355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Фаллада » Железный Густав » Текст книги (страница 39)
Железный Густав
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:55

Текст книги "Железный Густав"


Автор книги: Ганс Фаллада



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 46 страниц)

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ПОЕЗДКА В ПАРИЖ

1

Все началось с того, что старик Густав увидел перед вокзалом Ваннзее толпы любопытных. Площадь кипела народом, рябили знамена, трепыхались новый немецкий и французский флаги, в почетном карауле стояли войска, играли оркестры, а вот и оратор взобрался на помост и произнес речь.

Все это Густав Хакендаль со своих козел видел, как на ладони. Он видел также и женщину в черной амазонке на гнедом коне. Женщина, по крайней мере на расстоянии, не произвела на него впечатления, зато гнедой ему понравился.

«Чудесная лошадка, – думал Хакендаль. – Эта мадам ее не стоит. Мне бы такую для моей пролетки».

Он спросил у водителя такси, что тут происходит.

– Да господь с тобой, Густав! – сказал водитель, он, разумеется, как и все берлинские шоферы, знал Хакендаля. – Ты что, с луны свалился? Это же та, что прискакала к нам из Парижа. И всю дорогу верхом на коне! Не хотел бы я быть ее конем, да и задницей тоже. Хотя в конце концов все у них обошлось благополучно, и теперь их чествуют…

– Чествуют?.. За что же?

– Ну, Густав, и туго же ты соображаешь! Ведь она прискакала из самого Парижа. Экая даль, и все время верхом!

– И это все? И по такому случаю весь тарарам? Ну, знаешь, приятель, мы с Блюхером проделываем эдакое каждый божий день! А ведь мне уже без малого семьдесят. Если от Берлина до Парижа не дальше, чем от Парижа до Берлина, мы с Блюхером вполне можем с ней потягаться. Верно, Блюхер?

– Ну что ж, покажи свою прыть, – рассмеялся шофер. И обратился к другим водителям, которые подошли послушать: – Как вам нравится? Юстав в своей пролетке решил ехать в Париж, брататься…

– Что ж, Юстав, это дело!

– Загонишь ты Блюхера!

– В пролетке это еще почище, чем верхом.

– Что это я слышу – Париж да Париж. Уж не тот ли «Париж», что рядом с погребком «Шпандау»? Верно, Юстав?

– Вот это по-нашему, по-железному, Юстав! Им в Париже не придется отливать тебя из железа, они прямо как есть поставят тебя на колонну. Уж ты-то от дождя не раскиснешь!

– Понять не могу, с чего вы раскудахтались! – с недоумением возразил Густав Хакендаль. – Вам это и вправду кажется такой диковинкой? А мне вот нипочем, стоит только захотеть. И я, пожалуй, захочу…

В раздумье вернулся он к своей пролетке и взобрался на козлы. Издали он видел, как чествовали парижскую амазонку. Прискакал отряд всадников, они приветствовали французскую гостью, на время скрыв ее от взоров зрителей, – так тучи заволакивают солнце. Вся кавалькада двинулась в город, предшествуемая громом оркестров. Народ кричал «ура»…

«Интересно, – раздумывал Густав, – сохранились ли еще в Париже извозчики? Хорошо бы на площади собралось, скажем, пятьдесят пролеток! Было бы глазу на чем отдохнуть после всех этих тупорылых автомобилей, – ведь спереди они ровно топором обрублены, что там ни говори…»

А потом к Хакендалю сели трое и приказали следовать на рыси за кавалькадой. Он слышал, как они толковали между собой: «Молодчина женщина! Уж это рекорд так рекорд! Вот они каковы – эти французы, с лица как есть лимон, глядеть тошно, зато уж выдумки им не занимать!»

И Густав думал, держа Блюхера на рыси: «Вот так бы и про тебя стали говорить, Юстав! Это, конечно, не то, что иметь свой извозчичий двор, какая-то в этом есть блажинка. А все же хочется человеку чего– то другого. Здесь только и знай седоков возить, сорок лет я этим занимаюсь! Все будет какое-то разнообразие в жизни, тем более во Франции я и Отто навещу! Меня иной раз сомнение берет, а может, он и не был раззявой, в лошадях парень разбирался…»

Так бежали его мысли, не отставая от процессии. Когда же он слышал, как люди кричат ура, и видел, как по мере приближения к Бранденбургским воротам все гуще становится людская лавина, он говорил себе: «Гляди хорошенько, Юстав, и смекай! Может, из этого что и выйдет…»

2

Железному Густаву, должно быть, не довелось бы увидеть французскую наездницу, если б не его дочь Зофи. Это она позаботилась о том, чтобы ее отец снова заделался городским извозчиком. Как извозчик, он и попал на устроенную парижанке встречу, и это навело его на размышления.

Холодную и расчетливую по натуре Зофи чем дальше, тем больше тяготило, что она, владелица все расширяющейся частной клиники, дочь простого извозчика. Тем более что пациентам это становилось известно даже не через сестер – их она бы мигом приструнила, чтобы пресечь подобные интриги, – но через самого отца. Тот успокоиться не мог, пока не доводил до сведения всех и каждого, что он – старейший извозчик Берлина, Железный Густав, и что заведующая клиникой – его дочь…

– Да, только в молодости она была как есть гладильная доска, глядеть не на что, это она за войну тело нагуляла. Как говорится: одному – война, а другому – мать родна. Хотя вам про то не стоит сказывать, вы ее пациенты, она вашими болезнями кормится…

Зофи была отнюдь не уверена, что это бесхитростная стариковская болтовня. Порой ей мерещился за этим злобный умысел, словно отец хотел ей напакостить или ее унизить… Когда такие разговоры – уже не первый раз – доходили до ее ушей и она призывала отца к ответу, он говорил ей со всем возможным благодушием:

– Ну и что же, дочка, ну и что же? Ведь я и вправду серый извозчик, это ты у нас вон куда вымахнула, рукой не достать! А может, тебе неудобно, что ты дочь простого извозчика? Хочешь, я буду говорить, что к твоему рождению у меня уже был извозчичий двор в тридцать пролеток. Хотя, по правде сказать, у меня тогда и половины не было. Давай спросим мать, она поди помнит…

– Незачем тебе болтать с моими пациентами, твое дело – возить их на прогулку.

– Так разве ж это я? Они со мной заговаривают! А я все сделаю, как скажешь, Зофи, вели только мне помалкивать, когда меня о чем спросят!

– Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Можешь говорить, что ты – Железный Густав, хоть это, по-моему, и не очень красиво, но звонить направо и налево, что фрау заведующая твоя дочь…

– Я всегда говорю «фролин заведующая», – разве ты уже была замужем, Зофи?

Так они препирались. Зофи зеленела от злости, а отец сохранял неизменное благодушие. Старческая болтливость, тщеславие, злоба… О, с каким наслаждением она бы от него избавилась!

«Хоть бы мне от него избавиться! – частенько думала Зофи и тут же мысленно добавляла: – Но только по его собственному желанию».

Она пыталась отделаться от отца окольными путями. Прогулки больных становились все реже, старику все чаще приходилось возить уголь, и золу, и мочу в пробирках, чего он особенно не выносил.

Но если Зофи была коварна, то старый извозчик был хитер. Иногда ей казалось, что отец видит ее насквозь, словно она стеклянная – тоже чувство не из приятных. К тому же, по свойственной ей педантичности, она изводилась оттого, что экипаж и лошадь, стоившие таких денег, не находят достаточного применения в хозяйстве. Она даже взяла за правило лично пользоваться выездом, хотя ей было бы во сто раз приятнее ходить пешком, В этом отношении Зофи напоминала тех посетителей ресторана, которые, заказав невкусное блюдо, стараются съесть все до крошки, раз уж все равно надо платить.

Итак, пролетка везла ее от одной лавки к другой, но слишком приятными эти поездки ни для возницы, ни для везомой не были: Зофи находила, что они еле плетутся, что отец чересчур обстоятельно разворачивается, привлекая внимание зубоскалов: «Гляди-ка, а ведь и впрямь карета! Не иначе как ее везут в Этнографический музей!» И Зофи сидела в своем полуландо, кипя от злости, в вечном напряжении, – того и гляди, дойдет до взрыва!

Так оно и случилось: однажды Зофи с утра приказала отвезти себя на вокзал. Отцу было назначено подавать к девяти, и он подъехал точно в срок. Но как всегда в большом хозяйстве, Когда его глава уезжает хотя бы всего на несколько часов, – в последнюю минуту возникли задержки, и только в девять часов двенадцать минут Зофи села в пролетку.

– Поехали, отец!

– Девять часов двенадцать минут, – предупредил ее Железный Густав. – Пожалуй, нам уже не поспеть, Зофи. Поезжай лучше на подземке.

– Мы непременно поспеем. Не жалей только кнута. Мы должны поспеть, отец! Поехали!

– Боюсь, ничего не выйдет!

– Давай не канителься, отец!

– Как знаешь, Зофи, а уж потом не ругай меня, если не поспеем.

– Если не поспеем, значит, ты это сделал нарочно, мне на зло!

– Не говори такого, Зофи! Ты просто не в духе. Зачем мне делать тебе на зло? Я сроду таким не был!

И отец хлестнул Вороного; гнал, будто настоящий Блюхер, все время на резвой рыси; удачно проезжал через перекрестки, выбирал более спокойные боковые улицы; Зофи должна была убедиться, что отец делает все, чтобы вовремя доставить ее к поезду.

Наконец он обернулся и сказал с гордостью:

– Кажется, мы все-таки поспеем. Блюхеру, видно, приятнее везти тебя, чем золу и мусор.

– Гони, не задерживайся! – крикнула она злобно.

– Да куда же – на красный свет, что ли? – возразил отец, ничуть не задетый; но он сразу же тронул коня, едва загорелся желтый свет.

Зофи сидела позади, злясь оттого, что пожалела деньги на подземку, и оттого, что отец был прав – они выехали с большим опозданием, – и оттого, что он ничуть не сердится, а делает все, чтобы вовремя доставить ее на вокзал, – она злилась на себя, на экипаж, на его назойливое дребезжание, а главное, на то, что она все еще не избавилась от старика!

Так домчали они до Потсдамерплац. Оставалось всего несколько шагов, авось они поспеют вовремя.

– Ай да мы с Блюхером! – торжествовал отец и повернулся к ней сияя.

Она против воли кивнула ему.

Посреди площади желтый свет сменил потухший красный.

– Н-но, Блюхер! – гаркнул отец. Вороной из боковой улицы вывернулся на площадь и въехал в кучу автомобилей, автобусов, экипажей и грузовиков. Еще минута, и он вынесет их в узкую улочку, ведущую к вокзалу. Но вдруг он замедлил шаг и явно ладил остановиться…

– Пошел, Блюхер, пошел! – заорал на него старый извозчик. – Поезжай, старина! – И дочери через плечо, с тревогой: – Он не хочет…

– Что не хочет? – возопила она.

Но Вороной стоял как вкопанный, еще немного, и на пролетку налетела бы машина. Шофер – ну ругаться, на его крики прибежал регулировщик, вмиг образовалась пробка, а Вороной стоял среди всеобщего смятения и преспокойно прудил…

Отец ругался, шоферы ругались, шупо ругался. Кто-то схватил Вороного под уздцы, чтобы отвести в Сторону, но не тут-то было, Блюхер стоял железно и – ссал…

Для заведующей клиникой Зофи Хакендаль, незамужней девицы не первой молодости, это был словно один из тех ночных кошмаров, когда видишь себя раздетой или полуодетой в обществе безукоризненно одетых людей…

Оказаться на Потсдамерплац, в центре движения, где и без того каждый пялится на тебя, потому что ты одна едешь в конном экипаже среди множества машин – да еще стоять намертво, когда все кругом в движении, а тут эта несчастная тварь вздумала справлять свою нужду! Зофи казалось, что она уже долгие минуты слышит это несносное журчание, а стоило глянуть вбок, как она видела обильную, хлещущую струю… Кругом смеющиеся, издевательские, разъяренные лица, и она в своем полумонашеском одеянии – мишень для этих насмешек и ехидных взглядов! Хорошо еще, что она не чувствует себя скованной, как бывает во сне! Нет, она владеет ногами и руками!

– Господин вахмистр! – обращается она к шупо. – Помогите мне, пожалуйста, сойти на тротуар.

– С удовольствием, сестра! – отвечает шупо. – Пойдемте! Я понимаю, как вам неприятно!

– Куда ты, Зофи? – обернулся с козел отец. – Он уже кончает. Скотина-то не виновата. Раз нужно, так нужно…

Она видит, что кругом смеются.

В тот вечер она расторгла договор с отцом. Ей – очень жаль, но эта неудачная поездка – а главное, он поставил ее в такое положение, – нет, это значило бы слишком многого требовать от ее пациентов.

– А также от тебя! И от твоей кассы, – подхватил отец. – Давай не надо, Зофикен! Ты уже давно норовишь от меня отделаться, думаешь, я не заметил? Да только не грех узнать, способна ли рыба ссать. Давай же замнем этот разговор. Я вас вырастил без всякой помощи, и мать я тоже прокормлю без всякой помощи. Главное, не воображай, будто можешь втереть мне очки. И хоть бы тебя с твоей клиникой раздуло, что все твое Шарите, для меня ты останешься все той же маленькой стервой. Спокойной ночи, Зофи!

И Хакендаль вернулся к своему извозчичьему ремеслу. Пусть и не слишком охотно – но с ним было так же, как с Блюхером: раз нужно, так нужно! Таким-то образом и довелось ему увидеть на вокзале Ваннзее французскую гостью.

3

Ремесло извозчика окупало себя теперь чуть лучше, чем в последние годы. У людей вдруг завелись деньги, дела их стали поправляться, безработица пошла на убыль. После долгой засухи дождь иностранных займов пролился на пожухлые посевы. Зазеленели всходы и быстро пошли в рост. Однако людей беспокоило, надолго ли хватит живительной влаги. Никто особенно не верил в этот внезапный расцвет. Жили словно на тепличном положении: как бы не задул холодный ветер.

Но как раз то, что люди не верили своему счастью, благотворно отзывалось на извозчичьих заработках. Все словно торопились истратить привалившие им деньги. Они жгли людям карманы, с ними легко расставались. Так появилась возможность тратиться и на баловство. На Железного Густава с его Блюхером опять возник спрос – не бог весть какой, но им хватало.

Да оно, пожалуй, и лучше, что работы было не слишком много. После службы в клинике у Хакендаля пропал былой азарт – заработать во что бы то ни стало. А возможно, сказывался возраст: сидя на козлах, он частенько клевал носом. «Если и не попадется седок, – думал он, – как-нибудь обойдемся… Справлялись же мы до сих пор, авось и дальше справимся. Тем более что стоит мне захотеть…»

И мысли его уносились в Париж… Ничего определенного – ни ясного намерения, ни тем более плана, – скорее своего рода игра воображенья, дань досужему раздумью, когда смутно рисуешь себе что-то в мечтах и говоришь: а не сделать ли то-то? Вот было бы здорово! А потом до этого и не доходит…

Он как-то рассказал матери о женщине, прискакавшей в Берлин верхом, и добавил:

– Я бы и сам непрочь выкинуть что-нибудь такое!

– Ты с ума сошел! – только и сказала мать.

– Почему же с ума сошел? Думаешь, что удалось той француженке, того не сдюжить мне?

– Да полно, отец, в твои-то годы! У тебя и впрямь не все дома!

Он видел: матери и во сне не снится, что он думает об этом всерьез. И ее безоговорочное неверие еще пуще его раззадорило.

«Думает, я рехнулся. Показать бы им, как я рехнулся!»

По от таких мыслей еще далеко до дела. Очень скоро он понял, что не может просто так, здорово живешь, взгромоздиться на козлы и отправиться в путешествие. Каким-то образом это надо подготовить, припасти денег для себя и для Блюхера, да и мать обеспечить на то время, что она останется одна.

Как-то на одной из тихих улиц он увидел большую ручную тележку, на которой безработные возвели модель угольной шахты. Хакендаль слез с козел и стал внимательно разглядывать это сооружение. Он увидел горящие лампочки, бегущие вагонетки и постукивающие отбойные молоточки – отличная модель, ничего не скажешь! Он не пожалел грошена [22] 22
  Монета в десять пфеннигов ( нем.).


[Закрыть]
, чтобы купить открытку с изображением шахты.

– Ну, молодежь, как дела? – спросил он у безработных.

– Да кое-как кормимся. Это все-таки чуть побольше, чем пособие по безработице.

«Вот что и мне бы надобно сделать, – думал Хакендаль, продолжая свой путь. – Продавать открытки. Старейший извозчик Берлина катит в Париж и обратно. Люди охотно бы покупали, это бы их позабавило».

Так – по кирпичику – готовил он свое решение. Но это еще не означало, что решение принято. Для того чтобы у такого старого человека созрело решение, требовалось нечто большее. Тут нужен был толчок извне, который привел бы его в движение, что-то либо очень грустное, либо очень приятное, но, во всяком случае, из ряда вон выходящее…

Такой толчок не заставил себя ждать…

– Не понимаю, куда ты деньги деваешь, – сказал Хакендаль как-то жене. – Всегда нам пяти марок на день было достаточно, а теперь тебе вечно не хватает.

– Да ведь все подорожало, отец. Масло, мясо…

Она нудно и плаксиво что-то ему объясняла, но Хакендаль не слушал. То, что говорила мать, его не больно интересовало, важно было, чтоб она укладывалась в его заработки. Но с некоторых пор она не сводила концы с концами…

– Что, мать? – спросил он неделей позже. – Разве Гейнц приходил?

– Нет, отец, а почему ты спрашиваешь?

– В доме разит табаком, кто-то курил здесь.

Тут мать спохватилась, что приходил газовщик, он и накурил.

– Пусть с огнем не балуется, скажи ему, мать! Еще заронит, и останемся мы в одном исподнем…

Но и этот случай вылетел у него из головы. Он, в сущности, мало бывал дома – приходил только переспать. Часов десять – двенадцать просиживал на козлах, смотря как придется, но и до и после этого каждый день часа на два задерживался у Вороного, кормил его, чистил и поил…

Мать часто и хлеб ему приносила в конюшню. Да, теперь он охотно проводил время в старой мастерской, когда-то принадлежавшей тому удавленнику, – имя его Хакендаль уже запамятовал. Старик засиживался допоздна, уличный шум постепенно затихал – вот и еще день прошел, можно и спать ложиться. И Хакендаль не спеша поднимался, еще раз подносил Вороному ведро с водой, и усталый-преусталый заваливался спать.

У стариков такая усталость быстро проходит. Это скорее усталость от прожитых лет, от прожитой жизни, чем желание спать. Хакендаль исправно отсыпал свои два, три, а когда и четыре часа, а потом просто лежал без сна. Лежал, не шевелясь, чтобы не разбудить жену, лежал в той позе, в какой его застало пробуждение. Это еще не самое худшее – так лежать…

Можно было о многом поразмыслить – не о поездке в Париж, об этом больше думалось днем. Ночью же осаждали мысли о прожитом, об удачах и неудачах, о детях и о лошадях, перебывавших у него в разное время, о кучерах, у него работавших, и о старике Рабаузе. О военной службе, о знакомых унтерах и рекрутах, вспоминалось многое и из той поры, когда он жил в деревне, еще до Пазевалька. Хорошо бы повидать свою деревню; и он задумывался, нельзя ли завернуть туда проездом в Париж. Нет, пожалуй, ничего не выйдет, его родные места много севернее…

Странное ощущение бывает иногда в квартире, где прожил много лет, – это как с привычной, долго ношенной одеждой. Сунешь что-нибудь не в тот карман, и как начнет тебя точить да мутить, пока не положишь на место. Старик лежит на своей кровати, это все та же кровать, жена, как обычно, ее застелила. Он и всегда лежит в эти часы без сна, но что-то нынче не так, он и сам не знает что… Что-то в самой квартире точит его, и мутит, и не дает покоя.

Он уже и думать забыл, что в доме не так давно пахло сигаретами и что матери вдруг стало не хватать на жизнь. Ни малейшего подозрения, а все же что-то его беспокоит – чудно!

И вдруг кто-то кашлянул, вернее, не кашлянул, а вроде как хмыкнул, прочищая во сне горло. И звук такой, словно это здесь, в квартире, точнее, в каморке, где раньше спал Гейнц…

Да нет, не может быть, чтоб у них в квартире, но все же Хакендаль, не дав себе сроку лишний раз послушать или подумать, хватает жену за плечо, и, тряхнув ее, кричит:

– Слышь, кто-то забрался к нам в квартиру!

Мать только охнула во сне и сразу же затараторила:

– Что это ты выдумал, отец! Тебе, верно, со сна померещилось. Кто же станет к нам забираться?

– Тут кто-то есть! – настаивает Хакендаль. – Я его чую! Говори прямо – кто!

– Тебе приснилось, отец! В квартире никого нет! Да и кому же тут быть? Ведь у нас и взять-то нечего!

– В Гейнцевой каморке, – повторяет он упрямо. – Это так же верно, как если б я видел его своими глазами. Кто-то забрался в Гейнцеву каморку…

И он шарит впотьмах спички, чтобы засветить свечу.

– Отец, отец, ты еще накличешь на нас беду! Верно, тут один ночует. Я пустила его, он завтра же уйдет. Или давай я пойду, дай мне, я его спроважу, отец…

Она плачет, плачет… цепляется за него…

Но Хакендаль уже и не торопится вставать.

– Кого это ты пустила в Гейнцеву каморку, мать, о ком я и знать не должен, кого и видеть не должен? Говори, мать, кто там?

– Случайный человек, отец, он переспать просился. Я и не знаю кто. Просто польстилась на эти гроши, потому как у нас не хватает. Затем и пустила, отец!

– Заливаешь, мать! По голосу слышу, заливаешь. Думаешь, я не знаю, когда ты мне врешь? Я уже в тот раз смекнул, когда ты про газовщика да про сигареты мне пела – тоже были враки. Просто мне ни к чему!

– Я правду говорю, отец, человек переспать просился….

– Из-за бездомного бродяги ты бы не стала меня обманывать, из-за денег ты меня еще не обманывала. Только из-за детей, из-за своих детей ты вечно у меня за спиной крутила.

– Не ходи туда, отец! Сделай мне эту милость, не ходи! Пусть поспит, ему нужно поспать, он с ног валится…

– С чего это он вдруг с ног валится? И чего это он к матери в чулан полез, ему привычнее дрыхнуть в шикарных отелях…

– Да уж ладно, отец. Дай ему отоспаться. Обещаю тебе, он у нас не задержится. Завтра же ночью его здесь не будет, обещаю тебе, отец.

– А почему ночью? Опять он нашкодил?

– Откуда мне знать, отец! Я ведь не спрашиваю! Он – моя кровь, и я не стану его гнать, когда он ко мне приходит. Пусть отдохнет. Я знать не хочу, кому он там напакостил. А если он чем передо мной виноват, так я про то давно забыла.

– У меня здесь не «малина» для беглых жуликов. Он всегда всех нас за нос водил, он и тебя за нос водит, мать.

– Ну и пусть, отец, ну и пусть! Мне это нипочем. У меня с ним нет старых счетов, я ему ничего не ставлю в строку…

– Чтобы духу его здесь не было! – гаркнул отец, встал и схватил подсвечник. – Я с тобой не ругаюсь, мать. Да и с ним не стану, не бойся. Прошли те времена, когда я из-за таких вещей на стену лез. Тогда я еще думал: плоха та птица, что свое гнездо марает. А теперь меня научили. Они мне так нагадили в мое гнездо, и в это, и в то, – я про военную службу, а ведь как я ею гордился! – что я только смеюсь на их срамоту да стараюсь не смотреть в ту сторону!

Но не похоже было, чтобы старик смеялся: он стоит перед кроватью жены с подсвечником в руке, толстые щеки дрожат, борода трясется…

– Пусть отоспится, отец, – молила мать. – Да смотри не бей его!

– Глупости, мать. Стану я учить тридцатилетнего оболтуса! От этого ни ему, ни мне никакой пользы. Нет, оставайся в постели…

И вот он идет босой по недлинному коридору и открывает дверь в каморку. Поднимает свечку, смотрит, прислушивается. И подходит к кровати…

Перед ним лежит сын – его сын, отцова слабость, и не только раньше, а может, еще и сейчас, – он лежит на боку и спит. Мать могла бы спокойно утверждать, что это случайный бродяга, отец его, пожалуй, и не узнал бы. Дряблая, землистая кожа, под глазами набрякшие, синеватые, пупырчатые мешки, страдальчески сморщенный лоб, безобразно отросшая щетина, полуоткрытый рот пенится слюной: чужое лицо!

Отец опускается у кровати на корточки и освещает лицо спящего. Он ищет в нем черты когда-то горячо любимого юноши: в нем было что-то легкое, не в пример грузному отцу, что-то неотразимо легкое, быстрое, веселое! А теперь это мрачный тусклый прах в блеклом сиянии свечи, нечто тупое, вязкое, обреченное смерти и тленью. Этот спящий спит, словно мертвый… Видно, все легкое, веселое давно в нем отмерло.

Отец поднимается. Он перетряхивает одежду сына, вещь за вещью. Нет, это не та одежда, в какой пускают в шикарный отель, поноси ее еще месяца два, совсем расползется… Он разглядывает вещь за вещью, осматривает и башмаки, особенно там, где союзки скреплены с подошвой, ощупывает каждый карман – все это полумашинально.

Отец вздыхает. Он берет свечу и выходит из каморки. Возвращается в спальню, жена сидит на кровати и испуганно смотрит на него…

– Не бойся, мать. Он все еще дрыхнет. Дай-ка мне свой кошелек. У тебя еще остались деньги?

Он роется у себя в карманах, он собирает все деньги, какие находит в доме, и даже ту мелочь, которую извозчик всегда старается иметь при себе.

Сын все еще спит. Отец сует ему деньги в пиджак. А потом быстро подходит к кровати и трясет спящего за плечо.

– Встать, Эрих! – приказывает он своим прежним командирским тоном.

И сын мгновенно просыпается. Буквально видишь, как отзывается команда во всем его теле: за десять– пятнадцать лет оно не забыло отцовской команды. Глаза открылись, замигали, и едва проснувшийся увидел перед собой фигуру со свечой, едва понял, кто перед ним стоит, как на лице у него мелькнуло выражение испуга, панического страха…

Да, теперь отец узнает в постаревшем лице знакомые черты ребенка. Он узнает сына по выражению трусливого, раболепного страха, страха перед наказанием за то, что он натворил и в чем отец не замедлил его уличить.

– Одеться! – приказывает отец.

Он стоит и смотрит. Сын одевается, не торопясь, видно, страх уже рассеялся: сын больше не стыдится отца. Он утратил всякий стыд, а утратив стыд, человек быстро наглеет, особенно, когда видит, что ничего ему не грозит.

Проходит немного времени, и сын уже открывает рот. И что же он говорит, этот бывший отцовский любимец? Что он говорит?..

– Когда-то, отец, ты от великой любви запер меня в подвал. А сегодня ты от великой же любви выбрасываешь меня на улицу и считаешь минуты, тебе не терпится, верно?

Все в нем огрубело – речь и выражение лица, образ мыслей и тон.

– Вы, наши отцы, – продолжает сын с презрением, во всяком случае, он делает вид, что с презрением, – хорошенькую вы заварили кашу, а расхлебывать ее приходится нам. Наплодить детей вы сумели, а воспитать из них крепких людей – это не ваше дело, потому что сами вы – жалкие мозгляки!

Что ни слово, то вранье, трусость и хитрость. У отца чешутся руки. Но он обещал матери не бить его. А говорить с ним нет смысла, он каждое слово вывернет наизнанку.

И отец делает нечто другое: гасит свечу, а как только становится темно, сын умолкает. Теперь, когда он не видит отца, им снова овладевает страх. Он не знает, что будет дальше. Он бормочет про себя проклятья, говорит в ярости:

– Это еще что за фокусы! – Но он уже заторопился.

Можно подумать, что отец, который кажется теперь бесплотной тенью, видит и в темноте: едва Эрих надел шляпу, как из потемок появляется рука, хватает его за шиворот и выталкивает в коридор. Эрих не сопротивляется, он не прочь скрыться…

Но отец тащит его мимо двери на лестницу к двери в спальню. Сын делает попытку вырваться – бесполезно! Рука, схватившая его за шиворот, держит, как клещами, едва он начинает сопротивляться, клещи сжимаются.

– Кто там? – кричит мать, заслышав в темноте шум. – Отец, Эрих, что случилось?

– А теперь простись с матерью, – слышит сын над ухом свистящий шепот. – И поблагодари ее, понятно? Но только вежливо! Как порядочный!

Сын хочет вырваться, рука отца давит ему на затылок. Он делает яростное движение. Но над ухом раздается еще более грозный шепот:

– Будешь слушаться?..

Этот окрик из времен далекого детства оказывает мгновенное действие. Эрих откашливается и кричит:

– Я ухожу, мать! Спасибо, большое спасибо, мать!

– Эрих! – зовет она. – Эрих, мой мальчик! Но почему же здесь так темно? Подойди ко мне, мой мальчик, поцелуй меня! Ах, Эрих… Отец, да неси же сюда свечу…

Но отец не несет свечу, он стоит, укрытый темнотой. Под покровом темноты он тащит сына, этого неудавшегося, безнадежно испорченного сына к краю материнской кровати. Он шепчет:

– Сделай, что она просит! – И чувствуя сопротивление: – Клянусь, я позову полицию! – Он пригибает сына к постели, и сын дарит матери прощальный поцелуй…

– Ах, Эрих! Будь умницей! И не давайся им в руки! Будь осторожен, Эрих! Эрих, прощай!

Она плачет. Она опять плачет. И под этот плач отец выводит сына из спальни. И через входную дверь на лестницу… А потом рука разжимается – и, прежде чем сын успевает кинуть вслед отцу слова ненависти, между ними захлопывается дверь.

4

На другой день Хакендаль прочел в вечерней газете, что полицией пойман преступник, изменник родины. Имя преступника в заметке не называлось, и ничто не указывало на то, что арестованный – Эрих Хакендаль. Но старик сразу предположил, а со временем и укрепился в мысли, что то был Эрих!

Он ни с кем не поделился своей догадкой, но несколько дней трепетал от страха, что вот-вот придут из полиции спросить об Эрихе. Но все было тихо. Постепенно волнение его улеглось. Ярость и печаль понемногу смыло, он был слишком стар, чтобы долго гневаться, и достаточно стар, чтобы во всем, что бы он ни думал, делал или говорил, сквозила беспредметная печаль.

Все эти дни, пока волнение от внезапной встречи с сыном стихало и будни вступали в свои серые права, все эти дни он с возрастающей настойчивостью размышлял о путешествии в Париж. Он уже столько лет колесит по Берлину, не удивительно, что ему все приелось. Концы, как говорится, с гулькин нос! Восемьдесят пфеннигов, ну марка двадцать; уж если посчастливится – талер, до Силезского. И все равно, концы в самый раз для собаки, запряженной в детскую колясочку.

Его тянуло вон из города. Опостылели ему каменные улицы. Захотелось вновь увидеть поля, где вся его юность прошла в крестьянской работе. Захотелось с козел посмотреть, как люди пашут и боронят, как сеют и жнут. Внезапно напала на него словно тоска по родине – да, тоска по родине и охота странствовать… Ехать бы и ехать по широкому раздолью полей. Любая деревня для него – родина, город так и не стал для сельского парня родным.

В самом деле, почему именно то селенье, в окрестностях Пазевалька? Да любая деревня по пути будет в известной мере для него родиной. В каждой деревне крестьяне поутру выезжают на своих упряжках в поле, в полдень звонят колокола, а под вечер люди стоят перед крылечками и судачат о том, о сем. А вот и девушка – гремя ведрами, она спешит к колодцу. В деревне все, должно быть, осталось по-старому. Хорошо бы еще раз это повидать!

Нет, город ему до чертиков опротивел! Бежать от всего, что так примелькалось, намозолило глаза! Прежде чем придет та, от кого не скроешься, ему хотелось бы совершить нечто, чего еще никто не совершал. Он так прикипел душой к этой поездке в Париж, что она уже не казалась ему чем-то необычным. Господи, люди только и делают, что разъезжают туда-сюда, всю жизнь он возил седоков то с вокзала, то на вокзал. Почему бы и самому в кои-то веки не отправиться в путешествие! И называть это сумасбродной затеей? Самое простое дело! Можно бы прикинуть, сколько уже раз он съездил в Париж, если сложить все концы, какие пришлось ему сделать по Берлину. Все это проще простого – надо было только напасть на эту мысль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю