Текст книги "Метамаг. Кодекс Изгоя. Том 1. Том 2 (СИ)"
Автор книги: Дмитрий Виленский
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 40 страниц)
Глава 46
Мои мысли метались в голове, словно крысы, загнанные в клетку. Оля. Насколько убедителен я был, когда велел уйти прочь? Когда сказал ей раствориться в петербургской мгле. Она могла следовать за мной. Не из злобы – из острого чувства привязанности. Было ли там ещё что-то? Казалось, паранойя диктовала мне тысячи вариантов. Она агент подполья, параллельно завербованный Забайкальским? Чижов или Николай строит козни через неё? Она тоже манипуляторша и играет в свою, неведомую мне игру? Или… Она просто девушка, которая беспокоится за меня. Проверить все догадки, кроме самой последней, было непросто. Однако, одно можно было узнать точно, заглянув в трактир напротив «Вечного покоя». Она может ждать там, сидеть у окна и ждать, пока я выйду.
Рука налегла на аккуратную ручку массивной деревянной двери. Она поддалась без труда. Ноги сами шагнули внутрь, в обволакивающий смрад дешёвого трактира, где было не место обычной студентке. В нос резко ударил запах табака, кислого пива и рабочего пота от взмыленных заводских мужиков, загнанных каким-нибудь мануфактурщиком, аки скаковые лошади. Конь-трудяга, вот настоящий рабочий. Среди фигур в серых заводских робах или ободранных костюмах, легко было выхватить ухоженный силуэт платья миниатюрной девушки. Оля. Всё-таки здесь. Она сидела в углу, у окна. Интересно, что она пила?
Я пошёл прямо к ней, стараясь протискиваться между грубыми плотно сбитыми людьми. Уже почти добрался до неё, как вдруг, будто из пивных испарений выросли трое. Один из них был высоким, крепким парнем, явно из деревенских, какие приезжали на заработки, чтобы отсылать семье деньги и ещё не испортили здоровье трупным смогом заводских труб, угольной пылью и металлической стружкой. Лысый череп массивной головы ярко контрастировал с густой, окладистой бородой. Впрочем, другие двое были не менее колоритными – один, щербатый, нагнулся и с ехидным, почти волчьим оскалом втирал что-то Оле, боязливо вжавшейся в стул. Я видел, как рябое лицо этого щуплого и даже молодого парня искажается в мрачных бликах керосиновой лампы. Будто по его лицу проехался кто-то, оставив рытвины. И был третий – самый опасный на вид, потому что глаза были остекленевшими от похоти. Жирноватый, пучеглазый и обрюзгший мужчина, что-то нащупывающий в кармане, смотрел и по-лягушачьи облизывался, глядя на то, как его жертва съёживается от страха. Казалось, беззащитной девушки пьянит его не хуже вина.
Я отодвинул очередного работягу, преграждавшего мне путь к столу. Хотелось взорвать череп каждому из этой чёртовой троицы огненным заклятием, но я понимал, что меня тут же отправят в застенки и Седов, который и вытащит меня оттуда через пару дней, с радостью сожмёт крепче петлю вокруг моей шеи. Рябой уже порывался схватить испуганную Олю за руку, но я перехватил его.
– Не стоит, – сказал я спокойным голосом, стараясь придавать ему уверенности. – мы были бы рады просто уйти и не мешать вашей компании. Без конфликта.
– Ха, иди куда шёл, барчик, – усмехнулся рябой мне в лицо. – а девочку нам оставь, мы её потанцуем, напоим, накормим.
Оскал на его тупой роже вывел меня из себя. Магия? С этим ублюдком я обойдусь без неё. Свободная рука резко схватила со стола деревянную кружку. Я ударил с такой силой, что дерево раскололось о голову рябого паренька, который тут же упал, громыхнувшись на грязный пол трактира, по которому уже растекался пролитый квас. Реакция была быстрой. Амбал, лысый с бородой, тут же выкинул в мою сторону кулак, целясь прямо в лицо. Слишком медленно. Адреналин? Нет, скорее, эгрегор дал мне силу. Какую-то особую реакцию, способность среагировать моментально. Я пригнулся и сложил руки в простой символ воздушной волны. Порыв ветра вырвался из ладони, выкидывая амбала куда-то в другой угол трактира, сквозь толпу, уже обступившую нас и наслаждающуюся зрелищем долгожданной драки. Кажется, я сделал их вечер.
Как только амбал пролетел сквозь зевак, я повернулся к Оле, намереваясь схватить её за руку и увести прочь, но увидел, что пучеглазый уродец уже тащит её куда-то, приставив небольшой ножик к рёбрам. Он смотрел на меня своими рыбьими глазами и улыбался блестящими от жира губами. Мысль о том, что рука такой невиданной твари коснулась Оли была тошнотворной сама по себе. Я тут же произнёс простой заговор, который уже помогал мне – плавка металла. В отличии от демона, этот мужичок просто схватился за руку с диким криком боли и отчаяния, выронив нож. Я тут же рванул Олю на себя. Хотелось добить их всех и я видел, что амбал уже поднимался, чтобы кинуться на меня, но тут я взглянул в перепуганные глаза Оли. Страх. Слёзы и животный страх. Единственное содержимое её взгляда. Надо было вытаскивать её отсюда, поэтому я вклинился в толпу, которая расступалась перед магом в страхе и благоговении перед аристократическим могуществом. Дверь выбил ногой и тут же помчал с Олей прочь от трактира.
Мы скрылись в немых петербургских улочках. Покосившиеся дома, перемежеванные засоренными венами-улицами, наседали на нас, словно очередные преследователи. Мы плутали самыми грязными подворотнями, изредка забегая во дворы-колодцы, натыкались на исхудавших собак, встречавших нас испуганным лаем, на пьяниц, которые косились также, как некоторые дома и на бездомных, выныривавших из темноты, чтобы испросить копейку. Спустя пару десятков минут мы выдохлись. Никто не гнался за нами, это было уже очевидно. Мы устали. Дыхание сбилось и мы просто опирались на грязную стену дома, освещённую сутулым фонарём. Его свет грел мысли и сердце. Растекался по грязной улице приветливо-медовым светом, будто приглашая отдохнуть. Надо было идти на квартиру. Проводить Олю, убедиться, что всё хорошо.
«Герой». Это слово она сказала мне: «Спасибо, ты настоящий герой. Не знаю, что делала бы без тебя». Её слова были лживой эпитафией. Надгробной речью над моей совестью, которую я так усердно хоронил заживо. И я знал, что в гробу, погребённая под слоем земли, она неистово исцарапывает дерево своей темницы, чтобы попробовать вырваться наружу. Будто оживлённая этим словом. Герой. Это я-то герой? Не знаю почему кулак ударил стену после её слов. Герой?! Я?! Бешенство, дикое, слепое, смешанное с невыносимой горечью и усталостью, рванулось из глубины. Оно было сильнее страха перед слежкой, сильнее осторожности.
Не думая, не осознавая движения, я сжал кулак и со всей силы – со всей ненависти к себе, к этой ночи, к этому проклятому городу, к этому жалкому слову – ударил им в сырую, шершавую стену дома. Костяшки хрустнули, боль резкая, чистая, пронзила руку, но была ничто по сравнению с той адской болью внутри. Грязь и крошащаяся штукатурка осыпались под ударом.
– Герой?! – мой голос сорвался, хриплый, надтреснутый, незнакомый самому себе. Он гулко отдался в узком пространстве подворотни. – Герой?! Ты видела этого «героя»?! Видела, как он дрожал там, у гроба, покупая грошовую «правду» на твои же деньги?! Видела, как он лжет тебе в глаза, лжет Николаю, лжет всем?! Герой?! Я – ТРУС! Я… – Я захлебнулся, задыхаясь от нахлынувшей волны саморазрушения. Слова, годами копившиеся в тайниках души, рвались наружу, как гной из вскрытого нарыва.
Я поднял на нее взгляд, готовый изрыгать дальше эту отраву, этот крик души, задавленной ложью. И… замер. Оля стояла передо мной, прижавшись спиной к той же стене, чуть в стороне. Фонарь, тот самый сутулый уродец, бросал на ее лицо неровный, медовый свет. Оно было белым, как мел. Глаза – огромными, полными не ужаса от недавних нахалов, а отчаянного, леденящего страха… передо мной. Слезы, крупные, тяжелые, беззвучно катились по щекам, оставляя блестящие дорожки на грязной коже. Она не всхлипывала, не закрывала лицо. Просто стояла и плакала. Молча. Так плачут, когда рушится последняя опора в мире.
Этот беззвучный плач, этот немой ужас в ее глазах… он подействовал сильнее ледяной воды. Моя ярость, мое самоистязание – все это мгновенно схлопнулось, оставив лишь ледяную, тошнотворную пустоту и жгучий стыд. Что я наделал? Кому я выкрикивал свою исповедь? Ей? Невинной? Доверчивой? Той, что только что назвала меня героем? Я превратил ее спасение в новую пытку. Я был хуже тех пьяных уродов в трактире. Гораздо хуже.
– Оля… – мой голос был шепотом, хриплым, сдавленным. Я попытался шагнуть к ней, но она инстинктивно отшатнулась, прижалась к стене сильнее. Этот жест добил меня окончательно. Я поднял руки – ту, что только что била стену, с окровавленными костяшками, и другую – в жесте беспомощности, капитуляции. – Прости… Прости меня… Я… я не хотел… Это… – Слова путались, были жалки и бесполезны. Я не мог объяснить. Не смел. – Пойдем… Пойдем к тебе. Пожалуйста. Там… безопасно. Тетя Марфа… наверное, ушла?
Она кивнула, коротко, не отрывая от меня испуганного взгляда. Слезы все текли. Она вытерла их тыльной стороной ладони, оставив грязную полосу на щеке. Этот жест детской беспомощности ранил сильнее ножа.
– У… у подруг… – прошептала она.
– Хорошо… – я сделал шаг назад, давая ей пространство. – Пойдем? Я… я провожу. Только провожу. И уйду. Обещаю.
Она снова кивнула, на этот раз чуть увереннее. Оттолкнулась от стены и, не глядя на меня, зашагала по темной улице, держась ближе к домам, будто пытаясь слиться с тенями. Я последовал на почтительном расстоянии, чувствуя себя палачом, ведущим жертву к месту казни. Тишина между нами была густой, тягучей, как болотная трясина. Только наши шаги по замерзшей грязи – ее легкие, торопливые, мои – тяжелые, виноватые – нарушали мертвую тишину ночного города. Фонари встречались редко, их тусклые островки света казались лишь подчеркивающими окружающую тьму. Я ловил краем глаза ее плечи, вздрагивающие от подавленных рыданий, и каждый раз стыд сжигал меня изнутри.
Дорога к ее дому на показалась бесконечной. Каждый темный переулок, каждая подворотня таили в себе призраки моего безумия, моего крика. Наконец, знакомый подъезд. Оля быстро, дрожащими руками открыла дверь ключом. Мы поднялись по темной лестнице. Запах капустных щей, воска и старости – запах дома тети Марфы – встретил нас в квартире. Тишина. Полная, гнетущая. Только наши дыхания – ее прерывистое, мое тяжелое.
Оля скинула пальто, платок, не глядя на меня, прошла в маленькую кухню. Я остался стоять в темном коридорчике, прислонившись к стене, чувствуя себя чужим, незваным, опасным. Слышал, как она наливает воду в чайник, чиркает спичкой, шуршит заваркой. Механические звуки обычной жизни, которые лишь подчеркивали ненормальность всего происходящего. Я смотрел на свои руки. Кровь на костяшках правой уже запеклась. Боль была тупой, далекой.
– Заходи… – ее голос из кухни был тихим, без интонаций.
Я вошел. Она стояла у плиты, спиной ко мне, глядя на закипающий чайник. Плечи все еще слегка вздрагивали. Маленькая, хрупкая в своем простом платье, освещенная одинокой керосиновой лампой на столе. Островок тепла и уюта, в который я ворвался, как буря, принеся с собой грязь, кровь и безумие.
Она разлила чай по простым глиняным кружкам. Горячий пар поднимался к потолку. Мы сели за кухонный стол. Молчание. Давящее. Только тиканье старых часов в соседней комнате. Я не знал, что сказать. "Прости" – было пустым звуком. Объяснить – невозможно. Я взял кружку, обжег пальцы, но боль была желанной. Наказанием.
– Оля… – начал я, голос все еще хриплый. – Я…
– Я люблю тебя, Гриша.
Она сказала это. Просто. Тихо. Глядя не на меня, а в свою кружку, куда капали ее слезы, смешиваясь с горячим чаем. Без пафоса, без надрыва. Как констатацию факта. Как последнюю правду в этом мире лжи. Словно это была единственная фраза, которая могла пробиться сквозь лед между нами.
Я остолбенел. Чайник на плите тихо зашипел. Слова застряли у меня в горле, превратившись в ком. Любовь. Вот что светилось в ее глазах все это время? Вот почему она пошла за мной? Вот почему назвала героем, несмотря на мой кошмар? Не благодарность. Не дружба. Любовь. Самое чистое, самое незащищенное чувство, направленное… в меня. В эту развалину. В этого предателя. Чувство, которое я только что растоптал в грязи своим истеричным криком. Стыд достиг такой силы, что стало физически больно. Я опустил голову, не в силах выдержать тяжести ее признания, ее слез.
– Я… я не стою… – прошептал я, но она перебила, подняв на меня наконец глаза. Глаза, полные слез, но и странной решимости.
– Я знаю, что ты устал. Что на тебя давят. Что ты… несешь что-то страшное. – Она говорила тихо, но четко. – И я видела… видела твой ужас там, у той конторы. Видела, как ты вышел… будто из могилы. И я видела, как ты избил эту… эту пьянь. Для меня. – Она сглотнула. – И неважно, что ты кричал потом. Неважно. Потому что я… я верю в тебя. В того Гришу, который есть внутри. Который борется. Который… хороший.
"Хороший". Еще один нож. Я сжал кружку так, что глина могла треснуть. Хотелось зарычать: "Я не хороший! Я продал вас всех!" Но слова не шли. Ее вера была непробиваемым щитом. Страшнее лжи Седова.
Напряжение, висевшее между нами, вдруг… не растаяло, а переплавилось. Стало другим. Густым, тягучим, наполненным невысказанным горем, стыдом, но и… странным, искалеченным теплом. Она встала, подошла ко мне. Я не шевельнулся. Она взяла мою окровавленную руку, осторожно, как что-то хрупкое, и прижала к своей щеке. Ее кожа была горячей от слез. Этот жест – нежности к моей ярости, прощения к моему предательству – сломал что-то во мне. Последнюю преграду. Я встал. Не помня себя. Не думая. Только чувствуя невыносимую потребность в этом тепле, в этом островке спасения от ледяного ада моей жизни. Обнял ее. Сильно. Отчаянно. Она прижалась ко мне всем телом, дрожа, как лист. Мы стояли так, посреди маленькой кухни, среди запаха чая и старого дерева, двое потерянных, искалеченных душ в огромном, враждебном мире. Ее слезы текли мне на шею. Мои – душили меня изнутри. Никто не говорил ни слова. Не нужно было. Тиканье часов отсчитывало мгновения хрупкого перемирия с совестью.
Потом… потом было движение. Неуверенное. К ее комнате. Темнота. Шепот: «Тише…». Одежда, сброшенная в спешке, не от страсти, а от потребности слиться, забыться, почувствовать хоть каплю человеческого тепла. Не похоть, а отчаянная попытка двух утопающих согреться перед лицом неминуемой гибели. Ее тело под моими руками – хрупкое, реальное, живое. Ответные прикосновения – робкие, доверчивые. Это был не акт любви. Это был ритуал забвения. Погребение боли на короткую ночь в тепле простыней и взаимного, немого страдания. Мы утонули в этом, как в темных водах Леты, стараясь не думать ни о завтрашнем дне, ни о прошлом часе, ни о книгах, спрятанных под сюртуком, ни о Седове, ни о кружке. Только тепло кожи, стук сердца рядом, прерывистое дыхание. Мир сузился до размеров узкой кровати, до запаха ее волос – цитрусовый и что-то древесное, теперь смешанное с солью слез. Мы не искали наслаждения; мы искали спасения от одиночества в самой гуще предательства. И нашли его – хрупкое, временное, как лед на Неве в оттепель. Заснули, наконец, не в объятиях, а в изнеможении двух душ, выброшенных штормом на одинокий берег.
Проснулся я от стука в водопроводную трубу где-то в доме. Серый, унылый рассвет пробивался сквозь щели в ставнях. Оля спала рядом, лицом к стене, плечо обнажено, дыхание ровное, но поверхностное. Я лежал, глядя в потолок, ощущая тяжесть на душе, еще более страшную, чем вчера. Миг забвения прошел. Реальность – грязная, жестокая, пахнущая кровью и страхом – вернулась с удвоенной силой. И рядом с ней – ее слова. «Хороший». «Верю в тебя». Они жгли сильнее стыда за вчерашний срыв. Я был как преступник, обласканный жертвой. Гадливость к себе подкатила к горлу.
Я осторожно приподнялся, стараясь не разбудить ее. Надо было уйти. Сейчас. Пока она не проснулась. Пока не увидела в моих глазах всю ту ложь, что я снова надену, как маску. Пока не попыталась снова… верить. Я одевался тихо, как вор, крадущийся с места преступления. Каждый звук – шелест ткани, скрип половицы – казался громовым раскатом. Сердце колотилось. Я уже почти был у двери, когда услышал ее голос. Тихий, сонный, но ясный.
– Гриша?
Я замер, как пойманный с поличным. Обернулся. Она сидела на кровати, подтянув колени к груди, простыня прикрывала ее до пояса. Волосы растрепались, лицо было бледным, но спокойным. Глаза смотрели на меня без вчерашнего страха, но с глубокой, недетской грустью.
– Ты уходишь?
– Да, – прохрипел я. – Надо. Работы… много.
Она кивнула, не споря. Потом опустила взгляд, играя краем простыни.
– Гриша… – она начала нерешительно. – Ты помнишь… тот разговор с Чижовым? О котором я тебе вчера… перед тем, как… – она запнулась, покраснела слегка. – О кружке? Об эгрегоре?
Мороз пробежал по коже. Чижов.Что он вообще знает?
– Помню, – выдавил я, стараясь звучать нейтрально.
– Он… он тогда говорил мне, что чувствует эгрегор странно. – Она подняла глаза. В них была не тревога, а какая-то смутная надежда, что, рассказав это, она… оправдает меня? Укрепит? – Что ему кажется, будто сила идет не ко всем. А только… к тебе. Будто ты… единственный, кто ее по-настоящему берет. А остальные… как отдают, но не получают обратно. Он боялся, что это… неправильно. Что это не общий эгрегор, а… твой личный. – Она сделала паузу, глядя на меня с ожиданием. Может, ждала, что я рассмеюсь, назову бредом? Объясню сложную метафизику? – Я тогда… я тогда думала, он просто завидует. Или не понимает. Но вчера… – она посмотрела на мою руку, на ссадины на костяшках, – …когда ты отшвырнул того здоровяка… такой силой… Я подумала… Может, Чижов прав? Может, это и правда только твоя сила? И это… это хорошо! – Она вдруг улыбнулась, жалкой, вымученной улыбкой. – Значит, ты… ты и есть наш самый сильный. Ты и есть стержень. И я… я была глупа, что усомнилась. Послушала его тогда. Ты же… ты же хороший. И сильный. И все делаешь правильно. Правда?
Ее слова падали на меня, как удары молота. Каждое – гвоздь в крышку моего гроба.Чижов знает.Он чувствует. Он догадывается, что эгрегор – не общий светоч веры, а личный инструмент предателя, питаемый слепой верой его же жертв. И Оля… Оля, в своей слепой любви и преданности, видела в этом лишь подтверждение моей «героичности». Она преподносила мне эту страшную догадку Чижова как подарок, как доказательство моей исключительности! Ирония была чудовищной. Садистской.
Я стоял, не в силах пошевелиться, не в силах вымолвить слово. Стыд, страх, отчаяние – все смешалось в один черный ком. Я видел ее глаза – ждущие, надеющиеся на одобрение, на то, что ее «открытие» меня обрадует.
– Да… – прохрипел я наконец, голос был чужим. – Спасибо… что сказала. Это… важно. – Ложь. Гладкая, как масло. Автоматическая. – Чижов… он просто чувствителен. Не всегда верно трактует. Но… спасибо. – Я сделал шаг к двери. Мне нужно было бежать. Сейчас же. Пока я не выдал себя полностью. Пока не упал на колени и не выкрикнул всю правду. – Мне… правда, надо. Работа.
– Гриша… – она позвала, когда моя рука уже лежала на ручке. – Ты… вернешься? Позже?
Я не обернулся. Не смог. Глядел на трещины на старой крашеной двери.
– Не знаю, Оля. Не знаю. – Это была единственная правда за последние сутки. Я открыл дверь и вышел, не оглядываясь, в серый, морозный рассвет. Дверь тихо захлопнулась за мной, отрезав последний островок тепла и иллюзий. Книги, спрятанные под сюртуком, жгли бок. Информация Оли о Чижове жгла мозг. Я зашагал по пустынной улице, чувствуя себя не «героем» и не «стержнем», а загнанной крысой, у которой кончаются ходы в лабиринте. Чижов знал слишком много. И это знание могло похоронить меня раньше, чем я сам похороню их всех.
Глава 47
Утро в Петербурге встало серое, сырое, как выжатая тряпка. Не свет – а тусклая, грязная муть, разлитая по небу и придавившая город к промерзлой земле. Я шагал по улицам, не замечая пути. Ноги сами несли меня прочь от Олиного дома, от тепла ее постели, ставшего теперь позорным клеймом, от ее слепой веры и той чудовищной информации, что она вручила мне, словно последний подарок перед казнью. Чижов знает. Слова звенели в черепе, как осколки разбитого стекла, впиваясь в мозг при каждом шаге. Чижов – тихий, нервный Василий, с его дрожащими руками и глазами, видевшими слишком много в потоках метафизических следов. Он чувствовал. Чувствовал, что эгрегор – не общий костер, куда все бросают щепки веры, а личная топка, куда я сгребаю их доверие, их надежды, чтобы греть свою предательскую ложь. Он знал, что сила идет ко мне одной, что остальные – лишь доноры, отдающие веру без возврата. И он говорил об этом Оле. Значит, говорил Николаю? Новым? Семену с его лихорадочными глазами? Анне с ее суровым лицом работницы? Скоро они все будут смотреть на меня не с надеждой, а с вопросом. С подозрением. А подозрение – начало конца. Начало провала. Начало того, что Седов с его ледяными пальцами назовет «утратой доверия агента» и заменит меня на кого-то другого… или просто спишет в расход.
Мысли метались, как крысы в горящем подвале. Забайкальский. Тусклый, мутный призрак в толстых очках. Ключ. Единственный ключ к более крупной сети, которую я мог поднести Седову как искупительную жертву и купить себе жизнь. Но как до него добраться? Через того самого рабочего? Жалкого, испуганного муравья в промасленной телогрейке, который вынырнул из подворотни и втянул меня в эту трясину? «Жди весточки», – сказал он. А весточка пришла через бездомного с дрожащей рукой. Обычные каналы. Как выйти на него снова? Зайти на завод? На Ситценабивную? Риск безумный. Как агент охранки, я должен был знать – заводы кишат филерами Седова и его конкурентов из других отделений. Меня могут узнать. Или просто схватить как подозрительного интеллигента. Или тот рабочий, увидев меня, запаникует и начнет кричать о провокаторе. Мертвым в грязном углу котельной окажусь быстрее, чем успею моргнуть.
И Чижов. Василий. Этот тихий червь, подтачивающий мое шаткое положение изнутри кружка. Как его нейтрализовать? Убрать? Мысль мелькнула, холодная и страшная. Сдать его Седову? Как «подозрительного элемента», сеющего сомнения? Но Седов не дурак. Он спросит: почему именно Чижов? Почему не Николай, не Оля? И если Чижов заговорит под пыткой… если он скажет о своих ощущениях эгрегора… Седов сразу поймет, что я создал его. Искусственный эгрегор – немыслимая вещь в их понимании, но ключ к моей уникальной силе и, следовательно, к моей ценности. Седов выжмет из меня все до капли, а потом выбросит, как отработанный шлак. Или того хуже – заставит сделать эгрегор ему… Слишком рискованно. Спровоцировать арест Чижова по другому поводу? Подбросить крамолу? Но опять – шаблонность. Николай не дурак. Если после сомнений Чижова сразу схватят – подозрение падет на меня. Круг замыкался. Петля затягивалась.
Я шел, не видя улиц. Петля. Это ощущение стало физическим. Воротник сюртука, мокрый от сырого тумана, впивался в шею, как удавка. Шарф казался слишком тугим. Даже дышать было тяжело. Воздух был густым, спертым, пропитанным гарью тысяч печей, вонью конского навоза, гниющей капусты из подвалов и чем-то еще – запахом нищеты и безнадеги, въевшимся в самые камни этого проклятого города. Я сворачивал в переулки, уже не пытаясь сбить возможный хвост – паранойя достигла такого накала, что казалось, за мной следят все: тени в подворотнях, старухи у окон, даже вороны на обледеневших карнизах. Их черные, блестящие глаза видели сквозь меня. Знают. Все знают.
Улицы были грязными каньонами. Дома – мрачными утесами, почерневшими от копоти и времени, с осыпавшейся штукатуркой, обнажавшей кирпич, как ребра скелета. Окна, тусклые и слепые, глядели на прохожих с равнодушием мертвецов. Тротуары, заваленные снегом, перемешанным с грязью, золой и нечистотами, хлюпали под ногами. Везде грязь. Липкая, всепроникающая, въедливая. Она была на сапогах, на подоле сюртука, в душе. Я переступил через лужу мутной, маслянистой жижи – отражение в ней исказило мое лицо до неузнаваемости, превратив в страшную, перекошенную маску страха и ярости. Кто я? Предатель? Жертва? Или просто мусор, который скоро выметут в общую яму?
В одной подворотне, пахнущей мочой и дегтем, притулилась стая полудиких собак. Худые, с свалявшейся шерстью, с горящими голодом и злобой глазами, они рычали на меня, скаля желтые клыки. Один, крупный, с разорванным ухом, сделал выпад. Я замер, инстинктивно сжав кулаки. Энергия эгрегора, та самая ворованная сила, дрогнула где-то внутри – слабый, грязный огонек. Хватило бы, чтобы швырнуть пса в стену? Или только разозлить стаю? Я медленно отступил, не сводя с них глаз. Они не напали. Только провожали взглядом, полным первобытного презрения. Ты тоже падаль, – казалось, говорили их глаза. Только пока еще дышишь.
Петля. Она сжималась с каждым шагом. Седов требовал результатов. Забайкальский был призраком. Кружок, моя «легенда», трещал по швам из-за Чижова. Оля… Оля верила в «хорошего» меня, не подозревая, что целует Иуду. Выхода не было. Тупик. Безвыходная яма. Я остановился посреди какого-то пустынного пустыря, заваленного ржавым железом и битым кирпичом. Моросил мелкий, противный дождь, смешиваясь с сажей и оседая на лицо липкой пеленой. Я задыхался. Буквально. Горло сжимал спазм. Руки сами потянулись к воротнику, я рванул его, расстегнул верхние пуговицы сюртука, вдохнул полной грудью. Воздух был ледяным и грязным, но он был. Я стоял, судорожно глотая эту отраву, глядя на хаос разрухи вокруг. Вот он, мой мир. Вот она, моя жизнь. Руины.
И вдруг, в этой точке абсолютного отчаяния, как искра в пороховом погребе, вспыхнула мысль. Безумная. Рискованная до самоубийства. Но единственная. Последняя ставка загнанного зверя. Рабочий. Тот самый. С Ситценабивной. Он был слабым звеном. Испуганным. Глуповатым. Он знал, как выйти на Забайкальского. Или знал того, кто знал. Он был осязаем. В отличие от призрачного «знакомого» или неуловимого Забайкальского. Найти его. Сейчас. Не ждать милости от «обычных каналов». Найти и… заставить говорить. Как? Угрозой? Но я не филер, не палач. Обещанием? Но что я мог ему пообещать? Деньги? Их нет. Защиту? Я сам был мишенью. Оставалось только одно: сыграть на его страхе. На его вере в то, что я – опасный подпольщик. Тот самый Грановский, который может и пальцем шевельнуть, чтобы его жизнь превратилась в ад. Страх – мощный рычаг. Особенно у маленьких людей.
Мысль оформилась стремительно, подпитанная адреналином отчаяния. Да, безумие. Идти на завод средь бела дня? После всего? Но сидеть сложа руки – означало медленное удушье. Петля уже касалась кожи. Если уж душить – так рвать зубами, яростно, отчаянно.
Я резко развернулся, больше не блуждая бесцельно. Ноги сами нашли направление – к окраинам, к фабричным трубам, к Ситценабивной мануфактуре. Шаг стал быстрее, тверже. Не от надежды – от бешенства. От ярости на себя, на Седова, на Чижова, на этого дурака-рабочего, на весь этот гнусный, душный мир. Энергия эгрегора, до сих пор придавленная стыдом и страхом, дрогнула и рванула вверх – не светом, а черным, коптящим пламенем ярости. Не сила. Яд. Но яд, который мог сжечь мостки или… спасти.
Дорога на завод была дорогой в ад. Чем ближе к окраинам, тем мрачнее становился пейзаж. Дома – низкие, покосившиеся бараки, почерневшие от копоти. Улицы – немощеные, превращенные в месиво грязи, снега и нечистот, по которым с трудом пробирались телеги и редкие извозчики. Воздух густел, пропитываясь кислым запахом химикатов, гарью, угольной пылью и чем-то сладковато-тошнотворным – запахом самого дешевого человеческого пота и отчаяния. Трубы мануфактур, высокие, мрачные, как каменные идолы, дымили не переставая, клубы черного, желтого, серого дыма стелились по земле, смешиваясь с туманом. Фигуры рабочих, согбенные, серые, как сама грязь под их ногами, тянулись к воротам предприятий. Их лица были изможденными, пустыми, глаза потухшими. Живые трупы, идущие на свою ежедневную каторгу.
Я влился в этот поток, стараясь не выделяться, подняв воротник, надвинув шляпу на лоб. Сердце колотилось, стуча в виски гулким, тревожным боем. Каждый взгляд, брошенный в мою сторону, казался оценивающим, подозрительным. Филер? Шпик? Или просто рабочий, заметивший чужого? Я сжимал кулаки в карманах, ногти впивались в ладони. Эгрегор бушевал внутри – лихорадочный, темный, готовый вырваться наружу в виде разрушительной волны, лишь бы отогнать этот всевидящий страх. Я сдерживал его, как дикого зверя на цепи. Не сейчас. Не здесь.
Вот и он. Ситценабивная. Огромное, уродливое здание из грязно-красного кирпича, с бесконечными рядами закопченных окон, похожих на слепые глаза. Гул машин доносился даже сюда, сквозь толстые стены – низкий, непрерывный, как стон гигантского зверя. У высоких, железных ворот, уже открытых, толпились опоздавшие. Над воротами – будка с охраной. Я остановился в тени высокого, прокопченного забора, в сотне шагов от входа. Как найти его? Того самого, скуластого, с густыми бровями и испуганными глазами? Я не знал его имени. Только лицо, врезавшееся в память под чахлым фонарем переулка. Спрашивать? «Где тут рабочий, который подбивает на бунт?» – прямой путь в карцер. Ждать у ворот? Часы. Дни? У меня не было времени. Петля Седова висела на волоске.
Отчаяние снова накатило волной. Безумная идея рассыпалась при столкновении с реальностью. Я был идиотом. Пришел сюда, как последний дурак, подставив себя под удар… И тут я увидел его. Он вынырнул из толпы у самых ворот, торопливо застегивая телогрейку на грубые пуговицы. То самое скуластое, обветренное лицо. Те же густые, насупленные брови. Он нервно оглянулся по сторонам – привычный жест загнанного зверя – и шагнул за ворота, сливаясь с потоком серых фигур, устремлявшихся к цехам.
Сердце екнуло. Он здесь. Реален. Сейчас или никогда. Я выпрямился, отбросив сомнения. Я сделаю это. Выдерну его из этого потока. Заставлю говорить. Страх сменился ледяной решимостью, подпитанной темной энергией эгрегора. Я шагнул из тени, направляясь не к главным воротам, а вдоль забора, к узкому проходу, где виднелись сараи и кучи угля – вероятно, место для рабочих перекуров или задний вход. Туда, где можно было поймать его одного. Мои сапоги хлюпали по грязи. Запах угля, машинного масла и пота ударил в ноздри. Петля на шее казалась туже. Но я уже не чувствовал удушья. Только адреналин и черную, как заводская гарь, решимость. Игра началась. Последняя ставка была сделана.
Решение, вспыхнувшее как последняя искра в кромешной тьме, мгновенно натолкнулось на стену реальности. Он здесь. Но как до него добраться? Я стоял в тени прокопченного забора, вонь угля и машинного масла въедалась в ноздри, смешиваясь со сладковатой гнилью заводских стоков где-то рядом. Передо мной кипел человеческий муравейник. Серый, бесконечный поток фигур в промасленных телогрейках, засаленных картузах, с потухшими лицами и согбенными спинами. Они текли через чугунные ворота, втягиваемые гудящей пастью цехов, как вода в сточную трубу. Шум нарастал – не просто гул машин, какофония: лязг железа, визг не смазанных вовремя шестерен, глухие удары, приглушенные крики бригадиров, сливавшиеся в один непрерывный, давящий рокот. Он бил по барабанным перепонкам, вибрировал в груди, отзываясь тупой болью в висках. Воздух дрожал.





