355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ганс Фаллада » Железный Густав » Текст книги (страница 15)
Железный Густав
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:55

Текст книги "Железный Густав"


Автор книги: Ганс Фаллада



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 46 страниц)

И все в таком же роде – и снова и снова: «А где же отец, Сивка? Очень он изменился, Сивка? Сивка!..»

Но нет, трудно предположить, чтобы отец выезжал на своей самой загнанной кляче. Мать, правда, писала, что дела у них из рук вон плохи, приходится во всем себя урезывать, отец сам теперь сидит на козлах… Но извозчик, что расположился сейчас вон в том кабачке, уж верно, какой-нибудь помощник отца, решивший прогулять последние полтора часа до конца трудового дня.

Отто входит в кабачок.

Половина пятого, на улице уже зажглись газовые фонари. Но здесь свет экономят, и только над прилавком горит тусклая лампочка, чтобы хозяину видно было, сколько наливать вина. Какие-то темные фигуры жмутся по углам.

Отто садится у входа и кричит хозяину:

– Стакан светлого, пожалуйста!

На мгновенье становится тихо, а потом слышится скрипучий голос:

– Чудак, ты не хуже моего знаешь, что войны нам не выиграть. У нас, говорят, подводные лодки, так почему же американец все шлет и шлет на нас солдат и оружие?

– Дай же мне сказать…

– Ты пока помолчи, дай мне сперва кончить. Мы, говорят, ведем генеральное наступление на Западе, а сами ни тпру, ни ну. Война, говорят, решится на Востоке, и на Востоке как будто что-то делается, а толку что? Брюху твоему это что-нибудь дает?

– Позволь же, Франц…

– Ты пока помолчи, а я тебе одно только слово скажу: международная социал-демократия! Думаешь, эти важные господа… Ничего они не стоят, эти важные господа, чего только они нам не набрехали! Но бывает, что и у самого темного открываются глаза, а когда они открываются, он становится красным…

– Не очень-то язык распускай, не видишь – у дверей солдат сидит…

– А что мне твой солдат? Он думает то же, что и я… Тот, кто сам в дерьме увяз, не больно-то нос задирает, так уж устроено на свете…

Однако он все же умолкает, так как солдат встал с места. Солдат берет свое пиво и направляется через весь кабачок к столику оратора.

Тот делает вид, будто ему все нипочем, а сам готов залезть под стол. И плачущим голосом призывает товарища в свидетели:

– А что я такое сказал? Ничего я такого не сказал. Я сказал – на Востоке мы за милую душу справимся, вот я что сказал…

Но он еще не кончил, как Отто проходит мимо. Со стаканом в руке он идет к столику, что позади, у стены, ставит стакан на клеенку и говорит:

– Добрый вечер, отец! Это я, Отто!

Старик медленно отводит круглые навыкате глаза от мутного осадка в стакане, за которым он сидел, задумавшись. И внезапным движением протягивает сыну через стол свою большую руку.

– Ты, Отто? Вот и хорошо. Садись, Отто, садись! Ты сюда случайно зашел?

– Я увидел Сивку, отец. И решил заглянуть.

– Да, Отто, Сивка, Сивка! Совсем захирела лошадь, ни корма, ни куражу! Мне с ней мимо конских боен и ездить нельзя, ее так туда и тянет!

Старик смеется, но смех его звучит невесело.

– А в остальном, отец? Как твоя конюшня?

– Конюшня? Нет у меня больше конюшни. Остался еще гнедой, так и у того сбились копыта. Дело-то на ладан дышит, Отто!

– Значит, сам выезжаешь, отец? Ты больше не держишь старика Рабаузе?

– А на кой он мне? Для двух-то одров… Кабы война сейчас кончилась, у меня и для тебя бы не нашлось работы. Так что радуйся, что у тебя есть твоя война!

Он снова рассмеялся и снова невесело.

Отто сидел с ним рядом, рядом с побитым человеком. Синий извозчичий плащ болтался на его когда-то плотно сбитом теле. Каленые щеки осунулись и обвисли. Отто вспомнил, как отец, бывало, почетным гостем сиживал в кабачках на Александерплац. Здесь же никто на него не оглядывался, никто не прислушивался к его словам. Это был обыкновенный дряхлеющий извозчик, дремлющий над своим пивом. Побитый человек! «А я ему еще удар готовлю», – думал Отто.

– Ты переехал, отец? – спросил он наконец.

– Да, переехал. Ну как тебе понравился мой дом?

– Я его еще не видел, отец.

– Вот как? Ты, значит, только идешь к нам? А где же твои вещи?

– Вещей со мной нет. Я остановился в другом месте, отец!

– Вот как? В другом месте? Что ж, ладно!

И старик Хакендаль метнул на сына испытующий зоркий взгляд. Он больше не клевал носом. Всю сонливость как рукой сняло. Он что-то заподозрил.

– Дом я, видишь ли, обменял на наш старый двор, – заговорил он как ни в чем не бывало, вдруг перейдя на самый изысканный свой лексикон. – С двумя лошадьми я во дворе не нуждаюсь. Теперь у меня пятиэтажный доходный дом, лошадей держу в мастерской. Там, правда, пять ступенек, но для них это ничего не составляет.

– Отец, выслушай меня, я тебе давно хотел сказать, еще до войны…

– Что ж, стало быть, это не к спеху! Может, еще подождешь, пока война кончится… Так, значит, дом этот здесь, на Вексштрассе.

– Я живу у Гертруд Гудде. Ты, верно, помнишь, она приходила к нам шить…

– Гудде? Первый раз слышу! – Старик сделал вид, будто не понял. – Мало ли у меня народу живет. Я всегда считал такой дом подходящим делом. Все-таки постоянный доход – если, конечно, квартиранты платят. Правда, многовато на нем закладных…

– Отец, я давно знаю Гертруд Гудде. У нас уже есть сынишка. Ему четыре года. Мы назвали его Густавом, в честь тебя. А теперь собираемся обвенчаться…

– Гудде, говоришь? Уж не та ли горбунья, что у нас на машинке строчила? Так, бывало, и наяривает ногами! Я всегда думал, что она плохо кончит. Несчастная замухрышка, а только и знает, что ногами крутить…

Отец со злостью смотрел на сына.

– Мальчик совсем здоровенький, – продолжал Отто решительно. – Что бы ты ни сказал, отец, это дела не изменит. До сих пор у меня духу не хватало тебе рассказать, теперь – другое дело!

– Ах, это та Гудде, – продолжал старик, словно ничего и не слышал. – Вспомнил, вспомнил! Мать как-то проболталась… Эва, твоя сестрица – она теперь шлюхой заделалась, – тоже живет у этой Гудде. Так что у вас там вроде бы общедоступные номера. Парню твоему четыре года, говоришь, а чтобы вместе спать, никакого венчанья не требуется…

Отто побелел, как полотно. Но недаром он бывал в боях. Он взял себя в руки.

– К чему все это, отец? – спросил он с досадой. – Ты только себе причиняешь огорченье.

– А тебе-то что до моих огорчений? – взъелся старик. – Женись на своей Гудде с ее пащенком. Назвали в честь меня – нашли чем удивить! Но я не клюю на такие приманки! А ты меня спросил, причиняешь ли ты мне огорчение? Эва – уличная девка, Зофи к каждому первому присылает письмо, мол, так и так, пока живу неплохо; главный врач меня хвалит, армейский пастор не нахвалится. И так далее, все про себя, никогда не спросит, как матери живется. Эрих пишет только, когда ему деньги нужны. А Отто после двух лет приезжает в отпуск и находит все-таки время сказать отцу за стаканом пива, что он собирается под венец! Нет, мой сын, недаром я железный! Хоть и сел опять на козлы, все равно я говорю: все мои дети – дрянь! Один Малыш и похож на человека. Но с ним еще тоже ничего не известно. У меня одна присказка: не тужи, друже, будет еще хуже!

– Отец, – сказал Отто. – Ты не знаешь Гертруд Гудде. Она умница, работяга. Она меня человеком сделала…

– Она сделала тебя негодяем, что бьет отца по морде, да еще приговаривает: гуляй, рванина, режь последний огурец! Ведь вы завтра же сыграете свадебку, верно?

– Да, – сказал Отто твердо. – Я только хотел взять у тебя бумаги. Ничего не попишешь, отец! Я не могу, чтобы сделать тебе уважение, оставить Гертруд.

– Ах, вот оно что, ты, значит, за бумагами явился? А я-то, дурак, и в самом деле на минутку раскис! Правда, тут же смекнул, что ты ко мне с повинной!

– Что ты можешь возразить против моей свадьбы, отец?

– Ничего, решительно ничего! Только вот что я тебе скажу, сынок. – Он сунул руку в карман. – Получай ключи, отправляйся к матери, открой мой письменный стол и забирай свои бумаги.

– Никуда это не годится, отец. Скажи прямо, почему ты возражаешь, а не просто, что ты не хочешь.

– Та-ак, ты еще от меня чего-то требуешь? На, получай ключи, а главное, без разговоров! И если ты воображаешь, что я скажу: «Ладно, Отто, я согласен», так я тебе на это отвечу: «Никогда и ни за что на свете, хотя бы я и знал, что это спасет тебя от смерти и от самого дьявола». На этом я стою железно!

– Отец…

– Я только и слышу от тебя, что «отец». Как от куклы, которой надавишь на живот. У тебя-то живот всегда кричал «отец», ты был голоден, и я должен был тебя кормить!

– Скажи же наконец, отец, почему ты возражаешь против моей свадьбы? Мне уже двадцать семь лет…

– Ничего я не возражаю. Я же говорю: если ты с кем вздумал спать, так я не гордый, валяй, сделай милость, в свое удовольствие! Но что твоему мальцу уже четыре года минуло, а у тебя только сейчас хватило храбрости рассказать отцу, да еще в кабаке, он, дескать, людей постесняется… Но Юстав не стесняется, он железный…

– Верно, отец, упрямство у тебя железное!

– Юстав, он железный! Губошлепа он зовет губошлепом, а труса – трусом. И с трусом не садится за стол. Я обрадовался, когда ты со своим пивом притащился ко мне через весь кабак, ну, а теперь я беру свое пиво и отсаживаюсь от тебя за другой столик…

Он злобно посмотрел на сына, взял свой стакан и встал. Но все еще не уходил и смотрел на сына.

– Ключи, значит, у тебя. В восемь я уже покормлю лошадей, и, значит, к восьми чтобы духу твоего не было. А захочешь проведать мать, днем я обычно дома не бываю…

– Ах, отец! К чему все это? Хоть раз поговори со мной, как разумный человек… – последний раз просит Отто.

– Как разумный, говоришь? А это еще надо спросить, разумный ли я человек? Или, может, ты разумный? Этого ни я, ни ты не знаем! Да и с какой стати ты от меня какого-то разума требуешь, опять же я не пойму. Неразумный так неразумный, – но что железный, этого у меня никто не отнимет. Я железный, а ты как есть губошлеп, и потому я предпочитаю пить свое пиво один!

Железный Густав в самом деле отчалил. Отчалил со стаканом в руке, но не пошел с ним через весь кабачок, а всего лишь к соседнему столику. Тут он уселся спиной к сыну и крикнул:

– Хозяин, еще один стакан вашего мерзкого пойла!

Отто еще немного посидел, погруженный в свои думы. Он переводил взгляд с отцовской спины на ключи. Но, вспомнив, с какой тревогой ждет его Гертруд, все же взял ключи и встал. Еще раз нерешительно взглянул на отца и сказал:

– Всего хорошего, отец!

– …хорошего, – равнодушно буркнул Хакендаль. Отто снова подождал, но старик только отхлебнул из стакана.

С тем Отто и ушел.

13

Деревце, выросшее в питомнике, пересадили, и в новой почве оно стало лучше расти и развиваться. Слабый саженец дал новые побеги и окреп, пересадка пошла ему на пользу. Пусть кое-какие корни и оборвались – Отто все еще больно вспоминать о злобном бессмысленном самодурстве отца. Или о матери, которая в густонаселенном гомонящем доме тоскует о просторном и опрятном извозчичьем дворе.

Да, иные корни оборваны, иные воспоминания причиняют боль. И все же в новой среде дерево благоденствует, под сенью старой отцовской кроны ему не хватало света. Оно раздалось вширь. Тутти зачастую дивится, с какой уверенностью этот когда-то слабовольный человек идет по жизни, принимает решения, говорит с другими людьми. «Его словно подменили», – думает она. И эти мысли делают ее почти счастливой.

Да, она счастлива – почти. И только иногда просыпаются в ней сомнения, шевелится тайный страх. Однажды, собравшись с духом, она сказала ему уже на пороге сна:

– Когда-то я была тебе поддержкой и утешением. Но чем я могу быть для тебя теперь?..

Он долго молчал. Он догадывался: она думает о своем уродстве, о своем личике с резкими чертами. Но спустя немного он взял ее руку в свои и сказал:

– Когда мы в окопах говорили «родина», я всегда думал о тебе.

Тутти промолчала, но ее сердце, ее бедное больное сердце забилось часто-часто. Оно выбивало ликующую дробь.

И еще он сказал:

– Родину не спрашивают, какая она и что она дает. Родина – есть родина.

Тутти могла бы взмолиться: замолчи, столько счастья мне не вынести. Она могла бы взмолиться: говори еще! Что же ты замолчал? Говори, без конца – никогда еще не знала я такого счастья!

Но она молчала, как и он молчал. Этот час отгремел быстро, но с ним не отгремело то, что они чувствовали.

Однажды их обоих, вернее, их втроем, так как Густэвинг был с отцом неразлучен, пришел навестить и брат Гейнц, по прозвищу Малыш. Впрочем, прозвище это уже не совсем ему подходило. Гейнц невероятно вытянулся с тех пор, как Отто его не видел, у него были несоразмерно длинные, нескладные руки и ноги. Шишковатый нос торчал на бледном, бескровном лице, и говорил он до смешного низким басом.

Этим-то густым басом, как из бочки, он и поздравил брата и новоявленную невестку. Мать ему все рассказала.

– Ну, как, защитник отечества? – прогудел он. – Унтер-офицер и кавалер Железного креста второй степени? А когда получим первой степени?

– Может, и совсем не получим, – рассмеялся Отто.

– Позор, позор! На меня уже никто и не смотрит в нашей богадельне. Два брата, и ни одного Железного первой степени! Ну, не обижайся, Отто! Это неудачная попытка сострить. А ты, стало быть, мой племянник Густав?

Чтобы скрыть смущение, он торжественно возложил руку на голову ребенка и стал разглядывать его с высоты своего роста, словно трудно различимую букашку.

– Бледноват и тщедушен, – вынес он заключение. – Да, да, возлюбленный брат мой! Война убивает здоровых и сильных и щадит неполноценных. Я разумею это в самом общем смысле, не касаясь личностей, как ты понимаешь.

Отто улыбнулся, весьма довольный.

– Потому-то мы с ребятами и осудили войну. Мы предали ее поношению и поруганию, так как она способствует неправильному отбору. Что ты на это скажешь?..

– Ах ты, дурашка! – нежно ругнул его брат.

– То есть, как это? Почему дурашка? Решение это, разумеется, вступит в силу не раньше, чем вы выиграете эту войну. Само собой. Мы за то, чтобы выдержать! – И снова перейдя на покровительственный тон: – Ну как там ваша лавочка на Западном? Горите, как слышно? Могу себе представить!

– Скрипим помаленьку, – ухмыльнулся Отто. – Ждем, чтоб тебя прислали навести порядок.

– Глупости ты говоришь! Война уже этой зимой кончится. Факт, Отто, можешь мне верить! Я слышал из надежного источника, у этого человека негласные связи с штабом Гинденбурга. Вот уж он-то с головой парень, верно?

– Послушай, Гейнц, – сказал Отто, подтвердив сначала брату, что Гинденбург – парень с головой и дело свое, в общем, знает. – Послушай, Гейнц! Видели вы за последнее время Эву или, может, что о ней слышали?

– Эву? – Гейнц насупился и стал неразговорчив. – Нет. Ничего.

– Расскажи мне все, что о ней знаешь. Да не кривляйся, Малыш! У нас есть причины беспокоиться об Эве. Ты нам очень поможешь, если расскажешь все, что тебе известно.

– Я знаю только, что отец с ней страшным образом разругался. Мать рассказывала. А больше ничего не знаю. Да встретил я ее как-то на улице, ну, знаешь, с этаким жутким типом. Я, разумеется, не поклонился…

– А давно ли это было?

Выяснилось, что уже много месяцев назад. Эва еще жила у родителей. С тех пор Гейнц ее не встречал.

– Я о ней больше слышать не хочу. Эрих – ангел по сравнению с Эвой. Недавно, при переезде, мать наткнулась на целую кипу квитанций из ломбарда. Эвка тайком закладывала домашние вещи – скатерти, постельное белье, – мать, как вспомнит, и сейчас слезами обливается. По-моему, это подлость, Отто!

– И по-моему, Малыш! И все же Эву нельзя бросать в беде, ей надо помочь. Тут больше виноват тот тип, с которым ты ее видел. Он, верно, ее обесчестил.

– Ну, да, обесчестил… – Малыш вспыхнул и искоса глянул на невестку. – Но обесчестил тоже… такое слово… Мы с ребятами недавно прочли одну книжку – «Мы, молодые», автора зовут Вегенер. Книжка колоссальная – толкует обо всем совершенно свободно, и при этом никакой грязи. Абсолютная порядочность. Вот мы и решили – никакой грязи! Понимаешь, Отто? До свадьбы – ни-ни! Только это и есть абсолютная порядочность.

Взгляд Гейнца упал на Густэвинга, и Малыш залился краской.

– Пойми меня правильно! Я ведь говорю в принципе, – разумеется, бывают исключения. С таким человеком, как отец… – Он снова запнулся. – Тебе я могу сказать, Отто, иногда меня прямо страх берет: а вдруг мы – вырождающаяся семья…

– Какая мы семья? – спросил Отто, став в тупик перед незнакомым словом.

– Ну, вырождающаяся… Ты что, не понимаешь? Ну, это когда… когда семья – да, это трудно объяснить… Возьми хотя бы Эриха. Или ту же Эву. Зофи тоже не такая, как бы надо. Иногда я прямо уснуть не могу, как подумаю, сколько во мне всего этого напихано. – И переходя на шепот, басистый шепот: – Поверишь, ли, Отто, порой я прямо ненавижу отца.

– И это называется вырождением, Малыш?

– Ну да, но это я только так, к примеру. Когда вообще семья распадается, а ведь семья – основа государства. Когда никто не делает ничего стоящего и все словно поражены болезнью… Ну, что ты на это скажешь?

– Не знаю, поражены ли мы болезнью. Может, наше время было нездоровым, отсюда и зараза. Ведь и здоровый человек может заболеть, если кругом зараза! Я, по крайней мере, выздоровел на фронте…

– Оно и видно. Ты потрясающе выправился, Отто! Во всяком случае, не будем терять надежды. Ну, разговор с тобой мне колоссально помог. А теперь мне пора. Представляешь, какая нам предстоит работка? Нечто грандиозное, прямо сказать, небывалое. До свидания, невестка! Всего тебе хорошего, Отто! Не знаю, увидимся ли еще до твоего отъезда…

– Сверток не забудьте, – напомнила ему Гертруд.

– Что еще за сверток? – И хлопнув себя по лбу: – Какой же я осел! Ну прямо феноменальный! Ведь ради свертка я и притопал. Это вам мать присылает, раз уж ей не пришлось погулять на вашей свадьбе. Кстати, примите и мои сердечные поздравления. Мне тоже не пришлось, вы же знаете – богадельня!

– Спасибо! – поблагодарил Отто, пока Тутти занялась свертком. – Никакой свадьбы и не было. Мы просто расписались. Это же минутное дело.

– Понимаю. Скажи, Отто, а как ты вообще относишься к церкви? Наши ребята…

Но продолжения так и не последовало. Тутти развернула сверток. В нем оказалось шесть серебряных ложек, шесть ножей и вилок и столько же чайных ложечек. Две-три скатерти, немного постельного белья…

– Никуда это не годится! – воскликнула Тутти. – Твоя мать лишает себя самого необходимого!

– Это вы из-за такой-то ерунды? – презрительно фыркнул Малыш. – Нам это совершенно не нужно. Ведь нас теперь всего трое, и отец почти никогда о нами не ест. Вторую половину дюжины мать оставила себе.

– Но не можем же мы принять… – настаивала Тутти, хотя глаза ее сияли. – Скажи ему, Отто…

– Да что говорить? – рассердился Малыш. – Скажи спасибо, Отто, и дело с концом! Матери ты доставишь огромную радость. Она хоть свадебный подарок вам сделала. Она бы давно к вам выбралась, но, вы же знаете… ее ноги… для нее это далеко… Да и отец!..

Он испытующе посмотрел на обоих.

– Я не собираюсь хаять моего родителя. Но я на его месте так бы не поступил. А ты, Отто?

– Вот так… – И Отто подбросил своего ликующего мальчика высоко в воздух. – Я поступаю так.

– Ну это как сказать! – заметил Малыш. – Со мной у отца это уже не выйдет. Итак, до свиданья. Я к вам еще наведаюсь, Гертруд, хоть, может, и не скоро. Вы же знаете – богадельня!

Он с достоинством поклонился и вышел. Но тут же просунул голову в дверь.

– Еще один вопрос, Отто: лезвие или нож?

– Что такое?

– Мы с отцом вечно спорим, чем лучше бриться: безопасной или опасной бритвой. Отец, конечно, за опасную.

– Ну куда тебе бриться, Малыш!

– Ты и представления не имеешь! Лезут, проклятые, как у Фридриха Барбароссы.

– Ну и пускай себе лезут.

– Значит, ты за безопасную! Я так и скажу отцу от твоего имени. Спасибо!

И Гейнц, которого все же звали Малышом по праву, окончательно исчез за дверью.

14

Как ни порадовало молодых посещение Хакендаля-младшего, их тревоги о куда-то запропавшей Эве оно не рассеяло. По настоянию Гертруд Отто рыскал по Берлину, он даже побывал в полицейском управлении на Александерплац – учреждении, которое ему, как и всякому берлинцу, внушало благоговейный ужас.

Но и там ему ничего не сообщили – в их картотеках значилось немало Эйгенов, имя же Эвы Хакендаль было им – слава богу – неизвестно. Часами караулил Отто Андреас– и Лангештрассе, но и это ничего не дало. Наконец, сделав над собой усилие, он отправился еще и по адресу, который последним назвала ему Тутти, в «Отель Ориенталь». Но там его встретила фрау Паули, а фрау Паули отнюдь не собиралась давать какие бы то ни было справки о своих клиентах. Ни господин Эйген, ни фрейлейн Эва ей не известны. Нет, ей очень жаль, видимо, какая-то ошибка, кто-то что-то перепутал. В Берлине много отелей – «Адлон», например, или «Кайзерхоф», «Эспланада», а также «Бристоль» – не остановились ли его знакомые в одном из этих отелей?

И она рассмеялась ему в лицо. Обескураженный своими неудачами, Отто поведал о них дома, и на сей раз Тутти сочла, что он сделал все, что возможно.

– Уже одно то, что тебе пришлось заходить туда, Отто! Уже то, что тебе пришлось говорить с этой особой! Нет, хватит, давай лучше завтра еще раз проедемся в Штраусберг. Деревни под Штраусбергом будто бы еще не исхожены вдоль и поперек.

Но если Тутти представляла себе деревни под Штраусбергом чем-то вроде нетронутой целины, то она жестоко заблуждалась. А может быть, люди здесь собрались такие бессердечные. А может, это уж им так не повезло.

Весь долгий день пробегали Отто и Тутти на холодном ветру; не зная усталости, добирались они по ужасным дорогам до самых отдаленных хуторов. Но когда, преодолев все трудности, они стучали в двери и просили продать им немного молока, или несколько яиц, или даже просто картофеля, когда они умоляли, рассказывали о голодном ребенке дома (что было им особенно тяжело) и предлагали двойную и даже тройную цену, они слышали в ответ только грубый отказ. Дверь захлопывалась, и, если им случалось замешкаться за порогом, к ним долетали разговоры о том, что этим «побирушкам», этому «голодному сброду» конца-края нет. А ведь они и просили-то самую малость, уж о масле и шпике – драгоценных жирах, которых всем особенно недоставало в эти скудные времена, – боялись и заикнуться.

И тогда Отто угрюмо и молчаливо шагал дальше – куда девалось его неизменное ровное добродушие! Быть может, он думал о тяжелой жизни в окопах – ведь и за этот хутор пришлось ему сражаться, терпеть лишения, рисковать головой, – а они толковали о «голодном сброде». А может быть, он думал о Густэвинге, о его иссохших ручках и ножках и вздутом от водянистых супов животишке.

Проходя мимо деревенских дворов, он видел ребят—упитанных крепышей. Он видел у них в руках бутерброды – дети уписывали свой завтрак, стоя перед школой, во время перемен. И тогда лицо его темнело, и он думал со злобой и отчаянием: вот тебе и единая Германия! Чудовищное неравенство, сотни противоречий раздирают народ, словно непроходимые пропасти. Есть дворянство, буржуазия и рабочие; консерваторы и социал-демократы; фронтовики, шкурники, окопавшиеся в ближнем тылу и, наконец, те, что в глубоком тылу. А теперь ко всему этому прибавились еще получатели карточек и самоснабженцы.

Слово «самоснабженцы» в ушах получателей карточек звучало бранной кличкой. Есть люди, у которых невпроворот жратвы – жиров, хлеба, картофеля. И они обжираются. Они режут телят и овец, пекут добротный хлеб из чистой, без примеси, муки, – а другие пусть подыхают с голоду! Пусть подыхают женщины, пусть подыхают дети! Они захлопывают двери, говорят «нет», да еще не стесняются обозвать тебя «голодным сбродом» – за то, что во всем тебе отказывают. Окаянное время, будь оно трижды проклято! В окопах жизнь несравненно чище; там если кто покажет себя плохим товарищем, его мигом заставят перестроиться, а иначе – плохи его дела.

Были и такие, что говорили, оправдываясь: «Не можем же мы все раздать. Сегодня уже до вас побывало человек десять». Таких людей еще можно было понять. Но сегодня Отто обошел сорок-пятьдесят домов, и всюду слышал лишь «нет» – за весь божий день ни яичка, ни глотка молока, а дома голодный сынишка ждет, что ему привезут.

Гертруд Хакендаль видела, как ее муж все больше мрачнеет и замыкается в себе. Она отчаивалась не меньше, чем он, и не меньше, чем он, сокрушалась о своем истощенном ребенке. Но она думала: таковы уж люди. Или: богатый всегда неохотно делится с бедным. Для нее это был своего рода извечный закон природы, с которым приходилось мириться. У Отто же возникали сомнения в разумном устройстве мира и в себе самом.

Когда они садились в поезд, он молча подсаживался к тем, кому больше повезло, кто заполнял вагоны четвертого класса огромными, в центнер вместимостью, мешками картофеля, кто тащил на себе увесистые чемоданы и сгибался под таинственной тяжестью до отказа набитых рюкзаков. Он молча сидел с ними рядом, дымил вонючим табаком, смешанным с листьями вишни и ежевики, и прислушивался к разговорам.

Если ему удавалось уловить название незнакомой деревни, он вечером говорил жене:

– Завтра едем туда-то!

– Ах, Отто, ни к чему это! Мы только проездим все деньги.

Но он стоял на своем:

– Надо верить, Тутти, – и нам когда-нибудь повезет. Завтра же обязательно поедем.

Они поехали, и на этот раз им, правда, повезло. Они добыли два десятка яиц, каравай хлеба и полфунта масла…

Отто радовался, когда они рядышком шагали к поезду.

– Видишь, не все такие свиньи. Главное, веры не терять!

На этот раз он на обратном пути сидел с ней. Пусть другим удалось набрать больше – он был безоблачно счастлив и никому не завидовал. Более практичная Тутти думала про себя, что неплохо, конечно, привести Густэвингу яйца и масло, но игра не стоила свеч… Продукты такие, что и не заметишь, как уйдут, это капля в море, а ведь она из-за поездки потеряла рабочий день… Но мужчина в таких делах что ребенок. По крайней мере, они привезут домой хлеб, яйца, масло…

Они их не привезли…

Когда на станции Александерплац они хотели сойти с перрона, их ждал сюрприз: очередная облава на мешочников. Полицейские никого не пропускали, каждый должен был открыть свой чемодан, развязать мешок. Все съестное тут же отбиралось.

О, какой ненавистью и угрозой дышали лица этих людей! Полицейским операция эта, видимо, тоже не доставляла удовольствия. Ведь и у них дома сидели голодные ребятишки, они догадывались, что на душе у этих людей. Они делали только самые необходимые замечания и не слышали того, что им не полагалось слышать. Проклятая обязанность!

Какая-то женщина крикнула:

– У наших детей отбираете и своим отдаете, кровопийцы окаянные!

Но они ничего не слышали.

Гертруд повисла на руке у мужа, его потемневшее лицо внушало ей страх. Он еще убьет кого-нибудь – из-за двух десятков яиц и кусочка масла. Она лихорадочно поглаживала его руку.

– Умоляю, Отто, милый Отто, – ты сделаешь меня несчастной!

Она говорила о себе, а не о нем, пусть думает только о ней, чтобы самому не погибнуть. Он на мгновение к ней обернулся.

– Мы пройдем, не останавливаясь, – сказал он. – Хотел бы я видеть, как они посмеют задержать фронтовика!..

Что ж, он и увидел – они и его задержали.

– Откройте, пожалуйста, картонку! Что у вас в том свертке?

Отто сделал вид, что не слышит, и хотел пройти.

– Господин унтер-офицер, будьте же благоразумны!

– И вам не стыдно?

– Приказ есть приказ, сами знаете!

– Раз мне не досталось, так и вам не достанется, кровопийцы окаянные, – крикнула какая-то женщина, и яйцо за яйцом шмякнулось о перрон.

– Ладно, Тутти, – сказал Отто. – Отдай вахмистру хлеб, а здесь, к вашим услугам, масло и яйца. Доброй ночи!

В молчании шагали они домой. Тутти шепнула Густэвингу:

– Опять ни с чем.

Долго сидели они впотьмах.

Заметив, что Отто немного отошел, Тутти тихонько просунула руку в его ладонь. Он не противился ее маневру, а потом и сам сжал ей пальцы. Долго сидели они в нетопленной квартире, оба голодные и обескураженные.

– Послушай, Отто, – сказала она нерешительно.

– Да, что тебе, Тутти?

– Но только не сердись…

– На тебя? Никогда в жизни!

– Давай завтра съездим еще разок!

Он в недоумении молчал. Он знал, чего стоят ей эти поездки, как неохотно она его сопровождает.

– Но почему тебе именно сейчас загорелось?

– Я чувствую, тебе хочется поехать еще разок. А я всегда рада сделать, чего тебе хочется.

– Ладно, едем.

Больше он ничего не сказал.

Но оба они знали, что это – счастье. Ничего не может быть лучше и выше этого. Взаимная преданность, скрепленная общими страданиями, и это в такое время, когда все кругом рушится…

15

Итак, они поехали на следующий день, и на этот раз им улыбнулось счастье. В одной усадьбе, где уже отказались что-либо продать, хозяйке вдруг бросился в глаза номер полка, где служил Отто.

– Ах, боже мой, да вы же однополчанин моего сына. Ингемар Шульц! Этих Шульцев – пруд пруди, вот и пришлось назвать его Ингемар! Вы его не встречали?

Отто встречал его. И вот их пригласили в дом и, как желанных гостей, усадили за стол. Отто рассказал все, что знал об Ингемаре Шульце. Немного, правда, так как Ингемар служил в другой роте. Но для родительских ушей и это было благой вестью, ведь господин унтер-офицер всего лишь девять дней назад видел их сына и говорил с ним.

А потом им дали все, что они просили и что только могли унести с собой, а сверх того – еще порядочный кусок шпика. Мать, уже стоя в дверях, открыла им свое заветное желание:

– Весною мы подадим просьбу, чтобы Ингемара отпустили к нам на пахоту. Может, вы замолвите за него словечко, господин унтер-офицер?

– Но ведь это же не годится – помочь парню, чтобы им здесь вольнее было спекулировать, – заметил потом Отто.

– Ах, ты в самом деле настоящий берлинец, – сказала Тутти со смехом. – Только и знаешь ворчать. У нас на острове Хиддензее о ворчунах и не слыхали…

– А я из Пазевалька, среди пазевалькцев сроду ворчунов не было, – отозвался Отто, и оба засмеялись.

Со страхом ждали они заставы, но нынче вечером никто не ловил мешочников, нынче вечером на другом вокзале вселяли в сердца ненависть и страх, нынче вечером никто не помешал Хакендалям отнести домой драгоценную ношу.

Они только тогда вздохнули свободно, когда все их неслыханное богатство было внесено в кухню и Густэвинг напрасно пытался при помощи своего раз-два-семь сосчитать яйца. А потом он, не спуская глаз, следил за тем, как мать жарит яйца на настоящем масле, а к яичнице готовит жареную картошку, причем поджаривает ее на сале, а не на кофейной гуще.

Это священнодействие за плитой, эти драгоценные приправы, этот неведомый ему запах – благоухание, прекраснее, чем аромат цветов, – так ошеломили Густэвинга, что у него хватило терпения дождаться, пока все будет готово.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю