412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Виленский » Метамаг. Кодекс Изгоя. Том 1. Том 2 (СИ) » Текст книги (страница 38)
Метамаг. Кодекс Изгоя. Том 1. Том 2 (СИ)
  • Текст добавлен: 1 августа 2025, 19:33

Текст книги "Метамаг. Кодекс Изгоя. Том 1. Том 2 (СИ)"


Автор книги: Дмитрий Виленский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 40 страниц)

Забайкальский сделал паузу, глядя куда-то поверх моей головы, в темноту нефа, будто собираясь с мыслями, ища нужные слова в своем скудном лексиконе. – Кое-что… важное. Касаемо… вашего положения.

Он плюнул крошку хлеба на пыльные плиты. Жадные глазки вернулись ко мне, оценивающе, как ростовщик к заложенной вещи.

– Кружок ваш… интеллигентский. Книжки. Споры. – Он махнул рукой с деньгами, словно отмахиваясь от назойливой мошки. – Воздух греете. А нынче время не воздухом пахнет. Порохом пахнет. И… золотом. – Он ткнул пальцем в пачку кредиток у себя в руке. – Вы показали зубы, Грановский. Инкассаторы Охранки – это не шуточки. Шум стоит по всему городу. В подполье шепчутся. Одни боятся, другие… любопытствуют.

Он замолчал, выжидая. Я молчал. Усталость моя была глухой, как эта церковная тишина, но сквозь нее пробивалось настороженное любопытство. Куда он клонит? Что за «кое-что»?

– Наши братья по делу… – продолжил он, понизив голос до конспиративного шепота, хотя вокруг был лишь мрак да голуби на балках, – …настоящие дела вершат. Не книжки переплетают. Литературу печатают – ту, что жжет! Поставки налаживают. Стачки подогревают. Деньги добывают. – Он мотнул головой в мою сторону. – Как вы. Только… масштабнее. Системнее.

Он сделал шаг ко мне, и от него запахло дешевым табаком, потом и той немытой затхлостью, что вечно витала вокруг него.

– Думаю… – он протянул слово, в его голосе зазвучала натужная значительность, – …пора вам из вашего салончика вылезти, Григорий. В большое дело окунуться. С настоящими людьми познакомиться. Которые… ценят смелость. И умение добыть. – Он подчеркнул последнее слово, кивнув на деньги. – Могу… представить. Если хотите. Не как просителя. Как… ценного человека. Полезного.

Мысль пронзила усталость, как игла. Другие люди из подполья. Не интеллигенты-идеалисты вроде Чижова или Николая, а те, кто занимается «делом» – поставками, печатью, добычей денег «на нужды». Те самые связи, к которым я инстинктивно рвался, но которые оставались за семью печатями. Те самые люди, которые могли быть полезны… или смертельно опасны. Забайкальский предлагал пропуск. Зачем? Чтобы привязать меня крепче? Использовать? Или он действительно, в своем жалком тщеславии, возомнил себя покровителем и решил похвастаться «ценным кадром» перед более серьезными людьми?

Риск. Огромный риск. Новые люди – новые глаза. Новые вопросы. Новые возможности провала. Но и… новые возможности. Связи. Информация. Шанс выбраться из-под кабка Седова, найти более высокую «крышу» или хотя бы иной рычаг влияния. Игнорировать такое предложение – значило остаться в глазах Забайкальского мелкой сошкой, которой можно диктовать, которую можно слить Седову или кому пострашнее при первой же неудаче. Принять – значило шагнуть в новую паутину, возможно, еще более густую и смертоносную.

Взгляд Анны, полный немого вопроса «И что?», мелькнул перед внутренним взором. Хрип Николая. Пустота в глазах Оли. Пепел предательства уже лежал на душе. Что еще могло сгореть?

– Хорошо, – сказал я. Голос был ровным, без колебаний. Решение созрело мгновенно, как вспышка в темноте. Бегство вперед – единственный шанс. – Представьте. Когда?

Забайкальский кивнул, довольный, как торговец, удачно сбывший залежалый товар. На его бесцветном лице появилось подобие улыбки, обнажившей желтые, кривые зубы.

– Скоро. Дня через два. Я свяжусь. Обычным путем. – Он сунул деньги во внутренний карман своего пальтишка, похлопал по нему ладонью. – Ждите. Теперь вы… в деле. По-настоящему.

Он повернулся и запрыгнул обратно на престол, усаживаясь поудобнее, как будто только что короновал себя. Его миссия была выполнена. Я был больше не нужен.

Я развернулся и пошел прочь по нефу, оставляя его сидеть на оскверненном алтаре, в его дешевом триумфе. Шаги гулко отдавались под сводами. Тени ликов святых скользили по стенам, провожая меня пустыми глазницами. Что-то щелкнуло внутри, когда я переступил порог – не облегчение, а лишь смена одной тяжести на другую.

У полуразрушенной ограды меня ждали те же двое. Долговязый молча протянул руку. Я снял кольцо-блокиратор, ощущая, как тот холодный вакуум внутри груди тут же заполнился слабым, но своим теплом – жалкой искрой моей собственной силы. Отдал. Они растворились в тенях так же внезапно, как и появились.

И только тут я ощутил, что творится снаружи. Ночь взбесилась. Ветер, которого почти не было, когда я заходил, теперь ревел, как раненый зверь, вырываясь из узких улочек на просторе. Он хлестал ледяными бичами, рвал полы сюртука, залезал за воротник, выбивая дыхание. Небо, еще недавно черное и звездное, теперь клокотало свинцовыми тучами, низко нависшими над землей. Воздух гудел, насыщенный электричеством и сыростью. Деревья у ограды церкви, чахлые и кривые, кренились к самой земле, их голые ветви отчаянно хлестали воздух, скрипели и стонали, будто моля о пощаде. Где-то далеко, за гребнями крыш, глухо прокатился первый раскат грома – предупреждение, похожее на перекаты пушечных ядер по мостовой. Дождя еще не было, но его ледяное дыхание уже висело в каждом порыве ветра, в каждой пылинке, поднятой ураганом.

Я натянул шапку глубже, вжал голову в плечи и пошел, почти бежал, против этого безумного напора. Грязь под ногами хлюпала и липла к сапогам, замедляя шаг. Ветер выл в ушах, заглушая все остальные звуки, вырывая мысли. Я шел, ускоряясь, стараясь добраться до более-менее защищенных улиц, до своего логова в общежитии. Но буря нарастала.

И вдруг, безотчетно, я обернулся. Взгляд сам метнулся назад, к силуэту церкви, тонущему в бурной тьме. И в тот же миг небо разверзлось. Огненная зигзагощая жила молнии, ослепительно-белая, синяя в сердцевине, прошила черноту с небес на землю, ударив где-то совсем рядом. Она озарила мир на миг мертвенным, резким светом. И в этом свете я увидел ее – церковь. Весь ее убогий, обветшалый облик. Покосившуюся колокольню. И главное – тот самый крест на малом куполе, о котором я думал. Он стоял криво, почти горизонтально, один конец отломан, ржавый, жалкий, как кость в пасти хищника. Молния осветила его сюрреалистично ярко, подчеркнув всю его ненужность, его падение.

И почти одновременно, без паузы, грянул гром. Не раскат, а оглушительный, всесокрушающий удар, как будто небо разбилось о землю прямо над моей головой. Звук был физическим – он вдавил меня в грязь, прошелся обжигающей волной по коже, оглушил, выбил дыхание. Я инстинктивно присел, закрыв голову руками, сердце бешено колотилось где-то в горле. В ушах стоял пронзительный звон, смешанный с завыванием ветра.

Я поднялся, шатаясь. Глотал ледяной воздух, пытаясь прогнать комок страха и невесть откуда взявшейся горечи, застрявший в горле. Глядел на темный силуэт церкви, уже невидимый в кромешной тьме после вспышки. Даже этот мир… даже эти камни, взывавшие к Нему веками… оставлены, – пронеслось в голове сквозь звон в ушах. Мысль была не богохульной, а констатацией факта, холодной и тяжелой, как свинец. – Оставлены. Раз уж таким, как я, есть в нем место. Раз уж таким, как он, – я кивнул в сторону церкви, где сидел Забайкальский, – позволено осквернять алтари. И таким, как я, позволено предавать и убивать. Мир без хозяина. Без суда. Только буря. Только грязь. И золото, которое жжет карман.

Я плюнул, пытаясь избавиться от вкуса страха и этой горечи на языке, и снова пошел, согнувшись под напором ветра. Дорога превратилась в борьбу. Каждый шаг давался с усилием. Мелкая, колючая изморось наконец начала сеять из низких туч, тут же превращаясь в ледяные иглы на лице. Но настоящий ливень держался, копя ярость.

До общежития было еще далеко, через лабиринт грязных, плохо освещенных переулков рабочей слободки. Я уже миновал самые пустынные окраины, вошел в зону покосившихся двухэтажных бараков, когда небо наконец прорвало. Сначала редкие тяжелые капли, шлепавшие по грязи, по шапке, по лицу. Потом – стеной. Ледяной, ревущий, слепящий поток, обрушившийся с такой силой, что стало нечем дышать. Вода хлестала горизонтально, подгоняемая ураганным ветром, за секунды промочив сюртук насквозь, затекая за воротник, заливая глаза. Видимость упала до нуля. Фонари, редкие и тусклые, превратились в мутные желтые пятна в водяной пелене.

Бежать было бессмысленно. Я огляделся, вытирая лицо мокрой перчаткой. Свет! Тусклый, желтый свет в окне ближайшего строения, похожего на лабаз или кабак. Вывески не было видно, только смутный прямоугольник света в темноте и потоках воды. Убежище. Любое.

Я рванул к двери, едва различимой в стене, и ввалился внутрь, сбивая с ног клубы пара, вырвавшиеся наружу.

Контраст был оглушающим. Тепло – влажное, тяжелое, как одеяло, – обволокло меня. И запахи. Кислый, въедливый дух немытого человеческого тела, пропитавший дерево стен и скамеек. Еще более кислый, хмельной запах дешевого пива. Табачный дым – густой, сизый, висящий слоями под низким, закопченным потолком и режущий глаза, заставляющий их слезиться после уличной тьмы. Гул голосов – хриплых, пьяных, перекрывающих грохот ливня по крыше. Где-то хрипела гармошка, играя бесшабашную, тоскливую плясовую, заглушаемую смехом и криками.

Я остановился у входа, отряхиваясь, снимая промокшую шапку. Вода ручьями стекала с меня на грязный, липкий от пролитого пива и чего-то еще пол. Несколько пар глаз скользнули по мне из полумрака – безразличные, пьяные, настороженные. Здесь собралось человек двадцать – грузчики, рабочие, подозрительные типы в стоптанных сапогах и мятых картузах. Все мокрые, пропахшие потом, махоркой и безысходностью. Буфетная стойка в углу, за ней – здоровенный бородач в засаленном фартуке, с лицом, напоминающим сплющенный кусок глины. Он лениво протирал кружки грязной тряпкой.

Гром грохнул снова, уже прямо над крышей. Здание содрогнулось. Кто-то за столом выругался матом. Кто-то засмеялся пьяным смехом. Гармошка завыла громче.

До общежития в такую погоду – как до луны. Я подошел к стойке. Бородач поднял на меня маленькие, свиные глазки.

– Мокрый, – буркнул он констатацией факта.

– Вижу, – ответил я. Голос был хриплым от холода и ветра. – Дайте чего… согреться. Крепкого.

Он кивнул, без энтузиазма, и развернулся к полкам с бутылками. Выбор был невелик. Он достал одну – без этикетки, с мутным стеклом и какой-то бурой жидкостью внутри. Поставил передо мной граненый стакан, не первой чистоты.

– Водка. Своя. Крепкая, – пояснил он, отвинчивая жестяную пробку. Запах ударил в нос – резкий, сивушный, с оттенком жженой резины.

Он наклонил бутылку. Жидкость, густая, маслянистая, темно-желтого цвета, с пузырьками воздуха, полилась в стакан. Она наполняла его медленно, словно нехотя. Бородач долил до самого края, поставил бутылку на стойку. Капля скатилась по стеклянному ребру стакана и упала на дерево.

– Пятнадцать копеек, – проскрипел он.

Я достал из кармана промокшие кредитки, вытащил одну, бросил на стойку. Он небрежно сунул ее в ящик под стойкой, не проверяя. Его внимание уже переключилось на нового посетителя, ввалившегося с улицы в облаке пара и ругани.

Я остался наедине со стаканом. Он стоял передо мной, полный до краев этой мутной, подозрительной влаги – обещание забвения, пусть и краткого, пусть и ядовитого. Водка. Не пиво, не вино. Огонь для ледяной пустоты внутри. Для промокшей до костей плоти. Для мыслей о Забайкальском, о новых «настоящих» людях подполья, о Седове, о Николае с его окровавленным обрубком, о пустых глазах Анны, о Чижове, упавшем с зеленой липкой дырой в спине. Для этого кабака, для воя бури снаружи и пьяного угара внутри. Для мира, оставленного Богом, где место нашлось всем – и паукам, и предателям, и жалким пьяницам, пытающимся согреться ядом у грязной стойки.

За окном бушевала гроза. Внутри, в груди, бушевала другая. Я взял стакан. Стекло было холодным, влажным от конденсата. Я поднял его. Запах сивухи ударил в нос с новой силой. Пепел и золото, – мелькнуло в голове. Все превращается в пепел. Или в эту вот желтую горечь.

Я пригубил. Огонь хлынул в горло, обжигая, прогоняя на миг ледяную пустоту, оставляя после себя долгое, горькое послевкусие и тлеющий жар где-то в глубине. Единственное тепло в этом промозглом, брошенном мире.

Глава 57

Жидкий огонь сивухи прокатился по горлу, оставив за собой волну тошнотворного жара и долгое, горькое, химическое послевкусие. Я поставил стакан на липкую от пива и неизвестно чего стойку. Тепло, грязное и влажное, обволакивало, как парная тряпка. Глаза щипало от едкого табачного дыма, висевшего слоями под низким потолком, пропитанным копотью и годами человеческих испарений. Он смешивался с кислым запахом мокрой шерсти, прокисшего пива и немытого тела – запахом отчаяния, запертого в четырех стенах. Где-то хрипела гармошка, выбивая бесшабашную, но безнадежно фальшивую плясовую. Голоса пьяниц сливались в гулкий, бессмысленный рокот, прерываемый взрывами матерного хохота или внезапными перепалками. За окном бушевала стихия: ливень хлестал по стеклам, ветер выл в щелях, гром грохотал, заставляя дребезжать посуду на стойке и на миг приглушая кабацкий шум. Каждый раскат отдавался в груди тяжелым ударом, напоминая о том крошечном, оглушенном существе, каким я был снаружи, под разверзнутым небом.

Я пригубил еще раз. Больше. Огонь сивухи пытался прожечь ледяную пустоту внутри, заполнить ту зияющую пропасть, где когда-то, может быть, обитало что-то похожее на совесть или просто на человеческую теплоту. Но огонь был фальшивым. Он обжигал слизистую, туманил сознание на мгновение, но пустота оставалась. Она лишь заполнялась хаотичными, тяжелыми образами, всплывающими из мрака, как дохлая рыба в мутной воде.

Николай .Землисто-серое лицо, испарина на лбу, страшный, туго перебинтованный обрубок плеча. Хрип, похожий на предсмертный храп гармони. Анна. Каменная маска. Глаза – сухие колодцы, на дне которых тлеет ледяной огонек нечеловеческой воли. Взгляд-скальпель, режущий до кости. "И что?" Немой вопрос, висящий в спертом воздухе квартиры Марфы. Седов. Щелочки глаз во льду. Методичный шорох купюр в гробовой тишине. "Цифры, Грановский. Меня интересуют цифры." Забайкальский. Жалкая фигурка, сидящая на оскверненном алтаре, как жаба на камне. Желтые зубы в подобии улыбки и "Хочу кое-что рассказать вам, Григорий... Вы теперь в деле. По-настоящему." Новые люди. Новая паутина. Василий Чижов. Зеленое, липкое заклятие в спину. Падение. "Когда выносили добычу... Нас нагнали…" Ложь. Гладкая, отполированная ложь. Комок грязных денег на столе. Золото в кармане. Жалкие остатки, жгущие бедро. Пустота за пазухой.

Мысли метались, цеплялись за обрывки, не находя выхода, не принося ни понимания, ни облегчения, лишь усиливая тошнотворное давление в висках и тяжесть в груди. Внутри было паршиво. Паршиво от физической грязи, от вони кабака, от сивухи, но больше – от этой внутренней трясины, засасывающей все светлое, оставляющей лишь горечь и пепел. Мир казался огромной, грязной лужей, а я – жалкой мошкарой, барахтающейся на ее поверхности, обреченной утонуть.

– Брат… – хриплый, пропитанный перегаром и сыростью голос прогудел прямо у локтя. – Братец… не откажи… согреться… Холодно… смерть как…

Я вздрогнул, оторвавшись от стакана. Рядом стоял человек. Вернее, тень человека, обернутая в лохмотья. Потрепанный, пропитанный вонью ватник, застегнутый на одну пуговицу. Штаны, висящие тряпками. Лицо, скрытое под слоем грязи и седой, спутанной бороды, из которой торчал красный, обветренный нос и блестели два крошечных, мутноватых глазка, умоляющих и в то же время бесстыдно наглых. От него несло сыростью подворотни, мочой, дешевым самогоном и немытым телом – запах абсолютного дна. Его дрожащая, грязная, с почерневшими ногтями рука тянулась к моему стакану.

Брезгливость, острая и физическая, скрутила желудок. Я инстинктивно отодвинул стакан, чуть отстранившись. Отвали. Уйди. Слова застряли в горле. Его глаза – эти мутные точки – не отрывались от стакана, от мутной желтизны сивухи внутри. В них была животная, отчаянная жажда. Не столько даже к выпивке, сколько к этому мимолетному огню забвения, который она сулила. Такой же, как моя, только голая, неприкрытая никакими рационализациями, никаким золотом в кармане.

– Пожалей… – прохрипел он, и в голосе его прозвучала какая-то жалкая, надтреснутая нота.

– Всю жизнь… как собака… Холодно… Дай глотнуть… Христа ради…

"Христа ради". Фраза, брошенная в грязь этим существом, прозвучала кощунственно. Но что-то дрогнуло внутри. Не жалость. Скорее… усталое безразличие. Омерзение. И понимание, что отмахнуться – значит вступить в ненужную перепалку, привлечь внимание. А я хотел только одного – тишины и этого огненного яда, чтобы заглушить внутренний гул. Проще откупиться глотком.

Я толкнул стакан к нему по стойке, не глядя.

– На. Только отвали потом.

Он схватил стакан дрожащими руками, чуть не расплескав содержимое. Поднес ко рту. Глотнул. Закашлялся, скривив грязное лицо в гримасе, но тут же прильнул к стакану снова, жадно, с хлюпающими звуками, выпил почти половину. Поставил обратно на стойку. Вытер рот рукавом ватника, оставив темный влажный след. Но не ушел. Его мутные глазки уставились на меня. Не с благодарностью. С каким-то тупым, навязчивым любопытством.

– Спасибо, браток… – прохрипел он. – Выручил… А то жизнь… ох, жизнь-то какая…

Он помолчал, переводя дух, пахнувший гнилыми зубами и сивушными парами. Я отвернулся, стараясь не видеть его, не слышать, снова уйдя в себя, в свою тошноту и пустоту. Пусть болтает. Лишь бы не трогал.

– …несправедливая она, браток, – завел он снова, словно монолог был ему жизненно необходим. – Кому – все, кому – шиш. Как будто… как будто кузнец пьяный ковал всех нас… на смех. Одну подделку кривую выковал, другую – ломкую… а иные – так, стружка… И бросил в эту… в эту яму грязную. Дождик вот… – он кивнул в сторону воющего за окном ливня, – …льет, смывает… а грязь-то не смоешь. Она внутри. В самой сердцевине. Как ржа на железе. Или… или как этот бог-кузнец… он злой был. Не от света… а от тьмы кузня его. Огонь у него не грел… жег. Искру живую… ту, что от настоящего огня была… он в нас вковал, да… – бездомный ткнул грязным пальцем себе в грудь, – …да так, что она жжет изнутри… а сам дождь этот… видишь?.. – он опять кивнул на окно, залитое потоками воды, – …льет да льет, чтоб потушить… чтоб последнюю искорку в человеке загасить… чтоб совсем остыли, как болванки железные… холодные… мертвые…

Я слушал рассеянно, пропуская его пьяную, хриплую речь мимо ушей. Бредни. Болтовня опустившегося пропойцы, пытающегося как-то осмыслить свою жалкую участь. Банальные жалобы на несправедливость жизни, облеченные в примитивные образы. Кузнец… яма… искра… дождь… Что за детский лепет? Я поднял стакан, чтобы допить свою порцию огня и горечи, отгородиться от этого навязчивого существа и его нытья.

Но палец замер на холодном, влажном стекле.

Кузнец… Злой кузнец… Огонь, что жжет, а не греет… Искра живого огня вкована в нас… Дождь, что льет, чтобы загасить…

Слова, грубые, как наждак, вдруг зацепились за что-то в памяти. Не за мысли. За ощущение. За давний холод. Не кабацкий, не от промокшей одежды. Иной холод. Чистый, почти стерильный. Запах не табака и сивухи, а воска, старого дерева и морозного воздуха. Звук не пьяного гама, а размеренного, спокойного голоса, звучавшего под высокими сводами…

Имперская Академия Магических Искусств и Наук. Зима. Мороз выбелил узоры на высоких окнах аудитории. Сквозь стекла пробивался тусклый, холодный свет. Скамьи жесткие. Я сидел где-то сзади, молодой, еще не сломанный, но уже с холодком сомнения внутри. Отец Игнатий. Добродушное лицо, седая борода, мягкие манеры. Но глаза – острые, как шило, видящие насквозь. И голос – тихий, но заполняющий все пространство, как церковное пение. Он говорил о ересях. О темных учениях, подрывающих основы. И среди них…

"…и есть такие мудрствующие лукаво, – голос отца Игнатия звучал с ледяной, обезоруживающей ясностью, – кои дерзают утверждать, будто сей видимый мир, со всей его скорбью, тлением и неправдой, есть творение не Бога Всеблагого, но некоего… ущербного Демиурга. Злого Архитектора. Будто он, сей лже-творец, выковал мир на темной наковальне из несовершенной материи, по образу и подобию своему – кривому, злобному, обреченному на распад. И душу человеческую, искру истинного, горнего Света, он, сей ковач лукавый, вковал в сию бренную плоть, как в темницу, дабы мучилась она в несовершенном сосуде, жаждя свободы и света, но будучи угашаема тьмою и скорбью сего падшего мира…"

Отец Игнатий осуждал. Он говорил о гордыне, о слепоте, о страшной ошибке. Но в его словах, в самой картине, которую он рисовал для осуждения, была какая-то жуткая, притягательная правда. Мир как кривая поделка злого мастера. Душа как плененная искра. Сквозь века доносился голос какого-то древнего ересиарха – Василида? Валентина? – чье имя стерлось, но чья мысль, как червь, точила основы. Мир – бракованный гвоздь, выкованный пьяным кузнецом в дымной кузнице Тьмы. И этот дождь… этот бесконечный, яростный ливень за окном кабака… разве он не пытается смыть последние следы? Не пытается загасить ту самую искру, которая тлеет даже в таких, как я, как этот вонючий бродяга? Искру, которая жжет изнутри не светом, а болью осознания этого плена?

Я не осознал, когда перестал просто терпеть речь бездомного. Когда мои глаза перестали смотреть сквозь него, а стали видеть – грязь на лице, безумие и какую-то странную, почти мистическую уверенность в его мутных глазах. Когда его хриплый шепот, заглушаемый грохотом ливня и кабацким гомоном, перестал быть фоном, а стал… посланием. Примитивным, грубым, но бьющим в самую суть.

– …вот и гасит, гасит дождик-то, – бормотал он, уставившись в свою пустую ладонь, словно пытаясь разглядеть в ней ту самую искру. – Холодом да сыростью. Чтобы не горела. Чтобы забыли… откуда огонь-то настоящий был. Чтобы думали… что вот эта яма – и есть весь мир. А мы… болванки кривые… – Он вдруг поднял на меня взгляд. Глаза его, мутные, казалось, на миг прояснились, стали почти пронзительными. – Ты… браток… ты тоже… чувствуешь? Как она жжет? Изнутри? Как хочет вырваться? А дождь-то… льет… льет… чтоб погасла…

Я сидел, завороженный. Стакан с остатками сивухи забыт на стойке. Вихрь моих собственных мрачных мыслей куда-то унесло. Внутри, в той самой ледяной пустоте, которую пыталась заполнить водка, возникло странное движение. Не тепло. Не свет. Скорее… дрожь. Дрожь узнавания. Жуткого, нелепого, невозможного узнавания. Передо мной сидел человек-грязь, человек-отброс, воняющий мочой и безысходностью. И он говорил… он говорил то, о чем шептались в темных углах древние библиотек, что осуждалось соборами, что я слышал как осужденную ересь из уст доброго, но неумолимо ортодоксального отца Игнатия в стерильной аудитории академии. Он говорил об этом своим языком – языком подворотни, водки и отчаяния. Языком кузнеца и болванки, ржавчины и дождя. И в этой грубой упаковке идея казалась не учением, а правдой. Жестокой, неудобной, объясняющей весь этот кошмар – от боли Николая до ледяных глаз Седова, от моей лжи до этой вонючей кабацкой ямы.

Искренний, живой интерес – чувство, казалось, навсегда выжженное из моей души предательствами, страхом и цинизмом, – вдруг дрогнул во мне, как та самая искра под ледяной водой. Я смотрел на этого бездомного пропойцу, этого "братка", и слушал. Не с брезгливостью, не с терпением. С интересом. С тем самым забытым, почти детским чувством, когда мир вдруг открывается с неожиданной, пугающей стороны. Как будто сквозь грязное стекло кабацкого окна, залитое потоками дождя, на миг блеснул отблеск какого-то иного, страшного и истинного света.

Интерес – острый, почти болезненный, как щелчок по натянутой струне внутри – заставил меня забыть и вонь, и грязь, и тошнотворный привкус сивухи. Я смотрел на это существо из подворотни, на его грязное лицо, на мутные глаза, вдруг обретшие странную глубину, и слушал. Слушал его грубые, пропитанные перегаром слова о злом кузнеце, о вкованной искре, о дожде-душителе. В его устах древняя, осужденная ересь обретала плоть крови и грязи, становилась не умозрительным построением, а криком из самой сердцевины этого гнилого мира. Казалось, он не говорилоб этом – он былэтим: живым воплощением плененной искры в бракованной болванке, заливаемой мировой сыростью.

– …и вот так и живем, браток, – закончил он свой странный монолог, вдруг поникнув, словно вся энергия, горевшая в нем секунду назад, угасла под напором сырости и водки. Его мутные глазки потускнели, снова став просто глазами пропойцы. – Живем… пока искорка тлеет… А дождик… он вечный… – Он махнул рукой в сторону окна, где ливень все еще бушевал с яростью обреченного. Потом тяжело вздохнул, поднялся со стула, пошатываясь. – Ладно… не буду докучать барину… Пора… Спасибо за… за огонек…

Он кивнул на стакан, где оставался жалкий осадок желтой жидкости. Развернулся, чтобы уйти в гулкий, дымный мрак кабака, раствориться среди других теней.

"Барин". Слово кольнуло. И что-то внутри, только что завороженно слушавшее, сжалось в протесте. Нет. Не сейчас. Не после этого. Этот "барин" хотел слышать. Хотел понять, откуда в этой вонючей оболочке знание, звучавшее как откровение из самых мрачных скрижалей.

– Постой! – мое слово прозвучало резче, чем я планировал, перекрыв на мгновение гул гармошки и пьяные крики. Я схватил его за рукав ватника – грубый, влажный, пропитанный уличной грязью. Он вздрогнул, обернулся, удивленно тараща мутные глазки. – Говори. Я слушаю. Еще… выпьешь? – Я кивнул на стойку к бородачу.

Но бездомный покачал головой, внезапно смущенный, даже испуганный. Тот миг пронзительной ясности исчез, сменившись привычной туповатой покорностью.

– Не-не, барин… спасибо… На сегодня… хватит. Хватит историй. И… выпивки. – Он попытался высвободить рукав. – Пойду я… Докучать не хочу…

Жалость? Нет. Какое-то щемящее разочарование. Как будто дверь в темную, запретную комнату приоткрылась на миг – и тут же захлопнулась. Я отпустил его рукав.

– Как звать тебя? – спросил я, уже зная, что это бесполезно.

Он улыбнулся криво, обнажив черные пеньки зубов.

– Звать? Да кто ж меня зовет… Так… Сидоркой. Или просто – бродяга. – Он махнул рукой. – Прощай, барин. Держись… своей искры. Как можешь.

Он повернулся и зашагал прочь, пошатываясь, сливаясь с тенями у дальнего угла, где какие-то фигуры играли в кости на грязном полу. Я смотрел ему вслед, чувствуя странную пустоту. И вдруг он остановился, обернулся. Не ко мне. Словно вспомнил что-то. Полез в недра своего лохматого ватника. Копошился секунду, что-то ища. Потом подошел обратно, быстрее, чем я ожидал. Его грязная ладонь протянулась ко мне. В ней лежал маленький предмет.

– На… – прохрипел он. – Возьми. На память… о нашей беседе. Может… пригодится.

Я машинально протянул руку. Холодный, гладкий кусочек металла упал мне на ладонь. Я сжал пальцы, ощущая его форму. Круглый. С дырочкой для шнурка. Медальон.

– Спасибо, – пробормотал я, не глядя на подарок, глядя на него. Его глаза снова встретились с моими. И в них опять – на миг – мелькнула та самая нечеловеческая ясность, смешанная с грустью. Он кивнул и, не говоря больше ни слова, быстро засеменил к выходу, растворившись в облаке пара, когда кто-то впустил порыв ветра и дождя, открывая дверь.

Я стоял, сжимая в кулаке холодный металл. Потом медленно разжал пальцы. Поднял медальон к глазам, к тусклому свету керосиновой лампы над стойкой.

И похолодел.

На грубовато отлитом диске из темной бронзы или меди был изображен… Змей. Но не просто змей. Он кусал себя за хвост, образуя замкнутый круг. Уроборос. Самый древний символ вечности, цикличности. И в центре этого круга – не пустота. Там был выгравирован сложный, завораживающий узор. Не просто орнамент. Это была… спираль? Древо? Переплетение линий, сходившихся к крошечной точке в самом сердце, а затем расходящихся волнами, как круги на воде, но с какой-то непостижимой, геометрически совершенной логикой. Это выглядело как… схема нисхождения. Падения света в бездну. Снисхождения неких высших сущностей через слои бытия. Знак, который ячувствовал, а не понимал. Знак, который кричал о тайном знании, о запретных путях.

За такой медальон… Мысль пронеслась ледяной иглой. За такой медальон любого повесят. Без суда. Без вопросов. В охранке, в Синоде – везде. Уроборос сам по себе – древний символ, но в таком контексте… И этот узор… Это был знак гностиков. Самых радикальных. Тех, кто видел в мире не творение Бога, а тюрьму Архитектора Зла. Знак, который мог быть только у посвященного. Или у безумца.

Сердце застучало, как молот. Я резко оглянулся, ища его – Сидорку, бродягу. В дымном полумраке кабака мелькали спины, лица, но его – не было. Как будто его и не было вовсе. Он растворился не просто в толпе, а в самой ткани этой вонючей реальности.

– Эй! – я обернулся к бородачу за стойкой. Тот лениво поднял свиные глазки, вытирая кружку. – Тот… бродяга… который тут был. Сидорка. Куда ушел?

Бородач нахмурил лохматые брови, оглядев помещение.– Какой бродяга? – его голос был глухим, равнодушным. – Никого не видел. Одни свои. Давно уж никто не подходил.

Он пожал плечами и снова принялся за кружку. Холодный ужас, смешанный с невероятным возбуждением, сковал меня. Я снова сжал медальон в кулаке. Металл был теплым от моей ладони. Или от его? Кто он был? Призрак? Вестник? Сам дух этого проклятого, бракованного мира?

Я машинально сунул медальон в карман брюк. Потом передумал. Вынул. Осмотрелся. Никто не смотрел. Быстро снял галстук, расстегнул ворот мокрой рубахи. Продел грубый кожаный шнурок медальона через голову. Спрятал холодный диск под рубаху, на голую кожу. Он лег чуть ниже ключицы, холодный и тяжелый, как печать. Как тайна.

И тут я осознал странную тишину. Вернее, отсутствие гула. Гармошка все еще хрипела, пьяные голоса гудели. Но… не было грохота дождя по крыше. Не было воя ветра. Я подошел к запотевшему окну, протер рукавом стекло. Улица. Мокрая, блестящая под редкими фонарями. Лужи. Но ни капли не падало. Небо… Небо было просто черным, бездонным, без единой тучи. Гроза прошла. Резко. Мгновенно. Как будто ее и не было. Как будто она была лишь фоном, декорацией к явлению… и исчезновению.

Я вышел из кабака. Воздух был холодным, свежим, выстиранным ливнем, но уже без ярости. Где-то далеко пробили часы. Три удара. Ночь клонилась к утру. Я зашагал по мокрым, пустынным улицам, к своему логову. Медальон холодной монетой прилип к коже под рубахой. Каждый шаг отдавался в нем легкой вибрацией. Мысли путались. Образ Сидорки – то жалкий, то пронзительно ясный. Слова о кузнеце и искре. Уроборос. Загадочный узор. Исчезновение. Резко стихшая гроза. Все сливалось в калейдоскоп необъяснимого, давящего ощущения, что мир только что приоткрыл мне какую-то свою страшную, изнанку. Или что я сам стал частью чего-то большего, непонятного, возможно – гибельного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю