлекаетесь? Не скучаете? Поди-ка сюда, Гейнц!
И он совал брату пачку банкнот – какую-нибудь немыслимую сумму.
– Не упрямься, Малыш! Не можешь же ты разгуливать без гроша в кармане! Тинетта говорит, что ты с Вексштрассе добираешься до Далема пешком. Что за вздор! Бери спокойно такси. Хоть я и эгоист, но весьма ценю твой альтруизм по отношению к Тинетте.
Он улыбался – не то презрительно, не то дружелюбно. А может быть, он просто выдохся, устал. Или его радовало, что у Тинетты надежный опекун. Ведь ей необходим компаньон, а всякий другой мужчина представлял бы большую опасность, нежели семнадцатилетний школьник. Или за всем этим скрывается что-то совсем другое? Какая-то тайная, с далеким прицелом, подлая цель?