Текст книги "Железный Густав"
Автор книги: Ганс Фаллада
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 46 страниц)
Шум во дворе стихает, дневные извозчики разбрелись но домам, ночные отправились на работу. Хакендаль смотрит на окна своего дома; здесь, во дворе, еще брезжат сумерки, а в супружеской спальне уже горит свет. Верно, мать ложится. Ему бы тоже не грех на покой, но он, по-строевому повернувшись на каблуках, идет в конюшню.
Рабаузе второй раз засыпает лошадям корм, он искоса взглядывает на хозяина и откашливается, словно хочет что-то сказать, но не решается.
Подальше Отто трет коня пучком соломы. Кучер загнал его, норовя доставить седока к поезду и получить обещанную лишнюю марку. Хакендаль останавливается рядом и машинально следит за тем, как старается Отто.
– Брюхо потри! – злобно накидывается он на сына.
Отто бросает хмурый взгляд на отца и начинает изо всех сил тереть брюхо. Старому коню щекотно. Он беспокойно перебирает ногами и фыркает…
– Крепче! – кричит отец. – Ты не девку лапаешь!
Это его обычный унтер-офицерский тон. Отто не впервой его слышать, и он снова быстро оглядывается на отца. Глаз у него налит кровью и затек – отец сразу же кинулся его бить, как только узнал, что это он выпустил Эриха.
Чуть ли не с ненавистью смотрит отец на работягу сына. Если б этот болван не полез спасать Эриха, он бы сам его выпустил, и все бы у них обошлось. В кои-то веки губошлеп сделал что-то по собственному почину, и то все напортил.
Отец злобно смотрит на своего старшего.
– Ногу ему подними! – кричит он. – Не видишь? Ты ему делаешь больно!
Сын поднимает коню ногу, ставит себе на колено и продолжает тереть.
– Сегодня тебе дежурить, – приказывает отец. – Не хочу, чтобы ты спал у меня в доме!
Сын продолжает тереть.
– Сегодня тебе дежурить! – кричит отец. – Ты что, не понимаешь?
– Слушаю, отец! – отчеканивает сын по-военному четко и внятно, как его учили.
Отец снова смотрит на сына с яростью, он раздумывает – что бы еще такое сказать, чтобы выразить все свое презрение. Но оставляет эту мысль. Тряпка он! Что ему ни скажи, твердит: «Слушаю, отец!» Он не способен обороняться, у него на отца рука не поднимется, даже когда бьешь его по лицу. Он как мочалка – хоть намочи ее, хоть выжми, она от этого не меняется.
Хакендаль поворачивается и идет к выходу. Проходя мимо Рабаузе, который все еще бегает по конюшне с решетами, милостиво бросает:
– Как покормишь, ступай домой и выспись. Сегодня ты свободен, Рабаузе!
Конюх искоса смотрит на хозяина и на этот раз отваживается открыть рот.
– Я днем поспал, хозяин! – говорит он своим каркающим голосом. – Мне и не захочется ночью спать, а вот Отто выспаться не мешает.
Хакендаль сверкнул на бунтовщика испепеляющим взглядом, ему не нужен для сына защитник. Пусть защищается сам, если с ним поступили несправедливо. Но с ним не поступили несправедливо.
– Кстати сказать, хозяин, это я помог Отто сорвать замки в подвале. Я считал, что так правильно.
– Вот как? – цедит Хакендаль сквозь зубы. – Вот как? Уж ну вообразил ли ты, пропитая душа, что я и тебе заеду, как твоему любимчику Отто! Тебе ведь хочется выставиться передо мной этакой обиженной овечкой. Но ты этого не дождешься, ты такой же губошлеп, как твой Отто, оба вы – мокрые курицы! Обрыдли вы мне!
Весь трясясь от гнева, смотрит ой на старика.
– Ровно в десять уйдёшь из конюшни и будешь ночевать дома – понял? Нот этот – этот – этот… – Он тычет пальцем себе за спину. – Этот будет дежурить!
С треском захлопывается за ним дверь конюшни.
19
Двадцать шагов по двору туда, двадцать шагов по двору обратно – спускается ночь, гудящий город понемногу стихает, но не стихает тревога, она забирает все сильной и сильней! Значит, даже не по своему почину Отто освободил Эриха; этот мерзавец, эта луженая глотка Рабаузе подучил его, а тот и рад стараться, как всегда пляшет под чужую дудку! И такая мразь остается у тебя в доме, а тот, неугомонный, любимый, и гневе убегает!
Убегает без денег куда глаза глядят, без пищи и без крова: среди опасностей большого города брошен на волю судьбы, что-то с ним будет?
Юнга и гамбургском порту, солдат французского иностранного легиона, самоубийца, выуженный из Ландвер-канала, – в лучшем случае, отец представляет себе любимого сына ночующим как бродяга в Тиргартене на скамье... Полицейские гонят его с места на место – ведь под открытым небом спать запрещено. Блудный сын, пасущий свиней, поистине это о нем говорится в Новом завете, но там ни слова нет об отце – каково-то ему пришлось в долгие годы разлуки!
Хакендаль делает поворот кругом, быстро взбегает но лестнице и, пройдя коридор, входит в спальню.
– Где Эрих?
Мать от неожиданности вздрагивает – она чуть не скатилась с кровати – и тупо смотрит на него.
– Что с тобой, отец? Что ты людей пугаешь?
– Я спрашиваю, где Эрих?
– Почем же я знаю! Он даже не простился со мной, убежал, не сказав ни слова!..
Она спохватывается, что чуть не выдала свое участие в побеге, но Хакендалю не до нее. Куда девался Эрих, хочет он знать.
– Все враки! – говорит он злобно. – Ты знаешь, где Эрих!
– Ничего я не знаю! Я сама места себе не нахожу! Отто побежал за Эрихом, а того уже поминай как звали…
Хакендаль задумался.
– Что-то ты не то говоришь! Эрих бы так не ушел. Ты дала ему денег?
– Ничего я ему не дала, ни единого пфеннига, – запричитала мать. – Да откуда у меня и деньгам быть – сам знаешь, отец!
Он уже не сомневается, что жена его обманывает. Куда-то они спрятали Эриха. Ему ли не знать Эриха! Никуда он без денег не уйдет!
– Уж я доберусь до правды, слышишь? – грозится он, внезапно выходит и направляется в спальню дочерей.
Там уже почти темно. Эва лежит в постели. В последних отсветах вечерней зари забавляется своими драгоценностями, примеряет кольца, пристегивает брошки к ночной рубашке – ох, и красота же!
Вернувшись в полдень и узнав об ограблении ее похоронки в висячей лампе – похоронки, которую она считала своей заповедной тайной, тогда как теперь о ней знает весь дом, – Эва чуть не лопнула от злости. Первым ее побуждением было бежать в полицию и заявить на брата, на этого подлого преступника!
Но как же драгоценности в кармашке ее нижней юбки? Нет, лучше с полицией не связываться! С замиранием сердца прочла она в вечерней газете сообщение о краже в магазине. Конечно же, считают, что молодой человек и девушка очень ловко работали вместе. Найдена хозяйственная сумка…
Нет, надо притаиться и соблюдать спокойствие – украдкой перебирает она прелестные вещицы и чувствует себя на седьмом небе. Только нынче утром она думала, как бы завладеть своей долей тех прекрасных вещей, которые так украшают жизнь, – и вот у нее уже что-то есть, и даже совсем не мало! Ни за что не расстанется она со своим сокровищем! Она притаится и будет молчать!
Эва слышит в коридоре шаги отца, а затем его сердитый и материн плаксивый голос. Поспешно сует она безделушки в заветный кошелечек. Этот кошелечек на тонком, но крепком шнурке висит у нее на груди. А теперь – повернуться на бок и притвориться спящей…
Отец остановился на пороге и прислушивается. Недаром он искони караулит сон своих детей, он по дыханию узнает, кто притворяется спящим.
– Эва! – окликает он резко. – Ты не спишь! Где Эрих?
– Откуда мне знать, отец…
– Неправда, знаешь, скажи сейчас же, где Эрих. – И почти умоляюще: – Будь умницей, Эвхен! Я ничего ему не сделаю! Мне лишь бы знать, где он.
– Но я и правда не знаю, отец! Я уходила за покупками, когда стряслась эта комедия. Я бы тебе обязательно рассказала. Да приведись мне, я бы его ни за что не выпустила!
Да, эта дочь одного с ним мнения: Эриха не следовало выпускать. Но странно – то, как она это говорит, тоже отцу не нравится.
– Меня твое мненье не интересует, – говорит он. – Завтра гляди в оба. Если Эрих появится или даст о себе знать, немедленно сообщи мне.
– Хорошо, отец!
– Так сделаешь?
– Ну, конечно, отец!
– Ладно!
Хакендаль повернулся к двери и только сейчас заметил, что вторая кровать в спальне пуста.
– Зофи опить дежурит? – спрашивает он.
– Разве мать тебе не сказала? Зофи тоже ушла.
– Что значит ушла?
– Ну конечно же, к своим святейшим сестрам! Она еще сегодня днем перебралась в свою больницу. Со всеми пожитками. Мы для нее недостаточно набожны, говорит, мы вечно ругаемся.
– Та-ак! – только и сказал отец. – Та-ак! Покойной ночи, Эвхен!
Медленно прикрывает он дверь и долго стоит в коридоре. Час от часу не легче, удар за ударом; двое детей потеряно за день. Зофи тоже ушла, не простясь со мной! Что же я им сделал, что они так со мной обращаются?! Ну пусть я был строг, отец и должен быть строгим! Пожалуй, я был еще недостаточно строг! Только теперь я вижу, какие они хлипкие, пускаются наутек перед малейшей трудностью! Побывали бы в шкуре солдата! Стиснул зубы и, глазом не моргнув, вперед, в атаку!
Он стоит долго, долго, мысли его бегут вразброд, грустные, злые, гневные мысли. Но сколько Хакендаль ни размышляет, он не смягчается, не сдается. Пусть ему нанесли тяжелые раны, не на раны он жалуется, а лишь на то, что дети способны стать врагами отца, наносить ему удары из засады.
Нет, он не сдается, Железный Густав берет себя в руки, он продолжает привычный вечерний обход. Он не заползает в постель, чтобы нянчиться со своей обидой, он идет в спальню сыновей.
Шаги его гулко отдаются в темноте, чуть светятся кровати, из трех здесь пустуют две…
– Добрый вечер, отец! – говорит Гейнц.
– Добрый вечер, Малыш! Еще не спишь? А ведь тебе давно пора спать.
– Успеется, отец! Ты тоже на ногах, а встаешь на три часа раньше.
– Старому человеку не нужно много спать, Малыш!
– Ты еще не старый, отец!
– А все-таки!
– Нисколько ты не старый!
– А все-таки!
– Нет, нет!
Отец проходит через всю комнату, он присаживается в темноте на постель своего младшего и не как отец, а скорее как товарищ спрашивает:
– Ты не представляешь, Малыш, куда девался Эрих?
– Не представляю, отец. А тебя это беспокоит?
– Да; и никто из наших не знает, куда он девался?
– По-моему, нет, но завтра я поспрошаю в богадельне, может, кто из его товарищей знает.
– Сделай это, Малыш!
– Сделаю, отец!
– И сходи за меня к господину директору. Я обещал ему завтра же послать Эриха в школу. А теперь ничего не выйдет. Объясни ему…
– Ах, отец…
– Ну что?
– Мне завтра неудобно идти к дирексу…
– Но почему же? И не говори «к дирексу»…
– Он, верно, на меня ужас как зол. Мы вчера здорово поцапались, я и один парень из моего класса, Кунце нас записал, говорит, что обязательно доложит дирексу… директору.
– Из-за чего же у вас драка вышла?
– Да просто так! Он известный воображала и вечно над всеми издевается, надо же когда-нибудь дать ему по носу.
– Ну ты и дал?
– Будь спокоен! По всем правилам! К концу он уже еле дышал и только кричал «пакс»!
– А что значит «пакс»? «Пакс» это по латыни «мир», так кричат, когда пардону просят.
– Ну так вот что, Малыш, если за этим дело, можешь спокойно идти к директору. Мы с господином директором как раз видели в окно, как вы тузили друг друга.
– Вот хорошо-то! У меня уже в журнале есть закорючина, печально было бы схватить четверку по поведению.
С минуту стоит тишина. Разговор с этим сыном успокоил и утешил отца.
– Ладно, Малыш, так не забудь! И спи спокойно!
– Спи и ты спокойно! Не переживай за Эриха. Он похитрей нас с тобой и директора, вместе взятых. Эрих всегда выйдет сухим из воды.
– Спокойной ночи, Малыш!
– Спокойной ночи, отец!
ГЛАВА ВТОРАЯ
РАЗРАЗИЛАСЬ ВОЙНА
1
31 июля 1914 года.
С раннего утра, заливая всю площадь до самого Люстгартена, теснится народ перед Замком, над которым уже развевается желтый штандарт, указывающий на присутствие в Замке верховного полководца. Неустанно отливают и приливают толпы: люди стоят и час и два, чтобы потом вернуться к своим каждодневным обязанностям, но они выполняют их наспех, кое-как, ибо каждого гнетет вопрос – будет ли война?
Вот уже три дня, как союзная Австрия объявила войну Сербии, – что же теперь будет? Сохранится ли в мире спокойствие? Подумаешь – война на Балканах, империя-исполин против маленького сербского народа, – какое это имеет значение? Но, говорят, в России объявлена мобилизация, да и Франция что-то затевает. А как же Англия?
Солнце палит вовсю, духота такая, что дышать нечем. Толпа бурлит и клокочет. Кайзер будто бы сегодня в полдень произнес с балкона речь, но пока Германия еще в мире со всеми народами. Толпа волнуется и бурлит, целый месяц прошел в неизвестности, в гаданиях о том, о сем, в невнятных переговорах, в угрозах и мирных заверениях – и нервы от долгого ожидания у всех напряжены до крайности. Любое решение лучше, чем это мучительное ожидание, эта неопределенность.
В толпе шныряют разносчики, предлагая сосиски, газеты, мороженое. Но никто ничего не покупает, людям не до еды, не нужны им и утренние газеты, они уже устарели, им уже нельзя верить. Людям нужна ясность! Они перебрасываются отрывистыми, взволнованными замечаниями, каждый что-то слыхал. И внезапно – на полуслове – разговоры обрываются, толпа умолкла и, позабыв все на свете, смотрит на окна дворца. И на балкон, с которого сегодня будто бы говорил кайзер… Они пытаются заглянуть в окна, но стекла ослепительно сверкают на солнце, а там, где не мешает солнце, видны только желтые неяркие занавеси.
Что там внутри происходит? Какие решения принимаются в полумраке – решения, затрагивающие судьбу каждого мужчины, каждой женщины, каждого ребенка? Сорок лет держался мир, они уже не представляют себе, что такое война… И все же они чувствуют, что одно лишь слово из этого безмолвного непроницаемого здания может перевернуть всю их жизнь, И они ждут этого слова, они страшатся его, но и страшатся, что оно не прозвучит и что они столько недель зря томились и чего-то ожидали…
Внезапно становится так тихо, словно толпа затаила дыхание… Но ничего еще не случилось, ничего еще пока но случилось, только башенные часы – близко и далеко – часто и плавно, звонкими и басистыми голосами отбивают время: пять часов…
Ничего еще не случилось, они стоят и ждут, затаив дыхание…
Но вот распахнулись дворцовые двери, все видят, как они открываются – медленно, медленно, – из них выходит шуцман, берлинский полицейский в синей форме и остроконечной каске…
Они глаз с него не сводят…
Он поднимается на каменную балюстраду и знаком призывает к молчанию.
Но они и без того молчат…
Шуцман не спеша снимает каску и держит ее перед собой на уровне груди. Не дыша, следят они за каждым его движением, хоть это и обыкновенный шуцман, каких они каждый день видят на городских улицах… И все же его образ неугасимо запечатлевается у них в душе. Им предстоит в ближайшие годы увидеть немало ужасного, немыслимо страшного, но никогда они не забудут, как этот шуцман снял каску и как он держал ее на уровне груди.
Шуцман раскрывает рот – ах, все глаза устремлены на этот рот, – что-то он им объявит? Жизнь или смерть, войну или мир?
Шуцман раскрывает рот и объявляет:
– По приказу его величества кайзера, сообщаю: издан указ о мобилизации!
Шуцман закрывает рот, он глядит куда-то поверх толпы, а потом рывками, словно марионетка, надевает на голову каску.
Мгновение толпа молчит, но кто-то уже затягивает песню, другие подхватывают, и вот уже сотни, тысячи голосов гремят дружным хором:
Благодарите бога все —
руками, сердцем и устами!
Рывками, словно марионетка, шуцман снова снимает каску.
2
По Унтер-ден-Линден мчатся автомобили. В них стоят офицеры, размахивая флагами. Они складывают ладони рупором и кричат:
– Мобилизация! Объявлена мобилизация!
Люди весело смеются, все счастливы, все приветствуют офицеров. В воздух летят цветы, молодые девушки срывают свои широкополые соломенные шляпки, машут ими, держа за ленты, и кричат, ликуя:
– Мобилизация! Война!
Для офицеров настал желанный час, сорок лет они занимались скучной шагистикой, до чего она им осточертела! Никто уже их не замечал, словно они пустой, никудышный народ! А теперь к ним обращены все взоры, глаза у всех сияют: ведь это им предстоит бороться за свободу и мир для каждого, а может быть, и умереть!
– Какое счастье, что я до этого дожил! – восклицает старик Хакендаль, увлекаемый водоворотом ликования. – Теперь опять все будет хорошо!
На одной его руке повис Гейнц, на другой Эва, они движутся вместе с толпой, они смеются. Эва задорно посылает офицерам в их машинах воздушные поцелуи.
– Ах, отец! – восклицает Гейнц и крепче прижимает к себе руку отца.
– Что, Малыш? – Хакендаль нагибается низко-низко, чтобы в этой суматохе уловить, что говорит ему сын.
– Отец… – У Гейнца перехватило дыхание. – Отец… – Не сразу удается ему выдохнуть: – А мне можно с ними?
– С кем с ними? – недоумевает отец.
– Да с ними… на войну… сражаться с врагом. Ах, пожалуйста, отец!
– Что ты выдумал, Малыш! – говорит Хакендаль. Его забавляет просьба сына, но он и гордится ею. – Тебе ведь только тринадцать минуло! Ты еще ребенок…
– Ах, отец, меня возьмут, лишь бы ты позволил. Отдай меня в свой старый полк, к пазевалькцам. Ведь бывают же юные барабанщики, я знаю наверняка!
– Юные барабанщики! И это говорит сын старослужилого вахмистра! У нас, немцев, нет юных барабанщиков! Разве что у красноштанников-французов…
– Ах, отец!
– Держись за меня крепче, Эвхен! Нам надо торопиться домой! Сказать Отто, ведь он еще не знает! Раз сегодня объявлена мобилизация, ему самое позднее завтра являться в казарму. Если не сегодня… Я и сам хорошенько не знаю! Скорее домой – мне надо проглядеть его бумаги!
Они идут против течения и временами подолгу топчутся на месте. Приходится крепко держаться за руки, чтобы не растерять друг друга в толпе.
Гейнц искоса поглядывает на отца.
– Послушай, отец…
– Чего тебе?
– Только не сердись, отец! А разве Эрих не должен призываться?
– Должен?.. – с готовностью откликается отец, словно Гейнц взрослый. Он и сам успел подумать об Эрихе. – Нет, не должен. Ведь ему только семнадцать минуло! Но он может пойти добровольцем…
– Эрих – добровольцем?
– А почему бы и нет? Разве и ты, Гейнц, уже плохого мнения о брате? Все это надо забыть, мы теперь должны стоять друг за друга. Все мы теперь одно – каждый должен понимать. В том числе и Эрих!
– Да, отец! И я так считаю. Все у нас должно пойти по-другому.
– Вот то-то, что по-другому! Увидишь – и Эрих к нам вернется. Сам вернется. Должен вернуться – ведь у меня его бумаги. Но это как раз не важно… он и без того пришел бы. Он теперь испытал, что значит быть одному на свете. Все мы теперь заодно и должны стоять друг за друга, все немцы!
– Да, отец!
– Пожалуй, оно и лучше, что мы весь этот месяц зря искали Эриха. Он небось понял, что значит остаться одному, не иметь никого близкого на свете. Все мы теперь одно. Видишь, вон и Эва – смеется и шутит с тем господином. Только что они не знали друг друга, и через минуту знать не будут. Они чувствуют, они не чужие, ведь оба они немцы. Увидишь, когда мы вернемся Домой, Эрих уже у матери и нас дожидается. И нечего поминать про старое, слышишь, Малыш? Все прощено и забыто! Ничего такого и в помине нет! Вам надо встретиться как братьям, слышишь, Малыш? Теперь все мы… Но куда девалась Эва? Да вот и она!.. Эва! Мы здесь! Экая чудачка! Она и не глядит на нас. – Он приставил обе ладони ко рту. – Эва Хакендаль! Ха-кен-даль! Сюда!
Ватага молодежи шагает по Унтер-ден-Линден, все схватились под руки и пытаются, насколько возможно в толпе, маршировать под песню «Нам праздновать над Францией победу!»
Один из марширующих, смеясь, хочет обнять выгребающую против течения Эву. Она тоже смеется и ускользает.
Хакендаль недовольно трясет головой.
– Опять она запропала! Я больше ее не вижу. А ты, Малыш? Впрочем, куда тебе, ты слишком мал!.. Ладно, пошли, Гейнц, – Эва и сама дорогу найдет, а нам спешить надо. Ведь Отто еще ничего не знает, да и Эрих, может, нас ждет…
3
Эва, в сущности, ничуть не огорчилась, потеряв в толпе отца и брата. Сама она для этого ничего не сделала, но раз уж так случилось, не прилагала особых усилий их разыскать. Смеясь, двигается она в общем потоке – теперь уже в обратном направлении, к Бранденбургским воротам.
Разговор отца и брата ей порядком наскучил – все только Эрих, да Отто, да война, и что всем надо держаться вместе! Обычная жвачка! А теперь им предстоит и вовсе повиснуть друг на друге, будто нет другого родства и любви – последние недели все это засело у нее в печенках. Да и при чем тут война? Ведь речь идет о мобилизации! Теперь и она понимает, что мобилизация – еще не война.
Если война походит на сегодняшнюю мобилизацию, радоваться нужно! Никогда Эва не видела мужчин в таком приподнятом настроении. Глаза у всех блестят! Маленький толстяк, этакая древность чуть ли не сорока лет, с торчащими вверх усами, сгреб ее за талию:
– Что, детка, радуешься? Вот и я радуюсь!
И смешался с толпой, она и отчитать его не успела.
– Нужна невеста военного времени – срочно человеку носки заштопать! – гаркнул петухом какой-то молодой парень. И нее рассмеялись.
Хорошо было плыть с этим потоком, качаться на его волнах.
Чья-то рука сзади легла ей на плечо, чей-то сиплый голос сказал:
– Что, фролин, хорошо ли вам гуляется?
Эва испуганно повернулась и с ужасом увидела физиономию, которую видела лишь считанные минуты, но так и не забыла – смуглую наглую физиономию с черными усиками.
– Что вам от меня нужно? – крикнула она. – Я вас не знаю – не смейте меня трогать!
Молодой человек улыбнулся. Он поглядел на нее и сказал:
– Не беда: если еще не узнали, так сейчас узнаете!
– Оставьте меня в покое! Или я шуцмана позову.
– Зовите, фролин, зовите! Я даже помогу вам позвать. А то – пошли к нему вместе, хотите? Я не против синих мундиров, синий – вообще мой любимый цвет. Вот и на вас синее платье, фролин, оно вам к лицу.
Эва – типичная берлинская девушка, бойкая и дерзкая. Ее нелегко напугать. Но тут ею овладевает страх, ее дерзость пасует перед самоуверенностью этого субъекта, перед его хладнокровным хамством, перед бесстыдством, с каким он ощупывает платье у нее на груди. А под платьем висит…
– Пожалуйста, не задерживайте меня, – просит она малодушно. – Вы, видно, с кем-то меня путаете…
– Зачем же я стану вас задерживать? – возражает он, смеясь. – Гулять по жаре полезно. Пошли, фролин, я вас чуток провожу. – И он бесцеремонно подхватил ее под руку. – И чего эти обезьяны беснуются? – продолжает он с презрением. – Они себя не помнят от радости, что им на войну идти. Как будто не проще сделать то же самое перед зеркалом, обыкновенной бритвой. Нет, – сказал он в заключение, – это удовольствие не для нас, мы – за веселую жизнь, верно?
– Прошу вас, – взмолилась она, стараясь говорить как можно убедительнее. – Отпустите меня, я вас впервые вижу.
– Девка! – прохрипел он вдруг яростным шепотом. Его улыбающееся лицо преобразилось, стало холодным и злым. – Брось эти дурацкие штучки! Я уже месяц разыскиваю тебя по Берлину, а раз нашел, амба! Больше я тебя не выпущу!
Он смотрит на нее с угрозой и под действием этой угрозы она трепещет и молчит.
– Уж не думаешь ли ты, что я эти вещички бросил в твою паршивую сумку – кстати, снимки с нее висят на всех афишных столбах, – чтобы отдать их тебе насовсем? Нет, фролин, ищите дураков в другом месте!.. Эти вещички ты вернешь мне как миленькая…
Он прошил ее глазами, и она против воли кивнула…
– А когда ты их принесешь, это еще не значит, что мы покончили счеты! Я давно ищу такую, как ты, – прямехонько из маменькина сундука с нафталином. Ты очень подходишь для моих дел… Ты у меня пройдешь хорошую школу! Станешь знаменитостью, твою карточку повесят в рамке на Алексе с надписью: та самая, что начала свою карьеру с кражи драгоценностей у Вертгейма!
– Пожалуйста, не надо! – взмолилась она. – Здесь люди…
Мозг ее лихорадочно работает. Она еще может вырваться и затеряться в толпе. Лишь бы улучить минуту, когда эта цепкая хватка ослабеет…
– Как же тебя зовут?
– Эва, – отвечает она слабым голосом.
– Ну, а дальше как, милая, прелестная Эва?
– Шмидт!
– Ну конечно, Шмидт! Так я и думал! Мейер было бы слишком обычно. А где же ты живешь, фролин Шмидт?
– На Люцовштрассе.
– Ах вот как, на Люцовштрассе? Шикарный район, не правда ли? А где у тебя эти вещички припрятаны – хорошенькие, блестящие, сверкающие, – ну, ты знаешь, о чем я говорю. Дома небось?
– Да, дома! – говорит она смело. Она уже решила при первой возможности свободной рукой двинуть его по глазам, а потом царапаться, рваться из рук…
– Так, значит, дома, – повторяет он насмешливо. Небось и дом у вас шикарный, а? И куда же ты их спрятала? Под подушку, а?
– Нет, в гирьку от висячей лампы.
– В гирьку от висячей лампы? – повторяет он в раздумье. – Что ж, неплохо! Ты подаешь надежды! Эту похоронку ты не сейчас придумала. Тебе, видно, и раньше случалось поворовывать, а?
Она ничего не ответила, внутренне сердясь на себя за оплошность.
И снова этот внезапный переход от издевательской ухмылки к грубой открытой угрозе. Придвинув свою смуглую физиономию к ее бледному лицу, он говорит свистящим шепотом:
– А теперь я тебе объясню, в чем игра, моя фролин Шмидт с Люцовштрассе, ты, со своей висячей лампой! Нишкнуть, слушаться без разговоров – вот какая у нас пойдет игра! Только свистну, бежать ко мне со всех ног – поняла?! Поняла – ты?! Посмотри на меня – шлюха!
Она смотрит на него и дрожит.
– Ты – шлюха на посылках у вора! – цедит он сквозь зубы. – Важная барышня, Эва Хакендаль!
Он смотрит на нее с торжеством, он упивается ее испугом, ибо она понимает – спасенья нет, ему известно ее имя. От него не убежишь…
Он наслаждается своей победой. Но, видя ее, покорную, раздавленную, дрожащую, с мертвенно-бледным лицом, сменяет гнев на милость. Победитель становится великодушным.
– Нечего удивляться! Надо же было разгуливать со стариканом, который кричит на всю Линден твою фамилию. Видишь, я тебе говорю как есть, не представляюсь, будто я колдун какой! Это не папаша твой так разорялся?..
Она кивает.
– Когда я спрашиваю, отвечай как следует! Скажи – да!
– Да…
– Скажи: да, Эйген!
– Да, Эйген!
– Прелестно! Ну так где же ты живешь на самом деле? Только больше вола не крути, обещаю – каждый раз, как начнешь ловчить, я тебя так изобью, что живого места не останется! А уж если я что обещаю…
Она не сомневается, что он так и сделает. Тщетно ломает она голову, ища выхода, и не находит…
– Где же вы живете?
– На Франкфуртер-аллее…
– А дом?
– Извозчичий двор…
Он присвистнул сквозь зубы.
– Так-так, значит, тот самый, с пролетками. Да я ж его знаю, то-то у меня в голове гвоздит: эта ефрейторская рожа мне знакома! Выходит, невеста у меня – высший класс, любовная афера в уважаемых кругах общества, какая удача!.. – Он развеселился. – А теперь послушай, детка… Эвхен…
Она снова начинает дрожать.
– Не смотри на меня с таким страхом. Меня тебе нечего бояться, добрее парня во всем Берлине не найти, – как есть дурачок, но только делай, что я ни велю. Так вот, нынче вечером в девять жди меня на углу Большой и Малой Франкфуртерштрассе. Поняла?
Она кивает, но, увидев его нетерпеливое движение, быстро поправляется:
– Да… Эйген!
– Те блестящие вещички можешь не приносить, потому как они сейчас при тебе… Нельзя же быть такой дурехой – рассказывать прожженному малому, будто они у тебя в гирьке от висячей лампы, когда я все время вижу в вырезе твоего платья шнурок…
Она опять бледнеет.
– Но я не таковский, я не сержусь – вещи эти, значит, я у тебя возьму, да и на что они тебе! Вещички тебе не носить, ты с ними только влипнешь. Я тебе взамен что-нибудь другое дам, что ты сможешь носить, тоже славные вещицы – для того их и держу… – Да и вообще, девушка, – и он снова сжал ей руку, но уже с нежностью, – мы с тобой заживем на славу, так что нечего меня бояться, нам еще предстоят приятные часы.
Он коротко засмеялся. Ее рука безвольно застыла в его обволакивающей руке.
– Но только с условием – слушаться! Ничего тебе не поможет, и если я скажу: прыгай с Колонны победы, должна прыгать, а то я за себя не ручаюсь.
Он вдруг отпускает руку Эвы и испытующе смотрит на нее.
– Ну как, боишься, а?
Она медленно кивает, глаза ее наливаются слезами.
– Ничего, привыкнешь, Эвхен! – утешает он небрежно. – Каждая сперва боится, а потом привыкает. Но только никаких глупостей, и не вздумай бежать в полицию, а не то изведу тебя медленной смертью, если не сейчас, так через десять лет.
Он коротко смеется, еще раз кивает и приказывает:
– А теперь пошла домой!
Не успела она опомниться, как он скрылся из виду.
4
В большой комнате на втором этаже солидного дома на Йегерштрассе шагает взад и вперед тучный, черноволосый человек средних лет, одетый по-домашнему, – рубашка, заправленная в брюки. Он шагает взад и вперед, насвистывая марсельезу, и его ноги в кожаных шлепанцах неслышно ступают по крытому линолеумом полу.
Время от времени он подходит к окну и смотрит вниз на Йегерштрассе; волнение, охватившее Унтер-ден-Линден в этот первый день объявления мобилизации, докатилось и сюда. Человек качает головой, он насвистывает чуть тише, но продолжает ходить из угла в угол.
Но вот – бумм, бумм! – хлопнула наружная дверь, слышатся торопливые шаги, дверь рывком отворяется, и на пороге, тяжело дыша, весь разрумянившись, стоит Эрих Хакендаль.
Черноволосый толстяк испытующе смотрит на Эриха.
– Ну, как? – спрашивает он.
И Эрих бросает одно только слово:
– Мобилизация!
Толстяк не сводит с него глаз; взяв со спинки стула жилет, он начинает одеваться.
– Этого следовало ожидать, – говорит он раздумчиво. – Но мобилизация – еще не война!
– Ах, господин доктор! – восклицает Эрих, не успевший еще отдышаться. – Все так рады! Весь народ пел: «Благодарите бога все!» И я тоже пел со всеми, господин доктор!
– Почему же им не радоваться? – говорит доктор, натягивая пиджак. – Ведь это что-то новенькое! К тому же их светозарный кайзер, должно быть, опять произнес речь о сверкающем оружии и о врагах во всем мире.
– А вот и нет, господин доктор! Ничего похожего! – восклицает юноша. – Представьте, из портала вышел шуцман, самый обыкновенный полицейский чин, и объявил о мобилизации. Вот было здорово!
– Так он же великий комедиант, ваш героический кайзер, – сказал толстяк, не трогаясь волнением юноши. – Теперь он бьет на старопрусскую простоту, копирует Фридриха Первого. Но, мальчик Эрих, неужели и ты клюнул на эту дешевку? Ты ведь знаешь, как он падок до всяких эффектов – роскошь, парады и прочий тарарам! И вдруг – простой шуцман! Те же фокусы, только на другой лад.
– Когда мы запели гимн, это были уже не фокусы! – воскликнул юноша чуть ли не с вызовом.
– А ты присмотрелся к этим энтузиастам? Это был не народ, мой сын, не рабочий, создающий ценности. Это были разжиревшие бюргеры, а если они благодарят своего бога за мобилизацию, то лишь потому, что она сулит им оживление в делах. Крупные заказы, военные прибыли за счет убитых братьев…