Текст книги "Метамаг. Кодекс Изгоя. Том 1. Том 2 (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Виленский
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 40 страниц)
Глава 55
Дверь открылась не сразу. Секунду, другую за ней царила тишина, густая, настороженная, как перед грозой. Потом щелкнул засов, и створка отъехала на цепочке, ровно на ширину лица. В щели мелькнул глаз – огромный, темный, с опухшими веками. Олин глаз. В нем не было страха. Было что-то хуже: пустота, смешанная с глухим, леденящим ужасом, который уже перестал быть острым и превратился в фоновый шум существования.
– Гриша… – ее голос был хриплым шепотом, как скрип несмазанной двери.
– Я, – выдавил я из себя, стараясь, чтобы голос звучал тверже, чем дрожали колени. – Один.
Цепочка упала, дверь распахнулась. Я шагнул в знакомый полумрак прихожей, и волна запахов ударила в нос, как кулаком: едкий дух карболки и какой-то травяной горечи, сладковато-приторный запах гниющей плоти, вонь дешевого керосина и подгоревшей каши. Воздух был спертый, тяжелый, пропитанный стонами и отчаянием.
Квартира Олиной тетки Марфы была крошечной: прихожая, сразу переходящая в кухоньку, и одна комната. Сейчас все пространство казалось еще меньше, сдавленным гнетом произошедшего. В дверном проеме кухни маячила сама Оля, в засаленном переднике, с лицом, осунувшимся за несколько часов до скелета. Она мешала что-то в кастрюльке на печке, движения автоматические, лишенные смысла. Ее глаза, опухшие и красные, скользнули по мне, не выражая ничего, кроме усталости до самого дна души.
В комнате, на единственной широкой кровати, лежал Николай. Вид его заставил сжаться что-то внутри. Гигант, каменная гора нашего кружка, был сломан. Лицо землисто-серое, испарина блестела на лбу и щеках. Дыхание – хриплое, прерывистое, как у мехов разбитой гармони. Левое плечо… Там, где была рука, теперь торчал уродливый, туго перебинтованный обрубок. Бинты, и без того серые, пропитались темными пятнами – сукровицей и зеленоватой жижей зелий. Запах гниющей плоти шел именно оттуда. Анна сидела на табурете у изголовья. Не держала его за руку – той руки не было. Она просто сидела, прямая, как штык, ее обычно бесстрастное лицо было высечено из того же серого камня, что и лицо Николая. Только в глазах, сухих и невероятно усталых, горел крошечный, ледяной огонек – огонек нечеловеческой воли, заставляющей держаться, когда все рухнуло. Она смотрела не на Николая, а куда-то в стену, сквозь нее.
Тишину разорвал только хриплый вдох Николая и бульканье каши на кухне.
Я закрыл дверь, щелкнул засовом. Звук гулко отдался в тишине. Все взгляды – Олин из кухни, Аннин со стула, даже полубессознательный взор Николая – медленно, тяжко переместились на меня. Ни радости. Ни облегчения. Только вопрос. Немой, висящий в спертом воздухе: И что?
Я сбросил промокший, пропахший гарью и грязью сюртук на скрипучий стул в прихожей. Под ним – замасленная рубаха, тоже не первой свежести. Из внутреннего кармана сюртука я вытащил то, ради чего все затеялось. Не мешок. Не пачки. Комок. Бесформенный комок смятых, перепачканных бурыми пятнами, слипшихся кредитных билетов. И несколько золотых империалов, выпавших из комка и звякнувших на пол, покатились к ножке стула. Я нагнулся, подобрал их. Холодный металл обжег пальцы.
Шагнул в комнату. Бросил комок денег и империалы со звоном на единственный свободный угол стола, заваленный пузырьками зелий, окровавленными бинтами и кружкой с недопитым мутным чаем.
– Вот, – сказал я. Голос звучал чужим, громким в этой гробовой тишине. – Наше влияние. Наша сила.
Оля замерла в дверях кухни, половник в руке. Анна медленно перевела взгляд с стены на деньги, потом на меня. Ее взгляд был как скальпель. Николай хрипло закашлял, его тело дернулось на кровати. Анна, не меняя выражения лица, положила холодную ладонь ему на лоб – жест скорее успокоительный для себя, чем для него.
– Сила… – прошепелявила Оля. В ее голосе не было вопросительной интонации. Была пустота. – Василий… Где Василий?
Вопрос повис в воздухе. Анна неотрывно смотрела на меня. Николай затих, его единственный глаз, другой был закрыт опухолью, уставился в потолок, но я чувствовал – он слушает. Всеми порами своего израненного тела.
Время замедлилось. Каждая пылинка в луче тусклого света из окна казалась отчетливой. Запахи – зелий, крови, гнили – ударили с новой силой. Комок денег на столе выглядел жалко, грязно, как украденные у нищего медяки. Цена. Цена была написана на лице Николая, в пустоте глаз Оли, в мертвенной тишине квартиры.
Я встретил взгляд Анны. Холодный, всевидящий. Я удержал его. Ни тени сомнения. Ни искры вины. Только усталость. Горечь. И ложь, выверенная до мельчайших деталей, как план ограбления.
– Когда выносили добычу… – начал я, голос нарочито ровный, чуть надтреснутый от «пережитого». – Нас нагнали. У выхода из проезда. Заклятие… какое-то, зеленое, липкое… летело сзади. Василий… он был за мной. Прикрывал отход. Попало ему… в спину.
Я сделал паузу, будто с трудом подбирая слова, глотая ком в горле. Анна не моргнула. Оля ахнула, прижала окровавленный половник к груди.
– Упал? – спросила Анна. Ее голос был тихим, металлическим.
– Не сразу. Пытался бежать… – я покачал головой, изобразив мучительное воспоминание. – Но… видно, смертельное. Упал. Люди охранки… их было много. Кинулись к нему. Я… я не мог… – голос «сорвался», я резко отвернулся, делая вид, что смахиваю несуществующую пыль или слезу со щеки. – Я не смог его вытащить. Либо мертв, либо… в застенках.
Тишина стала еще гуще, еще тяжелее. Оля тихо зарыдала, уткнувшись лицом в половник. Плечи ее мелко дрожали. Анна продолжала смотреть на меня. Ее взгляд казался способным просверлить череп. Николай издал долгий, хриплый выдох, похожий на стон. Его единственный глаз закрылся.
– Жалко Василия, – наконец произнесла Анна. Не было в ее голосе ни капли жалости. Была констатация факта. Как о погоде. – Боец был. Умный.
Ее последнее слово повисло в воздухе, как обвинение, которого она не произнесла. Умный. Слишком умный? Она верила? Не знал. И знать не хотел. Главное – формальное принятие факта.
Я кивнул, тяжело, будто неся груз этой «утраты».
– Жалко. Но жертвы… – я обвел взглядом комнату, кровать Николая, плачущую Олю, – …они не были напрасны. Вот она – сила! – я ткнул пальцем в жалкий комок на столе. – Теперь мы можем действовать. По-настоящему. Помочь тем, кто там, на заводах, в цехах… Кто гибнет за гроши.
Я подошел к столу, разгреб зелья и бинты, освобождая место. Сгребая комок кредиток и империалы в кучу. Движения были резкими, деловыми. Нужно было закрепить ложь действием. Золотом.
– Деньги. Распределяем. – Голос снова стал командным, лидерским. Каким был до… до всего. – Восемьдесят процентов – в фонд. На подпольные дела. На организацию ячеек. На помощь семьям забастовщиков. На настоящее дело. – Я подчеркнул слово. – Остальные двадцать… – я отделил примерно пятую часть кучи, – …делим поровну. На всех. Кто был сегодня. На лечение Николаю. – Я ткнул пальцем в сторону кровати. – На лучшие зелья. На костоправа, если нужно. Чтобы встал. Чтобы жил.
Я взял отделенную кучку денег и золота, подошел к Анне. Она не протянула руку. Просто смотрела, как я кладу деньги на край стола рядом с ее стулом.
– Твоя доля. И Семена. Если… – я не договорил о Семене.
Анна молча кивнула. Ее пальцы, лежавшие на лбу Николая, слегка сжались. Ее доля. Доля Семена, который лежал где-то в другой комнате, может, умирал. Деньги. Плата за кровь.
Я отсыпал еще одну, меньшую горсть – Оле. Она все еще стояла в дверях, плача в половник.
– Оль. Твоя. На лекарства тетке. На что нужно.
Она не посмотрела на деньги. Только кивнула, всхлипывая.
Я оставил небольшую кучку у изголовья Николая.
– Николай. Твое. На лечение. Поправляйся. Ты нам нужен. Живой.
Его глаз открылся. Мутный, невидящий. Он что-то пробормотал. Неразборчивое. Потом снова закрыл глаза.
Последнюю, самую маленькую кучку я сунул себе в карман. Свои двадцать процентов. От общей суммы. От реальной суммы. Потому что из тех восьмидесяти процентов, что я так пафосно отправил в «фонд», сорок уже были обещаны Забайкальскому за его «благословение». А еще сорок… еще сорок надо было отдать Седову. За молчание. За крышу. За то, что не сдаст Охранке сразу. Эти деньги не лежали на столе. Они были надежнее спрятаны. За пазухой. В потайном кармане. Цена предательства, оформленная как героизм.
Я отступил от стола, оглядев их. Оля, плачущая над половником. Анна, каменная статуя у кровати умирающего богатыря. Николай, дышащий через раз. И деньги. Грязные, окровавленные деньги, разделенные на кучки. Символ нашей «победы». Нашей «силы».
– Жертвы не были напрасны, – повторил я, глядя на Анну, стараясь вложить в голос непоколебимую уверенность. – Теперь мы можем больше. Теперь все будет иначе.
Анна медленно подняла на меня глаза. В ее ледяном, усталом взгляде не было веры. Не было надежды. Была только тяжелая, непробиваемая стена горя и долга. И вопрос. Все тот же немой вопрос, который висел в воздухе с моего прихода.
И что?
Я отвернулся. Мне нечего было ответить. Только золото в кармане да ложь на языке. И страх. Постоянный, ледяной страх, что стена в глазах Анны однажды рухнет, и за ней откроется бездна правды.
Дверь квартиры Оли захлопнулась за спиной с глухим, окончательным звуком, будто гробовая крышка. Я замер на темной лестничной площадке, прислонившись лбом к холодной, шершавой штукатурке стены. Воздух здесь, хоть и пахший мышами и сыростью, казался глотком свободы после спертой атмосферы горя, ран и лжи. В ушах еще стоял хрип Николая, виделась каменная маска Анны, слышалось всхлипывание Оли. И комок денег на столе – грязный символ моей победы-предательства. Карман с моей долей жгло бедро. Деньги Седова и Забайкальского – спрятанные за пазухой – давили на ребра, как раскаленные угли.
Спустился во двор. Сумерки сгустились в полноценную ночь, пропитанную сыростью талого снега и городской копотью. Фонари бросали на грязный асфальт жалкие островки больного желтого света. Я зашагал, не зная куда, просто чтобы двигаться, чтобы выгнать из легких запах карболки и смерти. Ноги несли сами – в сторону более оживленных улиц, подальше от этого дома горя.
Пересекая узкий, темный проулок, забитый мусорными ящиками, я почувствовал движение сбоку. Из тени вывалилась фигура – косматая, обвитая вонючие тряпки, от нее несло перегаром и немытым телом, как от помойки. Пьяный. Бездомный. Шатаясь, он пошел прямо на меня, бормоча что-то невнятное, слюнявое.
– Мальчик… грошик… на хлебушек… – заковылял он, протягивая грязную, дрожащую лапу.
Брезгливость и усталость скрутили меня в тугой узел. Я резко отшатнулся.
– Отвали! – буркнул сквозь зубы, отталкивая его за плечо. Прикосновение к грубой, влажной ткани вызвало тошноту.
Он охнул, споткнулся о край ящика и грохнулся в лужу, разбрызгивая черную жижу. Завопил, уже не прося, а ругаясь матом, грязно и бессвязно. Я уже хотел ускорить шаг, оставив его выть в грязи, как вдруг почувствовал – легкий толчок в бок. Едва заметный. Как будто он, падая, ткнул меня кулаком в ребра, под сюртук.
Что?..
Инстинкт конспиратора сработал быстрее мысли. Рука метнулась за пазуху, под рубаху. И нащупала… не свою кожу. Что-то инородное. Плоское, шершавое. Бумажка. Аккуратно, незаметно вложенная в мгновение падения и толчка.
Ледяная игла страха пронзила все нутро. Курьер. Грязный, вонючий, идеальный курьер. Кто? Седов? Его люди? Охранка? Сердце забилось, как пойманная птица. Я не оглянулся. Не подал вида. Просто шагнул из проулка на чуть более освещенную улицу, рука все еще за пазухой, сжимая зловещую бумажку.
В тусклом свете фонаря развернул ее. Грубая, серая бумага, обрывок какой-то обертки. Надпись карандашом, неровная, но четкая: Кузнечный пер., 8, кв. 3. Ждать.
Кузнечный переулок. Недалеко. Рабочая слободка, дешевые ночлежки, мастерские. Место, где можно раствориться. Или бесследно исчезнуть. Я свернул с освещенной улицы обратно в паутину темных переулков, петляя автоматически, проверяя хвост. Пусто. Только тени и вой ветра в трубах. Страх гнал вперед, холодный и цепкий.
Дом №8 был таким же обшарпанным, как и все вокруг. Темный подъезд. Запах кошек, капусты и нищеты. Третий этаж. Дверь с облупившейся краской. Я постучал. Оговоренным ритмом – два коротких, один длинный. Изнутри щелкнул засов.
Вошёл. Квартира-гроб. Прихожая, переходящая в крошечную комнатушку. Бедность, граничащая с нищетой. Пол голый, доски скрипели под ногами. На стене – копоть от коптилки. В углу – жестяной таз. Посреди комнаты – стол. Деревянный, грубо сколоченный, потертый до белизны. И два стула. Один у стола. Другой – у стены. Больше ничего. Ни тряпки, ни образа, ни признака жизни. Конспирация чистой воды. Пустота, давящая тишиной и ожиданием.
Я сел на стул у стены. Спиной к холодной штукатурке. Сидел. Слушал тиканье карманных часов. Считал трещины на потолке. Время текло густо, как смола. Каждая минута – пытка. Деньги за пазухой жгли. Деньги в кармане – тоже. Мысль о Николае, о его обрубке плеча, о глазах Анны, о мертвом Чижове – лезла в голову, как назойливая оса. Я гнал их. Фокусировался на дыхании. На скрипе половиц. На далеком гудке парохода на Неве.
Не знаю, сколько прошло. Час? Два? Сумерки за окном сменились кромешной тьмой. В подъезде скрипнула ступенька. Потом еще. Шаги. Тяжелые, размеренные. Не торопясь. Подошли к двери. Щелчок ключа. Засов. Дверь открылась.
Вошел Седов. Все тот же. С глазами как две щелочки во льду. Холодными, всевидящими, лишенными всякой теплоты или эмоции. Он закрыл дверь, щелкнул засовом. Не глядя на меня, снял пальто, аккуратно повесил его на единственный гвоздь у двери. Под пальто – такой же темный, немаркий костюм. Он подошел к столу, отодвинул стул, сел. Только теперь его ледяной взгляд упал на меня. Молча. Ждал.
Давление его молчания было физическим. Оно сжимало горло, заставляло сердце колотиться чаще. Я понял. Встал. Подошел к столу. Вынул из-за пазухи толстую пачку кредиток – его долю. Аккуратно положил на голый, пыльный стол перед ним. Деньги лежали уродливым, смятым бугром.
Его движения были отточенными, экономичными. Ни одного лишнего жеста. Он взял пачку. Не стал разглаживать смятые купюры. Просто начал пересчитывать. Медленно. Нарочито медленно. Каждую купюру он брал пальцами, чуть шурша, клал отдельно, потом брал следующую. Его пальцы двигались с гипнотической точностью. Звук шуршащей бумаги в гробовой тишине квартиры казался оглушительным. Звяканье часов в моем кармане – обвинительным аккордом. Он считал. Без выражения. Без комментариев. Только шорох бумаги и ледяное безмолвие.
Я стоял. Чувствовал, как пот стекает по спине под рубахой, несмотря на холод в комнате. Как ноги слегка подрагивают. Как взгляд Седова, скользящий с купюр на меня и обратно, прожигает насквозь. Он знал. Черт возьми, он знал, сколько должно быть. Он проверял не сумму. Он проверял меня. Создавал напряжение. Ломал.
Последняя купюра легла на стопку. Он не стал складывать их обратно. Потом поднял на меня свои щелочки-глаза.
– Преступно мало, – произнес он. Голос был ровным, беззвучным, как скольжение ножа по горлу. Ни злости, ни укора. Констатация. – Для операции такого уровня. Ограбление инкассаторов Охранного Отделения. Шум будет знатный. В подполье заговорят. Испугаются. Восхитятся. – Он чуть скривил губы, едва заметно. Не улыбка. Гримаса презрения. – Но меня впечатлить этим нельзя. Меня впечатляют цифры. А эти цифры… – он ткнул пальцем в пачку, – …не впечатляют. Напоминают жалкие подачки. Или… обман.
Внутри все сжалось в ледяной ком. Он знал. Или догадывался. Играл со мной, как кот с мышью.
– Мы… не рассчитали потерь, – начал я, стараясь, чтобы голос не дрожал. – Охрана была сильнее. Антимаг… Туман не сработал как надо. Погибли… – я сделал паузу, будто с трудом выговаривая, – …погибли люди. Но я… я устранил конкурента. Чижова. Теперь кружок… он обезглавлен по сути. Во власти Охранки. Можно брать тепленькими. Имена, связи… – Я вкладывал в слова намек на будущую ценность.
Седов не дал договорить. Он махнул рукой, резко, как отмахиваются от назойливой мухи.
– Мне не нужны оправдания, Грановский. – Мое имя в его устах звучало как клеймо. – Мне не нужны твои внутрикружковские разборки. Мне нужен результат. Осязаемый. – Он положил ладони на стол по обе стороны от пачки денег, наклонился чуть вперед. Его ледяной взгляд впился в меня. Давление усилилось вдесятеро. – Ты понимаешь, какая тень легла на тебя после сегодня? Ты понимаешь, что одно мое слово – и не то что этот жалкий кружок, ты сам окажешься на Шпалерной так быстро, что ноги затреплются? Что вчерашний «герой подполья» станет номером сто сорок седьмым в списке государственных преступников? Что твоя история закончится во дворе Петропавловки на рассвете? Или, что хуже, – он чуть понизил голос, – в камере, где тебе помогут вспомнить всех, кого ты знал, и все, что ты украл?
Каждое слово било, как молот. Я чувствовал, как бледнею. Как кровь отливает от лица. Шпалерная. Петропавловка. Камера… Картины вставали перед глазами. Унизительные, страшные.
– Я… – попытался я.
– Цифры, Грановский, – перебил он снова, его голос стал тише, но от этого только опаснее. – Меня интересуют цифры. Ты принес меньше, чем стоило. Гораздо меньше. Ты подвел меня. Это… недопустимо.
Молчание. Густое, тягучее. Он ждал. Ждал моей реакции. Ждал, когда я сломаюсь. И я сломался. Не было сил сопротивляться этому ледяному давлению, этой абсолютной уверенности в своей власти.
Рука сама потянулась в карман брюк. Туда, где лежала моя доля. Та самая, что я так «героически» получил за кровь Чижова и руку Николая. Я вытащил пачку. Толще, чем я хотел бы. Положил ее поверх первой стопки на столе. Движение было тяжелым, как будто я отрывал от себя кусок плоти.
Седов не взглянул на деньги. Его взгляд не отрывался от моего лица. Он видел мое поражение. Мою капитуляцию. Удовлетворение мелькнуло в его ледяных глазах. Не радость. Спокойствие хищника, получившего свою дань.
– Лучше, – произнес он, наконец отводя взгляд. Он взял обе пачки, не пересчитывая, сунул их во внутренний карман пиджака. Пальто с гвоздя. Оделся. – Не идеально. Но лучше. Следующий раз, Грановский, будьте точнее. И экономнее. На крови много не заработаешь. Только внимание лишнее. – Он повернулся к двери, отодвинул засов. – Жду вестей о «тепленьких». И о твоем… влиянии в подполье. Не разочаровывай.
Он вышел. Не попрощавшись. Дверь закрылась за ним с тихим щелчком. Я остался один в гробовой тишине конспиративной квартиры. На столе не было ничего. Только пыль. И отпечатки моих потных ладоней.
Я опустился на стул. Дрожь, которую я сдерживал все это время, прокатилась волной по телу. В кармане – жалкие остатки моей «героической» доли. За пазухой – пустота. Там, где лежали деньги для Седова и Забайкальского. Теперь все было у него. Почти все. Я отдал ему больше, чем планировал. Гораздо больше.
Забайкальский. Встреча с ним висела на горизонте, как грозовая туча. Как ему вручить то, что осталось? Как объяснить, что «героическая вылазка» принесла гроши? Просто передать деньги – значило стать в его глазах ничтожеством, неудачником, которого не стоит держать в обойме. И тогда… тогда пропадала вся моя игра. Весь смысл крови Чижова, страданий Николая.
Мысли метались, как пойманные мухи. Нужно было не просто отдать деньги. Нужно было показать вес. Показать, что я не просто вор, укравший крохи. Что я – игрок. Что кружок, пусть обескровленный, теперь мой инструмент. Что через меня течет информация, связи. Что устранение Чижова – не случайность, а ход, открывающий возможности. Что я стою этих денег. Не как курьер. Как актив. Как сила.
Но как? Как продать иллюзию силы, когда из кармана торчат жалкие остатки, а за спиной – лишь руины и трупы? Как заставить Забайкальского, старого волка подполья, поверить, что я не пешка, которую смахнут со стола, а… фигура? Хотя бы конь? Как заставить его видеть в меня не расходный материал, а инвестицию?
Вопросы висели в пыльном воздухе пустой квартиры, не находя ответа. Только страх и остатки денег в кармане напоминали, что игра продолжается. И ставки стали еще выше.
Глава 56
Дверь захлопнулась за спиной Седова с тишиной, куда более гробовой, чем любой грохот. Я стоял посреди пыльной пустоты конспиративной клетки, ощущая, как дрожь, сдерживаемая все это время железной волей, наконец прорывается наружу, сотрясая меня, как лихорадка. В кармане брюк лежало жалкое подобие богатства – крохи от моей «героической» доли, отмытые в крови Чижова и отнятые у Николая. За пазухой – лишь холодная пустота и жгучее воспоминание о пачках, перекочевавших в ненасытную пасть Седова. Цена предательства оказалась липкой и тяжелой, как деготь, но не в моральном смысле – физически. Телом.
Вины?– пронеслось в голове, пока я прислонялся лбом к холодной штукатурке стены, пытаясь загнать обратно эту предательскую дрожь. Чувствую ли я вину? Образ Николая – этот изуродованный великан, дышащий хрипом смерти. Пустые глаза Оли. Каменная маска Анны, за которой, я знал, кипит сталь подозрения. И Чижов… Василий… Его спина, принявшая то липкое зеленое заклятие, что предназначалось мне. Должен ли я чувствовать вину? Рациональный ум кричал: «Нет! Выживание! Необходимость!». Но что-то внутри ныло. Тупо, назойливо, как зубная боль. Не сама вина, нет. Скорее… отсутствие ее. И этоотсутствие, эта пустота там, где по всем канонам драмы и совести должно было пылать адское пламя раскаяния, – вот это и грызло. Неужели это и есть опосредованная вина? Страх перед собственной бесчувственностью? Или просто усталость, дошедшая до самой сердцевины души, выжгла все, включая и эту способность? Усталость была всеобъемлющей. Ни страха перед Забайкальским, ни ярости на Седова – только серая, тягучая усталость, как болотная тина, затягивающая на дно.
Я выпрямился. Вздохнул. Воздух в комнате был спертый, пыльный, но после ледяного присутствия Седова казался почти свежим. Пора. Надо было идти платить дань другому хозяину. Меньшему, но от того не менее обязательному в этой порочной иерархии выживания. Забайкальский ждал в своем убогом «святилище».
Город встретил меня сырым, пронизывающим до костей холодом. Ночь, настоящая, густая, как чернила, поглотила последние отсветы сумерек. Фонари, редкие и жалкие, словно гнойники на теле больного города, бросали на грязный, разбитый асфальт островки больного желтого света. Тени от них колыхались, причудливо изгибались, наползая друг на друга, рождая на мгновение чудовищные, неясные силуэты, которые тут же растворялись во мраке. Я зашагал. Ноги сами несли меня прочь от этого района, прочь от гнетущей памяти о квартире Марфы и леденящего взгляда Седова, в сторону окраин, туда, где город переходил в унылую, промозглую пустошь.
Путь был долгим и однообразно-гнетущим. Узкие улочки, больше похожие на щели между слепыми, облупленными стенами домов, тонули во мгле. Под ногами хлюпала грязь, перемешанная с растаявшим снегом и нечистотами, издавая кисловато-сладковатый, тошнотворный запах. Где-то в темноте скулила собака, звук был жалобный, потерянный. Изредка мимо, шаркая ногами, проплывали темные фигуры – такие же призраки ночи, как и я. Мы избегали взглядов, растворялись в тени подворотен при приближении друг друга. Город спал беспокойным, больным сном, и его дыхание – скрип флюгера, вой ветра в трубах, далекий гудок парохода на замерзшей Неве – было хриплым и прерывистым.
Я шел, и мысли, как назойливые мухи, кружились вокруг одного: денег. Жалкой пачки в кармане. И стратегии. Забайкальский не знал точных сумм. Не знал масштаба удара по инкассаторам Охранки. Его жадность была тупой, ненасытной, но лишенной настоящей хватки. Он боялся, прятался, окружал себя дешевой тайной.Жалкий тип, – пронеслось с презрительной горечью. Но жалкий – не значит безопасный. Его связи в подполье, его уродливая паутина могли принести смерть, если он почувствует себя обманутым слишком явно. Значит, надо дать. Но – минимум. Ровно столько, чтобы отсрочить его гнев, создать видимость выполнения договора. Основную часть того, что должнобыло пойти ему, я припрятал. Для себя. Потому что Седов выжал меня, как лимон, а впереди – пустота, и только золото могло стать хоть каким-то подобием плота в этом бушующем море.
«Жертвы не были напрасны», – вспомнились мои собственные слова, брошенные в гробовую тишину квартиры Анне. Циничная ложь, ставшая теперь моей единственной правдой. Жертвы былинапрасны для них. Для меня же – это был единственный шанс. И отсутствие вины… Да, оно было. Но эта пустота на месте совести… Она сама по себе была тяжелее любой вины. Как будто внутри выжгли что-то важное, оставив лишь пепелище и холод. И этот холод пробирал сильнее ночного ветра.
Окраины. Дома редели, превращаясь в покосившиеся, почерневшие от времени и сырости лачуги. Улицы становились шире, но еще более пустынными и заброшенными. Воздух густо пах промерзшей землей, болотом и тлением. И вот, впереди, как кость, торчащая из грязного сугроба, показался ее темный силуэт – заброшенная церковь.
Когда-то, должно быть, она была белой или голубой, но теперь кирпичи потемнели, покрылись мхом и лишайником, штукатурка осыпалась, обнажая уродливые язвы кладки. Колокольня покосилась, крест на главном куполе давно свалился или был сбит, оставив лишь ржавый остов. Окна зияли черными, пустыми глазницами. Тяжелые дубовые двери, некогда резные, теперь почернели, потрескались и висели на одной петле, скрипя на ветру жалобным, протяжным стоном. Казалось, само место дышало запустением и забытым Богом горем.
Я подошел. Из тени у полуразрушенной ограды материализовались две фигуры. Без слов. Грубые руки запустились под мой сюртук, обшарили карманы, прошлись по швам, проверили голенища сапог. Процедура привычная, почти ритуальная. Один из них, коренастый, с лицом, изрытым оспинами, мотнул головой в сторону дверей. Второй, долговязый и мрачный, достал из кармана небольшое, тусклое кольцо из какого-то темного, не то металла, не то камня.
– Руку, – буркнул он.
Я протянул левую руку. Он с силой надел кольцо на средний палец. Знакомое, мерзкое ощущение – словно легкая, но неотвратимая тяжесть опустилась на руку, а внутри, в груди, где обычно теплилась, пусть и слабая, но своя сила, почувствовался холодный вакуум. Блокиратор магии. Глупейшая предосторожность Забайкальского.
Ирония, – подумал я, шагая в черный зев дверного проема. – Седов, которого я ненавижу лютой, животной ненавистью, которому я только что отдал почти все и перед которым я – жалкая пешка, встречается со мной один на один в конспиративной квартире, доверяя своей власти больше, чем любым заклятиям. А этот жалкий паук, воображающий себя королем подполья, дрожит за свою шкуру и надевает на меня кольцо. Горькая усмешка задергала уголок губ. Страх – великий уравнитель. И великий дурак.
Внутри пахло сыростью, тлением и вековой пылью. Слабое сияние луны, пробивавшееся через разбитые окна верхнего яруса, выхватывало из мрака обрушенные балки, груды кирпича, остатки росписи на стенах – лики святых, стертые временем и влагой, смотрели на разруху пустыми, скорбными глазницами. По центральному нефу, заваленному мусором, вела едва заметная тропинка. Я пошел по ней, сапоги глухо стучали по каменным плитам пола, и эхо разносилось под сводами, как похоронный перезвон.
Алтарь. То, что от него осталось. Престол был сдвинут, покрыт толстым слоем пыли и голубиного помета. Резная сень кое-где обвалилась. Но само место… Оно все еще хранило отблеск былого величия, последние крупицы благоговения, впитанные камнями за века молитв. Тишина здесь была иной – не конспиративной пустотой, как у Седова, а глубокой, почти звенящей, как затишье перед бурей или после нее. Давно забытые, детские ощущения щекотали нервы – страх, трепет, надежда. Я остановился в нескольких шагах от солеи, не смея ступить на нее. Здесь все еще витал Дух, пусть и поруганный, но не исчезнувший.
На престоле, вернее, на его остатках, сидел Забайкальский. Он устроился там, как на троне, поджав под себя ноги, обутые в стоптанные сапоги. Его тщедушная фигурка в поношенном пальтишке казалась особенно жалкой на этом месте священного жертвенника. Он запрыгнул туда с легкостью, лишенной всякого пиетета, словно на лавку в кабаке. В руках он что-то мял – темный комок, похожий на черствый хлеб. Его узкое, бесцветное лицо с мелкими, бегающими глазками и редкими волосами, зачесанными на лысину, было обращено ко мне.
– А, Грановский, – произнес он, чавкая. Голос был сиплым, лишенным тембра. – Ждал. Дело сделано?
Он не спросил «как ты?», «что с людьми?». Только «дело сделано?». Деньги. Только деньги.
Я молча подошел к самому краю солеи. Вынул из внутреннего кармана сюртука пачку купюр – ту, что предназначалась ему. Не такую толстую, как у Седова, но все же заметную. Я не стал считать, не стал что-то говорить. Просто бросил деньги к его ногам, на запыленные плиты пола перед алтарем. Купюры шлепнулись бесформенным комком. Несколько штук разлетелось в стороны.
– Твоя доля, – сказал я ровно. Голос звучал чужим, усталым до глухоты.
Забайкальский перестал мять. Его глазки сузились, скользнув с моего лица на деньги, потом обратно. Он не наклонился, чтобы поднять. Просто сидел и смотрел. В его взгляде не было ни радости, ни разочарования – лишь привычная жадная оценка. Он явно прикидывал, много это или мало. И, не зная истинных масштабов добычи, не мог понять масштаба обмана.
– М-да… – протянул он наконец, почесывая щетину на щеке. – Шумок, говорят, здоровый был. Охранка на ушах. – Он мотнул головой в сторону города. – Опасно нынче будет, Грановский. Опасно.
Он соскользнул с престола, как-то нелепо шлепнувшись на пол. Подошел к деньгам. Наклонился. Не спеша стал собирать рассыпавшиеся деньги и бумаги, сдувая с них пыль. Его движения были мелкими, суетливыми.
Я уже разворачивался, чтобы уйти. Усталость навалилась с новой силой. Хотелось только одного – выйти из этого склепа, из этой ночи, найти хоть какое-то убежище и провалиться в забытье. Пусть на час. Пусть на минуту.
– Погоди, Грановский, – его сиплый голос остановил меня на полпути к нефу. – Не спеши.
Я обернулся. Он стоял, зажав собранные деньги в кулаке, другой рукой выкидывая свой хлебный комок. Его глазки смотрели на меня с какой-то странной, новой интенцией. Не угрозой. Не жадностью. Скорее… с настороженным любопытством. Или расчетом.
– Чего? – спросил я. В голосе прозвучало раздражение, которое я даже не пытался скрыть.
Он проглотил последний кусок, облизал губы.
– Хочу кое-что рассказать вам, Григорий, – произнес он, и в его сиплом голосе вдруг прозвучали ноты какой-то неестественной, натужной значительности. Он сделал паузу, глядя куда-то поверх моей головы, в темноту нефа, будто собираясь с мыслями, ища нужные слова в своем скудном лексиконе. – Кое-что… важное. Касаемо…





