Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 46 страниц)
– Да, Эйген!
– А может, здесь останешься?
– Да, Эйген!
– Небось рада удрать!
– Как скажешь, Эйген!
– Ну да уж ладно, гуляй отсюда! Но только я свистну…
– Да, Эйген, я тут же прибегу!
14
Юноша в хаки размашистым шагом, через две ступеньки на третью, взбежал вверх по лестнице. Остановившись у двери, он, не раздумывая, несколько раз нажал на кнопку звонка, а когда ему сразу не отперли, нажал еще и еще раз. Мельком оглядел он ряд табличек, расположившихся под именем квартиросъемщика – много табличек, непомерно больших, но сугубо делового вида – черными буквами по белой эмали: «Советник юстиции доктор Мейер. – Адвокат и нотариус. – Прием с 10—1, 3–6. – Депутат рейхстага».
Он еще раз поднес палец к кнопке звонка, но тут дверь распахнулась.
– Что это вам не терпится? – спросил отворивший густым басом. – Господин советник юстиции не принимает – ах, это ты, Эрих, входи, я сейчас доложу господину доктору.
– Я сам ему доложусь, – заявил Эрих и побежал в кабинет депутата.
Плотный черноволосый мужчина был поглощен чтением газеты.
– Прошу меня не беспокоить, – бросил он сердито, но тут же узнал бесцеремонного гостя. – Ты, Эрих? И в военной форме? Скоро же ты добился своего! От добровольцев, говорят, отбою нет. Куда же ты попал?
– В Лихтерфельдский запасный батальон. Из трех тысяч, явившихся добровольно, взяли сто пятьдесят человек!
– И тебя в том числе. Поздравляю! Я всегда говорил: если ты чего очень захочешь, то непременно своего добьешься. И ты решил, надев форму, показаться нам, твоим красным товарищам? Что ж, выглядишь ты отлично! Вид у тебя лихой, что, конечно, больше всего ценится в армии.
– Я не затем пришел, чтобы похвалиться формой. Не так уж я глуп, господин доктор!
– А может, это и не глупость, Эрих? Я думаю, многим теперь приятно надеть форму. Как-никак вы беретесь нас защищать, вы даже готовы умереть за нас!
– Разумеется, меня радует, что я солдат. Но не из-за формы же!
– Ну, а тон в наших казармах тебя устраивает? Ты как будто не выносил хамов, они были для тебя что красная тряпка для быка! Или в армии вывелось хамство?..
– Не сказал бы, – вынужден был признать Эрих. – Это гадко, я иной раз с трудом держу себя в руках. И самое подлое – не столько хамство, сколько насмешки и издевки над теми, кому эта наука дается не легко. Ведь есть такие, что не занимались спортом и гимнастикой… Над ними измываются часами – изо дня в день!
Депутат внимательно посмотрел на взволнованное лицо юноши.
– И все же, мой Эрих, надеюсь, ты умеешь держать рот на замке, выражаясь языком казармы. Воинский устав суров, малейший бунт нынче карается смертью. Я, кажется, уже говорил, что считаю тебя бунтарем, – добавил он. – Ты всегда будешь восставать против насилия, даже ценою жизни!
– Нет, я теперь научился держать рот на замке, господин доктор, – горделиво заявил Эрих. – Можно с чем угодно мириться, лишь бы дело того стоило. Я все внушаю себе: каких-нибудь три месяца муштры – и нас пошлют на фронт сражаться.
– Как бы вы не оказались там раньше, Эрих! Ведь и Англия объявила нам войну, тебе это известно?
– Как, и Англия? – растерялся Эрих. – Что это значит? Наши кузены, одной с нами крови, кайзер даже в близком с ними родстве! Что это значит?
– Мы нарушили нейтралитет Бельгии. Так они говорят. И это сущая правда.
– Но Англия на протяжении своей истории сотни раз нарушала договора, – вскричал Эрих. – Когда речь шла о жизненных интересах нации, они не считались ни с какими бумажками! А теперь на карту поставлены наши жизненные интересы!
– Они говорят – христианство, а разумеют хлопок! – процитировал депутат с хмурой улыбкой. – Они говорят – бельгийский нейтралитет, а разумеют наш флот, наши колонии!
– Англия захватила едва ли не пятую часть мира, – что значат для нее наши жалкие колонии?
– Богачу всегда мало своего богатства. Нам нелегко будет, Эрих! Пойми, чуть ли не весь мир ненавидит Германию.
– Но почему же? Ведь мы не хотели войны…
– Потому что мы для них – вроде двуликого Януса! Потому что им нас не понять. Они и рады бы нас понять, но Германию, мой сын, понять трудно. Германию можно только любить или ненавидеть.
– Кстати, – воскликнул юноша, – я вспомнил, что меня заставило прийти к вам. Я ведь оказался прав, господин депутат, господин член рейхстага, господин социал-демократ! И вы любите Германию, – невзирая ни-на что, вы все, как один, голосовали за военные кредиты!
– Верно, – почти смущенно подтвердил депутат. – Мы признали эту войну. Речь рейхсканцлера произвела самое жалкое впечатление. Если он и сказал нам правду, то далеко не всю правду. Многое осталось неясным…
– Но вы голосовали «за»!
– Австрия заняла двойственную позицию. Кайзер кричит о верности нибелунгов, а между тем тот, кому мы поспешили на выручку, все еще не объявил войны России. Венские заправилы хотели бы удовольствоваться небольшой карательной экспедицией против сербов, с тем чтобы мы за них сразились со всем миром!
– И все же вы голосовали «за»!
– Потому что мы любим Германию, в этом ты прав, Эрих! Совершены бесчисленные ошибки – и кайзером, и его философическим канцлером – всеми! Но ребенка не покидают в беде в наказание за его ошибки! Ни ребенка, ни его мать… Мы голосовали «за». У нас не было выбора. Весь народ высказался «за», Эрих! А мы хотели быть с народом. Надеюсь, надеюсь! – наши правители в эту войну поведут себя не так, как в мирное время…
– Все должно измениться, – сказал Эрих. Депутат взглянул на него с сомнением.
– Однако в казармах вами по-прежнему помыкают. Ничего, должно быть, не изменится и в наших правительственных канцеляриях. Сейчас весь народ крепит однаволя, однавера, однавзаимосвязь! Если наши правители не воспользуются этим часом, если они, отбросив чванство, не включатся в общий фронт, если они упустят и эту возможность, тогда, Эрих, настанут поистине страшные времена. Все рухнет, и песенка их будет спета. Сегодня все у нас верят в Германию, любят Германию, но если они утратят эту веру, эту любовь, – что тогда? Быть может, другой такой возможности уже не будет!
– Мы не утратим веру! – воскликнул Эрих. – Пусть нами помыкают, пусть перед нами чванятся и задирают нос! Разве они идут в счет? Ведь их ничтожная кучка! Когда я слышу, как они свирепствуют в казарменном дворе, мне кажется, что это мой отец! Его рев, его выражения! Я так это ненавижу, так презираю, что дрожь пробирает меня от одного его голоса!
Он замолчал, а потом добавил тихо:
– Теперь-то я иной раз думаю: а что, если иначе он не может? Таким уж его сделали. В душе-то он нас любит – по-своему.
Депутат покачал головой.
– Такого оправдания мы,Эрих, не приемлем. Так можно оправдать любую несправедливость, любую подлость. Во всяком случае, сын мой, я замечаю в тебе знаменательную перемену. Я теперь ежечасно вижу – что-то и в самом деле происходит с немцами. Меняются даже закоснелые партийные функционеры. И тут не только ура-патриотизм! Так пусть же эти изменения свершатся. И пусть наши правители воспользуются дарованным им часом. Пожалуй, другой такой возможности у них уже не будет!
15
Третий «Б» положительно на голове ходил. Уже пять минут, как дали звонок после большой перемены, а учителя все не видно. В первые недели и месяцы войны это стало обычным явлением. Больше половины учителей было призвано в армию, и занятия с грехом пополам проводились силами нескольких убогих заместителей, признанных негодными к военной службе.
Мальчики наслаждались непривычной свободой, они пили ее жадными глотками. Объявление войны, победоносное продвижение германской армии в Бельгии и Франции, все эти успехи преисполнили их неукротимым задором. Безотчетно чувствовали они себя представителями нации, побеждавшей народы всей земли, сыновьями и братьями героев. Когда улицы пестрели флагами и снова трезвонили колокола, возвещая падение Льежа или окружение Антверпена, они воспринимали это как свой успех, свою гордость, свою победу!
Бледный очкастый учитель из соседнего класса с умоляющим видом заглянул к ним в дверь.
– Мальчики! Мальчики!
– Потише там! Ему чего-то от нас нужно!
– Мой брат пишет, они нашли в каком-то погребе прорву винных бочек…
– Ну, ребята же! Господа!
– Да замолчите вы наконец!
– Они просто повыбивали у бочек днища…
– Тише, тише, вам говорят! – Учитель от гнева покраснел, как рак.
– Разве вы теперь у нас преподаете, господин профессор?
– Нет, я преподаю в классе рядом. Но вы подняли такой гвалт, что это становится невозможным!
– Здесь никто не поднимал гвалта!
– Кто это поднял здесь гвалт? Чур, не я! Может быть, ты?
– Вы сами подняли гвалт, господин профессор!
– Гвалт! Гвалт! А может, здесь есть кто по фамилии Гвалт?
– Постыдились бы, ребята! И вы называете себя немецкими мальчиками?! Немецкий мальчик повинуется, когда ему приказывают! Лишь тот, кто повинуется, сумеет потом повелевать!
Но ход был явно неудачный – мальчики встали на дыбы.
– Кто дал вам право нам приказывать?.
– Почему вы, собственно, не на фронте?
– На фронте можете приказывать!
– Кто не годен к военной службе, пусть помалкивает!
Учитель позеленел от злости.
– Постыдитесь… – только и мог он пробормотать. – Какая низость!..
Он сделал несколько шагов по направлению к кафедре, но передумал и бросился к двери.
С минуту длилось растерянное молчание. Мальчики почувствовали себя пристыженными.
Но тут раздался хриповатый, юношески ломающийся голос:
– Немец не говорит прости, а только до свидания!
Взрыв смеха.
– Боже, накажи Англию! – провозгласил другой.
Новый взрыв смеха.
– А также зануд-учителишек!
Неудержимый хохот.
Кто-то запел популярную в эти дни песню, песню мести и гнева:
Французы и русские нам нипочем,
Мы пулей спугнем их, проколем штыком.
Ее подхватывало все больше голосов. И так до самого припева, который с увлечением прогремел весь класс, – кто – перевесившись через спинку парты и выбивая такт крышкой, кто – прислонясь к классному шкафу: «У нас у всех одни заклятый враг – Англия!»
– Прошу замолчать! – раздался с кафедры тихий, но отчетливый голос.
Там стоял их учитель, их постоянный учитель, – когда они пели хором, он незаметно вошел в класс. Это был пожилой человек с высоким шишковатым лбом, отливавшим голубоватой белизной, с зачесанной назад огненно-рыжей гривой, в которой уже пробивались седые пряди. Голубые глаза его сверкали. Профессор Дегенер, невзрачный с виду человечек лет около шестидесяти, с торчащим брюшком, всегда как-то чудно одетый, преподавал у них латынь и греческий.
– По местам!
Мальчики, вполголоса переругиваясь, смущенно засуетились в проходах между партами.
– Да посторонись же, болван!
– От болвана слышу! А ты не спи на ходу!
– Ребята, жди беды!
– Плохо дело! Еще один карцер, и на меня напустится весь школьный совет.
– Дегенер зол, как сто чертей!
– Вы сегодня вели себя позорно, – обратился учитель к классу, в котором теперь стояла мертвая тишина. Он был бледен от гнева, его рыжая шевелюра пламенела. – И дело не только в том, что недостойно немецкого юношества ставить человеку в вину его телесный недуг… – Немецкая речь Дегенера звучала как перевод с его излюбленной латыни. – Это считается позором у всех народов земного шара, – и даже у англичан! Это везде считается позором! У господина кандидата Тулиба слабые легкие. И вот вместо того, чтобы отправиться в санаторий, куда его посылают врачи, он предпочел заниматься с вами, потому что Германия испытывает недостаток в людях. Таким образом не только там, но и здесь можно погибнуть на поле чести! Позор!..
Он стоял наверху, пылая, а они сидели внизу. Кое-кто опустил голову, другие растерянно смотрели в окно. Были, впрочем, и такие, кто открыто и смело глядел в глаза любимому, но теперь столь разгневанному учителю.
– Трое учеников, которые чувствуют себя особенно отягченными виной, отправятся в соседний класс и там перед всем третьим «А» попросят у господина Тулиба прощения. Но только по-настоящему, без словесных уверток – безоговорочное признание своей вины и раскаяние. Раскаяние!
Он снова оглядел с высоты свой класс.
– Я сейчас уйду и только спустя пять минут к вам вернусь. Тем временем договоритесь, какое возложить на себя наказание за столь позорную провинность…
– Ого! Вот дает! – растерянно шепнул кто-то из учеников.
– Итак, пять минут! – провозгласил профессор Дегенер и, еще раз оглядев свою паству, заковылял назад на тоненьких ножках, с достоинством вынося из класса свое яйцевидное брюшко.
– Каков гусь! – воскликнул кто-то с восхищением.
– Выбирай выражения, мой милый! – одернул его сосед, с размаху ударив товарища по бицепсу. – Дегенер прав. Ну, кто пойдет извиняться?
Все конфузливо переглянулись.
– Первым делом я, – сказал Гофман. – И ты, Хакендаль?
– Да уж ладно, пойду, только говорить не буду.
– И я! – вызвался Порциг.
– Нет уж, ты не ходи, Порциг! Лучше посоветуйтесь тут насчет наказания для всех. Но придумайте что-нибудь толковое, чтобы Рыжий остался доволен, что-нибудь по-настоящему трудное. А ты, Линдеман, не хочешь с нами?
Они пошли, не задерживаясь. Постучали.
– Входите! – каркнул кандидат Тулиб. Но, узнав вошедших, сразу же раскричался:
– Немедленно покиньте это помещение!
Третий «А» злорадно пялился на трех кающихся грешников.
Кто-то довольно громко крикнул:
– Гофман и Хакендаль пришли с покаянной!
– Принесите снежку – им будет мягче стать на коленки!
– Господин кандидат, мы пришли, чтобы…
– Как? Вы и теперь не слушаетесь?! Сию же минуту выйдите вон! Я вас видеть не хочу…
Господин кандидат Тулиб не был великодушным победителем, отнюдь нет…
– Мы вели себя по-свински, – сказал Гофман со всей прямотой. – И пришли просить прощения…
– Прощения? Легко сказать! Вы нанесли мне оскорбление…
– И все же простите нас, господин кандидат! – настаивал Хакендаль. – Больше это не повторится. Мы будем хорошо себя вести!
– Обещаете? – просиял кандидат. – Вот глядите, третий «А»! Пусть это послужит вам уроком. Таковы печальные плоды непослушания…
Трое грешников лишь в душе простонали: «Свинья!»
– Но так легко это вам не пройдет. Господин профессор Дегенер уже придумал вам наказание?..
– Нет!
– Понятно! Он предоставляет это мне! Вы, очевидно, главные зачинщики, я вижу это по вашим лицам. Каждый из вас триста раз напишет следующую пропись: «Sunt pueri pueri, pueri puerilia tractant…» Переведи это вот ты!
Гейнц Хакендаль перевел:
– Дети – это дети, и ведут они себя по-детски!
– Детские шалости, да! Вот как я расцениваю ваше поведение! А теперь ступайте!
– Так вы нас простили, господин кандидат? – осведомился предусмотрительный Гейнц.
– Если каждый из вас со всем старанием триста раз напишет эту пропись и завтра сдаст сюда, я, так и быть, прощу вас. Но не раньше! Так и скажите профессору Дегенеру!
Все трое стояли в коридоре, насупившись, и молчали.
– Я видел, Хакендаль, как тебя зло разбирало, – шепнул Линдеман. – Так, верно, и разорвал бы его на части!
– Было дело! Но я подумал, что в армии нас будут и не так еще мурыжить, а ты стой и глазом не моргни! И тогда я поостыл.
– К чертям собачьим! Закатал нам, подлец, триста прописей сверх домашнего задания! А ведь вовсе не мы и кричали!
– Больше всех старался подлец Лангер!
– Поздно горевать, ничего нам не поможет! Пойдем послушаем, что они там надумали.
Оказывается, ничего особенного: в течение месяца каждое воскресенье работать в пригородных имениях, где из-за нехватки рабочих рук запаздывали со сбором урожая.
– Не бог весть что! – заметил Гофман. – Еще сочтет ли Рыжий это наказанием?
– Ну, а вы? Что присудила вам очковая змея?
– Лучше не спрашивай…
Разговоры пришлось прекратить – господин профессор Дегенер поднимался на кафедру.
– Ну как, все уладили? Прекрасно! Нет, мне вы ничего не рассказывайте! Я уверен, что вы все сделали, как надо. А теперь, – продолжал он, оглядывая класс, – вместо того чтобы приступить к чтению Цезаря, нам предстоит нечто иное. Класс, встать!
Все встали.
– Станьте, как следует! Слушать внимательно! На поле чести пали: Гюнтер Шварц, ученик старшего класса нашей гимназии, гренадер третьего гвардейского пехотного полка. А также Герберт Зиммихен, тоже ученик старшего класса, доброволец, служил в пятнадцатом полевом артиллерийском полку, в третьей бригаде. Dulce et decorum est pro patria mori… [10] 10
Отрадно и почетно умереть за отечество ( лат.)
[Закрыть]
Минутное молчание.
– А теперь – сесть! Я прочту вам донесения ротных командиров о том, при каких обстоятельствах погибли ваши школьные товарищи…
16
– Еще колечка не хватает. Где твое кольцо, Эвхен?
– Да нет у меня кольца! – отбивалась Эва.
– А я говорю, есть. Такое – с коричневым камушком. Правда, мать, у Эвы было такое кольцо?..
Мать понуро сидела в гостиной перед круглым столиком, на котором отец собрал все, что было в доме золотого: свои любимые часы-луковицу с массивной цепочкой; маленькие, отделанные эмалью часики матери, прикрепляющиеся на груди золотым бантиком; золотой наконечник для карандаша; пару больших запонок сомнительного золота. Золотой крестик на золотой цепочке, подаренный Зофи ко дню конфирмации. Обручальные кольца, некогда толстые, но поистертые временем и работой. Золотую брошку с подвеском из фальшивой жемчужинки. Семь золотых – по десять марок каждый и пять золотых – по двадцать марок.
На стенах, на афишных тумбах повсюду взывали плакаты: «Золото я отдал за железо! Несите золото на скупочные пункты!» Об этом ежедневно писали газеты, общее восхищение вызывали господа, у которых на жилете вместо золотой болталась тоненькая железная цепочка.
– В моем доме не останется ни крупинки золота! – восклицал папаша Хакендаль. – Мы обязаны сдать все. Нет ли у нас еще чего? Помнится, мать, у тебя были такие маленькие штучки – носить в ушах, – но не сережки, а вроде пуговок, я и то их помню!
– Ах, отец, – заныла старушка мать. – Эти маленькие штучки – не забирай ты их у меня! Хочется ведь сохранить хоть кусочек своей молодости! Да что они и весят, велика ли от них польза государству…
– Нечего скулить! – отрубил Хакендаль. – Сказано – отдать золото государству, и мы его отдадим до последней крошки! Я тебя не понимаю, мать! Ты отдала и Эриха и Отто, а плачешь из-за каких-то золотых пустяковин!
– Я и об Эрихе плачу, и об Отто, – отвечала жена, с усилием поднимаясь с места. – Как заслышу почтальона на лестнице, так и зальюсь слезами…
– Знаю, знаю, мать! – сказал Хакендаль примирительно. – Нелегко тебе приходится, но ведь все это ради победы. И нам в обмен дадут железо, мать! Зря, что ли, меня называют Железный Густав? Железо нам больше подходит, чем золото.
– Да уж ладно, иду, отец!
И она отправилась в свою спальню. Отец огляделся. Эва тоже куда-то исчезла. Нет, он не забыл про Эву. Хакендаль оглядел кучку золота на столе: Эвиного кольца здесь еще не было. Надо все отдать, твердил себе Хакендаль. Если сохранить самое любимое, какая же это жертва.
Он прислушался. Тишина стояла в квартире, – в те часы, когда Малыш уходил в школу, у них теперь всегда стояла мертвая тишина. Только Малыш и вносил в дом какое-то оживление. Мертвая тишина! Хакендалю вспомнилось, что когда-то Эва вечно распевала, а теперь ее совсем не слышно. Мертвая тишина. И ему предстоит пойти к Эве и забрать у нее кольцо.
Хакендаль опустился на стул жены у круглого столика и стал смотреть на кучку золота. Для мелкого бюргера, он немалую толику жертвовал государству. Но это было еще не все, не хватало кольца, а если не хватает хотя бы малости, – жертва не жертва. Жертвовать и что-то утаить – нет, такая жертва ничего не стоит! Все равно как на военной службе: порядок, когда не все в полном порядке, нельзя считать порядком. Если хоть на одной пуговице осталось мутное пятнышко, если начищенные до глянца сапоги хоть чуточку забрызганы грязью – это уже не порядок.
Ведь для того и живешь на белом свете, на немецкой земле, в этом извозчичьем дворе и в этом доме, чтобы на участке, за который ты, Хакендаль, отвечаешь, все было в полном порядке. Только тогда и легко на душе, только тогда и совесть чиста перед самим собой, перед кайзером и перед господом богом. Никаких уступок, никаких, исключений, железным надо быть. Железным!
Хакендаль сидит, наморщив лоб, и перекладывает золотые с места на место. Он строит из них башенки, а потом выкладывает на столе что-то вроде креста. Да, Отто уже наградили Железным крестом, кто бы подумал?! Конечно, случай помог, а уж силы у Отто всегда хватало. Ну и славный же был денек, когда можно было рассказывать направо и налево: «Моего сына наградили Железным крестом!»
Куда только его не носило с этой новостью – в том числе и в кабачки. За последнее время он туда зачастил, – когда нечего делать, поневоле втягиваешься. Со всеми делами справляется Рабаузе. Всю свою жизнь Хакендаль работал в полную силу – кто бы подумал, что в войну, да еще в великую войну, в мировую войну он впервые узнает безделье и скуку?
Хакендаль сидит, наморщив лоб, и играет золотыми монетами. Он ни на минуту не забывает, что мать и Эва все еще не отдали ему своих сокровищ и что ему придется встать и учинить им проборку. И все же он сидит и не может решиться. Не потому ли, что его страшит объяснение с дочерью?. Колечко с коричневым камушком ей, должно быть, подарил ее кавалер!
Хакендаль тяжело вздыхает. Своей тяжелой ручищей он сгребает все золото в кучку и встает. Оглядывает комнату, словно что-то ищет и все еще не может решиться. И, наконец, окликает жену (стараясь придать своему голосу привычные повелительные нотки):
– Мать, где же ты? Я жду!
– Я что-то не найду сережек, – кричит она в ответ. – Сунула куда-то, да и забыла. Ведь столько лет прошло…
– Поторапливайся, мать, – предупреждает он. – В двенадцать я должен быть на скупочном пункте. В час они закрывают.
– Да я же ищу, отец, – кричит она. – Потерпи минутку!
За эту минутку он может сходить к Эве. И он уже взялся за дверную ручку, но услышал, что во дворе его зовет Рабаузе.
Он высовывается из окна:
– Что случилось, Рабаузе? Кто это там?
– Посыльный от Эггебрехта. Я сказал, что у вас времени нет, вы сдаете золото.
– А что ему нужно?
– Господин Эггебрехт сегодня вернулся из Польши с партией лошадей. Но только поторапливайтесь. А не то вам ничего не останется, как в прошлый раз.
– Иду! – кричит Хакендаль, и это опять мощный голос старого Железного Густава.
Лошади прибыли, лошади! Он уже много месяцев присматривает себе лошадей, и все безуспешно.
– Мать! – кричит он. – Насчет золота отставить, а хочешь, сходи сама! Это на Унтер-ден-Линден, в Рейхсбанке, ну, да ты знаешь! Я ухожу! Эггебрехт привез из Польши лошадей.
– Отец! Отец! Отец! Скажи, по крайней мере, как это сделать! Сколько тебе полагается за золото денег и сколько взять железных цепочек? Можно одну на мою долю?
– Сделай все по своему усмотрению! Мне правда некогда, мать! Как бы лошади нам опять не улыбнулись! А ведь позарез нужны! Понимаешь, позарез! Где моя банковская книжка? А, Эвхен, хорошо ты мне попалась! Эггебрехт привез лошадей, я бегу к нему, а не то опять ни с чем останусь. Значит, кольцо ты положишь сюда же – обещаешь? Он, конечно, возражать не станет, я уверен, он парень порядочный! Ладно, потом мне все расскажешь, а сейчас я лечу к Эггебрехту…
И он со всех ног бежит вниз по лестнице.
17
– Слыхала, Эвхен? – говорит мать и чуть не смеется от радости. – Отец-то не хуже мальчишки по лестнице бегает! Как услышит про лошадей…
– Лошади ему всего дороже.
– Ну и пусть себе покупает лошадей. Хоть дела наши от этого вряд ли поправятся. Теперь только и слышишь, что пролетки отжили свое. Но уж очень он тоскует, я боялась, как бы и совсем не загулял. А теперь все опять наладится, лишь бы ему лошадей получить.
– Да, отцу было бы над кем командовать, – что лошади, что извозчики, что дети, ему все равно, лишь бы командовать!
Матери это кажется естественным.
– Отец, он сроду такой, Эвхен! Еще в Пазевальке – он совсем молодой был, а как уволится в отпуск, никакого сладу с ним нет! То из чулана в горницу, то из горницы в чулан… Аршином вымерял, как коврику лежать перед кроватью, а уж нашему Генсхену – была у нас канарейка, ты ее не можешь помнить – отвешивал корм на почтовых весах. И не ленился на почту бегать!
– И ты все терпела, мать?
– А как Же? Глупышка ты, Эвхен! Отец – душа человек, ты еще не знаешь, какие они бывают, мужчины! Вы на него обижаетесь, потому что он крутенек и вас прижимает. Да только зря вы обижаетесь, без причины. Все равно вы делаете, что хотите. Где у тебя кольцо?
– Я его не отдам, мать!
– И не отдавай! Ведь вот как хорошо сошлось – отец побежал к Эггебрехту, а мне велел золото сдать. Ну, а я сдавать не пойду, куда я побегу в такую-то даль – по всей Франкфуртер, да через Алекс и Кёниг-штрассе, а там мимо Замка и дальше, – нет, это не для моих больных ног! Ступай-ка ты, девочка, потом расскажешь, как и что, а отцу доложим, будто я ходила. Да только торопись, чтоб поскорей вернуться.
– Ладно, мать. Я пойду на Франкфуртер, там тоже есть скупочный, ведь все равно, где сдавать.
– И думать не моги, Эвхен! Рейхсбанк – уж выше его нет, а это для отца много значит, и если потом на квитанциях будет не тот штемпель…
– Ладно, пойду в Рейхсбанк.
– Так, значит, оденься, да и ступай. А теперь слушай: как я сказала, кольцо себе оставь и никому не отдавай, ведь я понимаю, что это значит для молоденькой девушки… Но и ты, Эвхен, от матери не таись, а побольше про себя рассказывай. Я ведь вижу, что с тобой делается, да гляди в оба, чтоб он на тебе женился, до того как у вас что произойдет. Отец тут шутить не даст…
– Ах, мама…
– Я понимаю, о таких вещах дочь скорее чужому расскажет, только не родной матери. Но ты ко мне придешь, я знаю, ты ко мне придешь! А я свои сережки тоже приберегу, отец и не заметит, ведь они ничего не весят… И слушай – но только всеми святыми побожись, что отцу ничего не расскажешь, – я возьму из кучки несколько золотых – скажем, три больших да три поменьше…
– Ах, мама…
– Это не утайка, Эвхен! Я ведь не себе, я просто их припрячу. Все говорят – сдавайте! А ведь кто его знает, что нас еще ждет. Вот уже и хлеб по карточкам, глядишь, еще что-нибудь придумают. Да и кто сдает-то? Пожалуй, одна мелкота, вроде нас, а как поступают большие люди, про то ничего не слышно, а думается всякое. Кайзеру небось хлебной карточки не дадут, а чтобы он вывез из Замка всю свою золотую да серебряную посуду… Нет, девочка, ты в своем праве, только беги скорее! А будешь возвращаться, смотри на отца не нарвись!
18
Когда множество копыт застучало по булыжнику, мамаша Хакендаль, не в силах сдержать любопытство, высунула голову из окна, чего ей отнюдь не следовало делать, – Эва еще не вернулась из Рейхсбанка.
Но отец и думать забыл про золото и про Рейхсбанк. Весело помахал он матери.
– Снова у нас лошади, мать! Теперь другая жизнь пойдет!
Мать смотрела с интересом. Немало лошадей перевидала она у себя во дворе, да и каждый раз, как они с мужем бывали в городе, он обращал ее внимание на встречных лошадей. Так что мать разбиралась в конских статях.
– А не мелковаты ли? – спросила она в окно.
– Мелковаты? – крикнул отец. Он рассердился не на шутку. – Да уж не мельче тебя! Пошли, Рабаузе! Помоги мне ввести их в конюшню. У нас теперь закипит работа! Мелковаты – она хочет, чтоб в войну в извозчичьи дрожки запрягали слонов. Мелковаты…
Он задохнулся и в новом приступе раздражения крикнул наверх в окно:
– С ужином меня не ждите! Ешьте сами! У меня работы по горло.
– Семнадцать коней, – сказал Рабаузе. – Можно опять двадцать пролеток в город посылать, а Сивке и Каштанке пора дать роздых, их бы все равно ненадолго хватило.
– Правильно! – поддержал его Хакендаль. – То же самое и я подумал, а послушать эту женщину, так они мелковаты!
– Против наших старых лошадей они, конечно, помельче будут, – осторожно заметил Рабаузе.
– «Помельче»! – с горечью возразил Хакендаль. – Ерунду ты мелешь, Рабаузе! Ведь это же русские лошади, настоящие пони – смекаешь, садовая голова! Мелковаты? Разумеется, они мелковаты, иначе мы бы их в глаза не видели, их всех забрало бы военное ведомство.
– И то правда! – согласился Рабаузе. – Пони! А ведь я как-то видел таких, хозяин, в цирке Ренца…
– В цирке! Это ты тоже зря болтаешь, Рабаузе! Сказать «в цирке» – это все равно как моя жена говорит «мелковаты». Ведь у нас здесь не цирк!
– Верно, хозяин! Я и говорю: какв цирке!
– Ну, ладно, а я было подумал, уж не дудишь ли ты в одну дуду с моей женой. Так вот что я решил, Рабаузе! Упряжь отдадим переделать. А иначе с этих недомерков она спадать будет. Так что в первую голову зовем шорника. Да и без кузнеца не обойтись, крючки на оглоблях придется переставить…
– Но ведь это будет стоить кучу денег, хозяин, а как настанет мирное время да будут у нас опять настоящие лошади…
– Да, но сейчас не мирное время, сейчас война, Рабаузе! И я перестраиваюсь на войну. Я все ждал и ждал, когда наступит мир, а теперь уже и не жду. У меня теперь прочно война, а я и в войну хочу иметь какое-то занятие, а не просто сидеть и ждать. Я радуюсь, что снова у нас пойдет работа. А ты разве не рад? Ну, что это была за жизнь с пятью одрами?..
– Я тоже рад. Еще бы! Голодными эти недомерки у нас сидеть не будут, даже если на одни талоны овес покупать…
– Верно, Рабаузе! А будет с овсом туговато, такой недомерок и сеном обойдется, в России они будто одну солому жрут, сказывал Эггебрехт. Но только у меня этого не будет, у меня кто работает, тот должен есть.
– Прокормить их обойдется недорого, и если они еще стали вам недорого, потому как мелковаты, хозяин…
– «Мелковаты»! Теперь и ты говоришь мелковаты– в одно слово с моей женой! Я тебя не понимаю, Рабаузе! Ну как они могли обойтись недорого, когда лошадей нет в продаже? Кто же их станет сбывать по дешевке? Сам подумай, Рабаузе…
– Нет, по дешевке их сбывать не станут, это вы верно сказали, хозяин!
– Дорого за них взяли, Рабаузе! Так дорого, что я сперва хотел уйти от Эггебрехта. А потом отдумал, Рабаузе! Мне нужна работа, если б я их не купил, купил бы кто другой…
– Правильно вы рассудили, хозяин…
– Между нами, Рабаузе, только жене моей не передавай, я заплатил Эггебрехту за эти семнадцать недомерков больше, чем получил за своих двадцать семь красавцев коней!
– Господин Хакендаль!..
– Ну, да ладно, хватит об этом! Я тебе ничего не говорил! Когда мои двадцать пролеток снова выедут со двора, я и думать забуду про деньги. У меня душа не нарадуется, чуть вспомню, как люди будут глазеть на мои двадцать дрожек. И станут промеж себя говорить: «Да, Густав – он железный! Его ничем не проймешь, все равно как Гинденбурга. Он железный!» И тогда я порадуюсь…