355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Грог » Время своих войн-1 (СИ) » Текст книги (страница 8)
Время своих войн-1 (СИ)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:33

Текст книги "Время своих войн-1 (СИ)"


Автор книги: Александр Грог


Соавторы: Иван Зорин

Жанр:

   

Боевики


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 52 страниц)

   Замполит, поймав "своего" за левую руку – ухватившись одной за кисть, другой крепкими пальцами за локоть – вздернув, таскает, водит вокруг себе, заставляя вытанцовывать на цыпочках, и не знает, что с ним дальше делать: можно вывихнуть руку, вынув ее из плечевой сумки, можно "сделать кузнечика" – сломать локтевой сустав, чтобы он свободно болтался на все стороны, а можно бесконечно долго водить пойманного вокруг себя, прикрываясь от остальных его телом, наводить его верещаниями (по выражению самого Замполита) – "идеологию паники". Хорошая психологическая обработка тех, кто не вступил, не затянулся в невозвратное и, вроде как, еще обладает возможностью выбора.

   Китаец или японец подсмотрев такое, составили бы трактат, открыли бы школу, назвав ее "Драконий Отросток", обросли бы учениками-последователями, которые в свою очередь, договарившись об отчислении учителю изрядного процентика, вооружившись его соблаговолением, ринулись в Европу и Штаты, давать частные уроки звездам и их прихлебателям. Но Леха ни о чем таком не думает, таскает пойманного по картофельным бороздам, стараясь водить так, чтобы не слишком их помял, и ждет, когда Казак освободится со "своим", чтобы подвести к нему под аккуратное – "Командир не велел калечить, велел только глумить". Пойманый орет, и его крики уверенности гостям не добавляют.

   Быстрота страха в каждом теле разная... Одни цепенеют – и не проси! – хоть царство божье ему обещай, хоть кадилом по голове! – а умораживаются телом и духом – есть такая людская порода...

   Петька-Казак криков добавляет – уже искренних.

   – На меня и с ножиком?! – орет, возмущается Петька-Казак. – Это когда я сам без ножика?! – вопит он в праведном гневе – рвет на себе брезентовую ветровочку, что пуговицы отлетают. Под вопли эти срывает ее с одного плеча, машет перед собой, наматывая на руку, подставляя намотанное под нож – под тычки и полосования, разом другой рукой цепляет горсть черной жирной земли и тут же, без замаха, мечет обидчику в лицо. И вот уже никто не успевает заметить – как такое получается, но у Казака в руке чужой нож и, развернув лезвие к себе, он тычет рукоятью в бока его бывшего хозяина, да так пребольно, что мочи нет терпеть. Вот и пойми – вроде и руки были длиннее, и нож в руке, и проворным себя считал, а тут какой-то недомерок рукоятью собственного ножа поддает под бока. Больно и страшно, потому как не знаешь, в какой момент развернет его в руке, чем следующий раз ударит. Парень орет, и Казак орет, но еще громче, и тут опять не поймешь, то ли сам по себе, то ли передразнивает. Крутит нож меж пальцев, да так быстро, что тот сливается в узор, опять тычет им, будто змея бьет, и ничего поделать нельзя. При этом смотрит в глаза, не моргает, но только парень понимает, что этот взор сквозь него, ничего не отражает. Уже и не обидно, и даже не больно, а страшно, как никогда в жизни!

   Каждый развлекается в этой жизни как может, словно подозревая, что в другой ему развлекаться не дадут, там он сам станет объектом развлечения...

   – Пленных не брать! – громко объявляет Замполит, и это последнее, что слышит Петькин подопечный. Казак, прикрыв движение брезентухой, зажав лезвие большим и указательным пальцами, наотмашь бьет его в височную. Дурной звук, кажется, слышен и у самой реки.

   – Не перестарался? – спрашивает Замполит.

   – Черт его знает! – Петьке неловко за "грязную" работу. – Хрен на блюде, а не люди!

   – Командир обидится.

   – Я плашмя.

   – Моего прими, – просит Замполит.

   – Угу, – рассеянно говорит Петька-Казак, берет двумя руками за шею возле ушей, сдавливает, некоторое время держит, потом отпускает.

   Замполит аккуратно опускает страдальца в борозду. Петька-Казак щупает "своего", смотрит зрачки.

   – Живой! – объявляет он. – Я же говорю – плашмя! Это рукоять тяжелая...

   Начинают собирать и складывать тела у тропинки, проверяя надо ли кого-нибудь реанимировать.

   – А толстый где? – удивляется Петька-Казак.

   – Где-где! – злится Замполит и рифмует "где" – раз уж так совпало, что к слову пришлось. – В пи...!

   Седому уточнение адреса не нравится, да и не любит, когда хоть и в бою, но так грязно матерятся. Встревожено зыркает по сторонам.

   Замполит начинает бегать по кругу, прыгая через борозды, забегает в кусты смородины, орет, и туда же не разбирая дороги летит Петька, чтобы в очередной раз "добавить" здоровяку, который отполз и даже уже встал на четыре точки, тряся головой, словно конь, которому запорошило глаза.

   – Ироды! – орет Седой. – Сморода же!

   – Извини, Степаныч, сам видишь, какой попался. Бздило мученик!

   Наклонившись орет в ухо здоровяку.

   – Ваша не пляшет!

   И начинает отплясывать меж гряд то, чему нет названия.

   – Бздабол! – укоризнит Седой.

   – Седой, а ты как со своим управился? – спрашивает Леха. – Я не видел.

   – Молча! – говорит Седой. – Не такой уж и старый. Он своим "веслом" мне в ухо нацелился – я смотрю, а кисть даже в кулак не собрал – совсем не уважает! Впрочем, этой лопатой если бы зацепил... Звон был бы не колокольный. Поднырнул под граблю, а там моя череда! – под локоток направил, чтобы тень свою на земле поискал, под ребра двумя пальцами – чисто "по-староверски" (прости-мя-Господи!), это чтобы через печенку прочувствовал сердечко. Шагнул два раза, рухнул на коленки, за бочину держится, а вторую к груди прижимает. Глаза выпучены, вот-вот, вывалятся. Подумал, что я это ножом его...

   Седой давно не дрался – некоторые вещи "не по возрасту" – потому "многословит" – испытывает законную "мальчишескую" гордость.

   – Надо же какой бугаина! – все удивляется Петька на своего. – Как поволокем?

   – Сейчас тачку возьму...

   Это Седой.

   Петька танцует.

   – Карай неправду! Пусть рыло в крови, а чтоб наша взяла!

   Сумасшедшему всяк день праздник. Является ли это проявление его сумасшествием или высшей мудростью не дано знать никому, но врать будут, и всякое, потому как сумасшедшему а себя не позволят сказать.

   Драчливый не зажиреет. Петька видом сухопарый, жилистый, словно не тело, не кость, а узлы на узлах вязали и мокрыми растягивали, пока не ушла вода. Завтра не будет! Петька-Казак привык просыпаться, разминаться объявлять себе именно это: "Завтра не будет!" и ему следовать. Не оттого, что все надо сделать сегодня и гордиться этим днем, а... Просто не будет "завтра", и все! Прожить день нескучно, чтобы день ко дню сложилась нескучная жизнь...

   Петька, оттанцевав свое язычество, замирает – смотрит, недобро перебирая всех лежащих, словно перебирает обиды, с трудом удерживается от желания пройтись, пощупать носком ребра – не притворяются ли?

   Складывают и попарно и по всякому, но все равно получается на три ходки, потому что бугая надо везти отдельно. Тем, кто начинал шевелиться, опять зажимают сонную артерию. У машин не снимают, а сваливают возле Молчуна и помогают сортировать «страдальцев» по сиденьям.

   Сгрузив очередное, Лешка-Замполит принюхивается и спрашивает у Седого.

   – Ты что в ней возил? Никак навоз?

   – Угу. Но последнее – дрова к бане.

   – Обидятся! – уверяет Замполит. – Теперь точно обидятся. Смотри, как пахнут! – говорит он, помогая пихать здоровяка на заднее сиденье. – Унюхаются – подумают, что нарочно их в дерьме извозили.

   – Может еще и записку оставить – с извинениями? – язвит Казак.

   – Извинения побереги, нам с тобой сейчас отчитываться, – говорит Лешка-Замполит, тоскливо оглядывается в сторону бани. – Седой, вы тут с Молчуном дальше сами, а мы с Казаком пойдем свой втык получать. Бабы-то их куда делись?

   – С этими все в ажуре, не заблудятся, – говорит Седой. – По дороге сейчас, чешут к большаку. Не успеют – они в туфельках, а босиком тоже далеко не уйдут – городские пигалицы. Эти самые и подберут их.

   – Может таки в распыл всех? Пойти – переспросить?

   Смотрит в сторону бани и сам себе отвечает.

   – Если бы так, Первый сам бы вышел – засветился. Трофеи хоть есть? Дайте с собой, может, отмажемся.

   – То не свято, что силой взято!

   Молчун кидает сумку.

   – Не густо, – заглянув, разочарованно тянет Замполит. – И на такую-то кодлу? Нищета!

   Начинает перебирать. Действительно, две гранаты с запалами непонятно какого срока хранения, дешевые ножи-штамповки под "Рембо", пистолет Макарова с пятью патронами в обойме, короткоствольный газовик и еще "Вальтер", но этот уже в таком состоянии, что нормальный знающий человек не рискнет стрельнуть – явно с войны, раскопанный недавно, с раковинами по металлу.

   Сунув сумку Петьке, идет к бане. Казак тянется следом, и по ходу щупая трофейные ножи, громко возмущается:

   – Какое барахло! Где Китай, а где мы? Заполонили!..

   Приветствуют стоя.

   – Товарищи офицеры! – полушутя-полусерьезно командует Извилина, когда группа возвращается на "домывку".

   Все вытягиваются.

   Лехе это льстит – повод всерьез доложиться о выполнении задания.

   – Наблюдали, – говорит Георгий. – В целом одобряем. Есть некоторые замечания, но не сейчас. От лица разведки объявляю благодарность!

   Наливают по стопке до краев – протягивают. Казак с Лехой ухают залпом, цепляют по ломтю бастурмы, Седой, осушивая в два глотка, занюхивает куском хлеба, Федя-Молчун лишь чуточку пригубливает от своей – никто не настаивает.

   Если можешь справиться с четырьмя, справишься и с сотнею, надо только быть храбрее на пару секунд дольше – этого для победы вполне достаточно. Сирано де Бержерак – реальное историческое лицо, поэт и забияка, однажды, не по прихоти, а в порыве праведного гнева (что все меняет, что заставляет делать несусветные вещи тех, кто черпает силы в собственной правоте), самоотрешенностью духа и чего-то там еще, что выхватил лишь в известном ему, вызвав на дуэль разом около сотни человек, разогнал их всех до единого своей шпажонкой – ему даже не пришлось особо убивать и ранить... так, какой-то десяток или полтора.

   Если человек не боится смерти, он уже храбрее. Нет, не так! – поправляет себя Георгий. – Лишь храбрый знает, что когда смерть в глаза смотрит, она слепа. Смерти и боли боятся все, каждый из нас, только порог у всех разный. Не столько боимся, как досадуем об ней. Смерть – это досада, последняя неприятность, за которой их уже не будет. Потому спрашивать себя надо так: "Готов ли ты к смерти? Если готов, то пусть она тебя не страшит. Потому как здесь, тысяч поколений русов, в той забытой памяти, что смотрит на тебя и надеется, что находится в тебе самом, за миг до собственного порыва, словно вдогонку, складывается следующий вопрос, уж не требующий ответа: – "Готов ли ты напугать смерть?"..

   Георгий – человек храбрый, но умный, как все храбрые люди, прошедшие определенный возрастной рубеж.

   Есть храбрость отчаянная, и храбрость от отчаянья, и они не равны друг другу. Азартная и безысходная, и они не родственники. Нет лучше храбрости расчетливой, но она не награждается. Медали штампуют храбрым крайностям – именно они удивляют. Вот и сейчас, по сути – бой, но не из тех, которым будешь гордиться и рассказывать. Риск минимальный, случайный, но все равно трепетно, от этого и разгорячены.

   Чтобы поймать смерть, нужно подойти к черте. На черте черти, они ее и составляют.

   – Специально главных матерщинников отправил? – обрезает его мысли Седой. – Надеялся уболтают? Перематерят?

   Седой к матерной речи относится неодобрительно – предубеждение "о перерасходе" на этот счет имеет железное, многих перевербовал, доказывая собственную правоту. Леха срывается, а Казак категорически неисправим, оба постоянно огорчают Седого.

   – Мат в разговорной речи – профанация, дешевка! – в который раз втолковывает Седой – зачитывает свою лекцию, воспитывает, учит непутевых. – Таких людей сразу рассматриваю, как очень дешевых, когда-то в детстве подсевших "на понты" и не сумевших соскочить. Мат – секретное оружие русского человека, другим это не дано ни понять, ни освоить. Это как некое "кий-яй!" японского каратиста, только для экстремальных ситуаций, для сброса стрессового напряжения, это как обезболивающее, если нет иных средств, это резерв! Мат – это когда удержать плиту, придавившую напарника, либо для атаки, безнадежного броска – тогда он поможет. Но если материшься постоянно, резерв не включится. Матерящийся без повода – дешевое тело с дешевым духом!.. И не надо вдумчиво! Мат – это духовное, это "само собой". Нельзя размениваться в обиходе. Трепло ходячее! – говорит Седой и строго смотрит на Леху. – Я с того времени, когда за матерное слово из троллейбусов выставляли – и ни какие-то там дружинники, а сами пассажиры. Это сегодня явление уже не лечится – некому, трусоват стал народ, закуклился на собственное "я". Вот Казак, казалось бы "сходил к хозяину", а не выучился... Вернее – недоучился! А там-то мог понять цену словам, научиться говорить неторопливо, вдумчиво...

   – Седой! Есть в тебе все же что-то северное, – уверяет Петька. – На хер моржовый похож!

   –

   ВВОДНЫЕ (аналитический отдел)

   "...Анализ военных действий второй мировой войны обнаружил, что командный состав союзных войск, как правило, быстрее принимал решения и отдавал команды, чем японцы. Данная закономерность обуславливается тем, что средняя длина слова у англоязычных народов составляет 5,2 символа, когда у японцев 10,8, из-за чего на отдачу приказа уходит на 56% меньше времени. В бою этот фактор имел немаловажную роль, иногда решающую.

   Проведенный одновременно анализ русской речи показал, что длина русского слова составляет в среднем 7,2 символа, однако в критических ситуациях русские переходят на ненормативную лексику, где длина слов способна сокращаться более чем вдвое – до 3,4, при этом некоторые словосочетания и даже фразы заменяются одним таким словом. Так например, фраза: "Шестнадцатый, я вам приказываю немедленно уничтожить вражеский танк, который продвигается в сторону наших позиций" превращается в следующую: "Пуд! – Е...ни этого х...я!"

   Одновременно выявлено, что в других ситуациях значение "х...й" может обозначить вовсе не танк. То, что русские при этом прекрасно понимают друг друга, должно быть, выработано особым укладом жизни и происходит едва ли не на интуитивном уровне.

   По приведенным причинам перехват оперативных разговоров русских периода ведения боевых действий не может считаться целесообразным – их дешифровка займет слишком много времени и, весьма вероятно, окажется неточной..."

   (конец вводных)

   –

   – То есть, с матерной точки зрения мы вполне готовы? – переспрашивает кто-то.

   Седой ругается.

   После "дела", но скорее отсутствия его жестких разборов, никак не успокоить Петьку – вдруг, ни с того ни с сего, снова завелся: взялся расстраиваться, что никого не убил. И тогда Седой – человек сердобольный, считающий, что в ответе за всякое самочувствие, Петьке-Казаку – бойцу в иные моменты жизни на голову контуженному (это как в прямом, так и в переносном смысле), принимается обкладывать неугомонную голову глиной, размочив ее хлебным квасом. И не только к голове, также и к плечам – белая глина снимает жар, а Петька явно "горит" – снова и снова переживает, но уже не так яро:

   – Он на меня с ножиком, понимаешь?

   Сергей-Извилина, человек во всякую чертовщину не верящий, смотрит на вымазанного глиной Казака, которому явно, прямо-таки на глазах легчает, и вспоминает, как еще совсем молодым, в свою первую командировку (должно быть от воды) подцепил в Кампучии дурную лихорадку, которая взялась его ломать с такой регулярностью, что хоть выставляй по нему боевое расписание. Очень переживал, что всех подводит, тогда Седой взялся его лечить. Достал где-то яйцо куриное, пробил в нем отверстие меньше копеечной монеты. Вылил содержимое на землю (Извилина до сих пор помнит, как кхмер, что стоял рядом только горестно взмахнул руками) аккуратно отделил от скорлупы оттонок – внутреннюю пленку, да так ловко, что не порвал и получился мешочек. Натянул на его, Серегин, мизинец левой руки и чрезвычайно осторожно (чтобы не прорвать, не повредить) легонько забинтовал. Сразу же предупредил: когда начнется приступ, будет больно. И действительно, вместо приступа малярии начались сильнейшие боли в мизинце, будто кто-то неугомонный взялся тискать его плоскогубцами, а потом обрабатывать на наковальне. Когда боли прошли, Седой заставил сунуть мизинец в воду, и прямо в ней снял оттонок. Еще сказал, что если есть у Извилины враг, хорошо бы сделать так, чтобы он эту воду выпил.

   Извилина, как сейчас слышит его голос:

   – Ну так что, есть у тебя враг, которому эту лихоманку желал бы передать?

   – Нет.

   – И ладно!

   Тут же выплеснул воду на землю и ногой нагреб сверху пыли, задумчиво посмотрел на кружку, а потом, вдруг, на глазах Сереги с размаху забросил ее в зеленку. Подморгнул:

   – Пусть будет ловушка на дурака!

   После этого ни одна лихорадка к Сереге-Извилине не цеплялась, даже когда находился в самых гнилых местах, где в иные сезоны и местных косило едва ли не каждого.

   Седой... Или же Сеня-Седой, он же – Сеня-Белый, Сеня-Снег, Сахара, Беляк, Русак... Почти все прозвища по масти его – по белой гриве, раньше короткой, теперь разросшейся, густой и пышной, без малейших признаков облысения. Бывало, что на отдельную операцию давалось имя, а потом было приказано его забыть. Самое простое давать по внешним характеристикам. Но не так прост Седой, есть и него и другие прозвища: Кощей, Шаман, Знахарь, Иудей... Хотя и вышел из команды, комиссовался вчистую (по ранению), получил инвалидность и отправился умирать в родные места, на природу; туда, где можно половить окуньков, бродить по лесу и спать на сене...

   Пристроился в доме местного знахаря – Михея. И тут... то ли постулаты ошиблись, то ли природа была такая, что вписала в себя и уже не хотела отпускать, но проходил год за годом, а Седой все не умирал. И друзья, давшие обещание навещать его при малейшей возможности, к этому времени окончательно сплотившиеся в группу не по приказу, а по каким-то еще неясным мотивам, приезжали, проведывали когда в разнобой, но уж раз в год, на то общее "день рождения", которым были обязаны Седому, собирались вместе.

   Во всяком новом месте три года чертом ходить, потом молва подобреет... или не подобреет. Молва к Седому с первого же года доброй была, словно Михей на смертном одре распорядился, умудрил каждому шепнуть словечко в ухо. Прознали ли, что и сам он с этих мест – тот самый Сенька, что пропал сразу после войны. Но Седой как-то быстро в глазах посельчан достиг возраста Михея, и воспринимался ими, как... в общем, такая странность случилась – рассказы о том и другом срослись словно это был один человек...

   Седой, считая, что умирает, что мог, рассказал Михею о себе...

   – Ты словно, как та пьяная купчиха, что богу жаловалась – дырок много, а для полного счастья не хватает! – подытожил Михей высказанное сумбурство Седого.

   – Дожалобилась? – пытался угадать Седой.

   – В шальные двадцатые вспомнили и уважили, подняли на вилы: три разом – те длинные, что стога подметывают, да так и оставили растопыркой – повыше к небу.

   – Сурово!

   – А здесь и народ раньше проживал иной – суровый и добрый одновременно. Доброта к доброму, а суровость к остальному...

   Михей заставлял ходить, когда не то, что ходить – дышать было мучительно больно. Если не плавать, то хотя бы обмываться ежеденно в трех водах, до которых должен был добрести сам: речной, озерной и родниковой или колодезной. Уводил далеко...

   – Все озеро – один родник.

   – А куда вода уходит?

   Михей морщил лоб – должно быть раньше не задавался таким вопросом, и другими, которые ему "по скудоумию" задавал Седой.

   – Думаю, подземными протоками в реку Великую. Это – Стопа. Или "Галоша" для местных, но они и про это забыли. Бежал Бог по небу, да оступился. Должно быть, во времена, когда веровали в многобожие. Сюда ночью бабе идти за водой. Самой заплыть на середку, нырнуть как можно глубже, спросить – чего хочет, да разом в бутыль воду собрать, потом слить в открытую посуду, и такой же нагой нести, не покрывая ничем ни себя, ни воду, по лесу, оберегать воду от всякого.

   – От чего?

   – От всякого! – сердился Михей его непонятливости. – Тетради под яблоней откопаешь...

   И не говорил какой. Потом понимание пришло, позже. Но побольшая часть до разума дошагала, когда тетради стал читать и перечитывать. А яблоня? Одна такая – ничья, сама по себе от рождения, оставленная, как есть – давшая множество отростков от корня, которые со временем превратились в стволы... В этих местах богател речью, губкой впитывая новые слова. До боли знакомые, только подзабытые в детстве... Возможно, что даже и не своем...

   Михей подходил к камням у дороги, разговаривал с ними, иные гладил. Кажется ничего особенного, но отчего-то потом с ними происходило всякое. Были и те, что – от стыда ли? – но едва ли не сразу обрастали мхом, другие вдруг уходили в землю больше чем наполовину, а один – большой и гладкий, как только переговорил с ним и спиной повернулся, взял и треснул наискось. Седой бы не поверил, если бы только не видел сам. Но не изумился, отчего-то решая, что так и должно быть, и Михей правильно наказывает камни – словно людей, что пытались прятаться от жизни.

   Никто не помнил глаза Михея. И сам Седой тоже. Сколько не спрашивал – не могли сказать, хотя взгляд, припоминали, был добротный. Не добрый, а именно добротный – хозяйский взгляд. На все, на землю, людей, леса и воды...

   Сложилось все – само по себе, за банными ли разговорами, с хитрой ли подачи Извилины, но Седой постепенно вышел в своеобразные зампотылу, а его хозяйство превратилось в общую базу, где он выступал смотрителем.

   Первый день – время общих разговоров, отдыха, обязательной бани, а уж потом месяц или два занятия по расписанию, составленному Седым и утвержденному Командиром-Георгием. Седой в учебные разведвыходы больше не ходил – не тот возраст, обеспечивал пайком, а когда возвращались – горячим, постирушку организовывал и баню. Но на равных во всех разборах, выступая вроде третейского судьи. Гораздо больше славился как лекарь – слухи о его искусстве ходили всякие, не всегда правдоподобные.

   Георгий, хотя и проучился несколько лет на медицинском, к шаманским знаниям Седого относится очень почтительно. Сам после дурного контракта мочился кровью, но приехал к Седому, и тот лечил его по старинке: рубил дубовый лист, выжимал сок, а кроме этого заставлял пить такое, что лишь взрослому невпечатлительному мужику можно, да и то, если не брезглив, да "видал виды". И опять же – сам ли это организм справился, но вылечил.

   Среди групп прошлось, что тот самый безнадежный Седой, которого еще сколько-то лет назад списали вчистую, и давно должны были бы схоронить, теперь здоров как бык: самодурью вылечился, да и остальных на ноги ставит – тех, от кого врачи отказываются. И потянулись с тем, да этим, а еще и такими болячками, о которых заявить побаивались, чтобы не списали, не комиссовали почем зря. Всякого разного при чужом климате подхватываешь, иногда и стыдную болезнь, очень экзотическую, которой в русском языке названия нет – даже матерного. Особо же частили перед ежегодной врачебно-летной комиссией. Для них – спецов по "Першингам" – другой так и не удумали. Словно все они – пилоты-истребители многоразового использования, а вовсе не наземные "камикадзе", как по факту получается. Шансы дело сделать – есть, но шансы уцелеть после дела – мизерные. Комиссия эта, была всякий раз чужой, не подкормленной – въедливой, порядком народа вывела "за штат". А группа Седого держалась – не один эскулап ничего такого найти не мог, чтобы придраться. Рецепт был простой – за две недели до осмотра Седой увозил всех в лес – заставлял пить только ключевую воду, да отвары, которые каждому подбирал свой. Перед этим пристально смотрел в глаза – искал крапины, пятна и, найдя, словно чувствовал – знал кому что надо жрать, а чего избегать...

   Откуда-то, словно сами собой вспоминаются наговоры. Всякий наговор хорош, в который всей душой веришь. Твоя вера – человеку помощь, потому как его собственную веру укрепляет. Отнюдь не смысл слова в наговоре значение имеет, а его музыка и первое тайное значение. То, что сам раскрываешь или в него вкладываешь. Вера лечит, она в себе несет выздоровление. Два главных человечьих лекарства – вера и надежда. Без них, если сдался, уже ничто не поможет. Вера и надежда в словах заключены, в правильном их подборе и музыке к ним – доброте душевной. Хоть ругательскими словами рецепт замешивай, хоть обзывай по всякому, но с добротой, с душой светлой, с желаниями чистыми, тогда человек выздоровеет. А говори самые добрые по значению слова, но со злобой на сердце, с собственной желчью, и при любых лекарствах получится обратное...

   Наговор и уходящего на войну укрепит:

   «Завяжу я, раб Иван, по пяти узлов каждому стрельцу немирному, неверному – на пищалях, луках и всяком ратном оружии. Вы, узлы, заградите стрельцам все пути и дороги, замкните все пищали, опустите все луки, повяжите все ратные оружия. И стрельцы бы из пищалей меня не били, стрелы бы их до меня не долетали, все ратные оружия меня не побивали. В моих узлах сила могучая, сила могучая, змеиная, сокрыта, от змея двунадесятиглавого, того змея страшного, что пролетел за Океан-море, со острова Буяна, со медного дома, того змея, что убит двунадесятью богатырями под двунадесятью муромскими дубами. В моих узлах защита злою махехою змеиной головы. Заговариваю я, раба Ивана, ратного человека, идущего на войну, моим крепким заговором, крепко-накрепко...»

   А если уходя стукнуть в ставни родного дома или, если нет такой возможности, то дома чужого, но чем-то близкого или приглянувшегося, то укрепит втрое. А от врагов наговор краткий:

   «Мученица Параскевия, нареченная Пятницей, и мученики Терентий и Неонил и их чада: Сарвил, Фота, Феодул, Иеракс, Нит, Вил, Евникий, спасите, сохраните от врагов видимых и невидимых. Аминь!»

   – Седой, о чем задумался?

   – И чтоб гостями на погосте, а не "жителями"! – поднимает тост Седой.

   Казак тут же рифмует затейливую бессмыслицу.

   – На погосте гости, из погоста – кости!

   – Все будет, – вздыхает Седой. – И то будет, что нас не будет.

   После драки, что после боя, как остынешь, всегда философское настроение. Все как у всех: с первого боя говорили, перебивая друг друга, взахлеб, беспрестанно смеясь, с десятого спали, кто где нашел место прилечь – хоть и на голых камнях. Но никто еще не лежал развалившись во все тело, как в мирное время, каждый сжавшись в калач, чтобы поставлять под нож, осколок или пулю как можно меньше места... Потом в какой-то момент все изменилось – заматерели.

   До вечера еще далеко, потому Седой предлагает протопить баню по второму кругу, на этот раз и одной закладки должно хватить – баня еще теплая. А пока можно перейти в дом, отдохнуть на лавках... Но все отказываются. То есть, за протопку бани все – "за", а вот куда-то перебираться, когда так хорошо – на кой? Можно здесь поваляться – вздремнуть, и даже на траве возле бани вполне удобно.

   Когда-то Седой требовал, чтобы хоть на пару дней, но если не в дальней командировке, как хошь, но если его уважают, обязательно должны вырываться к нему на Аграфену, попариться особыми вениками. Хотя и посмеивались про себя над этими причудами, но съезжались к Седому как раз к этому дню – отметить свой второй день рождения, а заодно и, раз уж так вышло, и Аграфену-купальницу, 6 июля, когда всякий русский человек, держащийся традиций, должен обязательно попариться в бане и непременно свежими вениками, сломленными в тот же день: в каждом должно быть по ветке от березы, липы, ивы, черемухи, ольхи, смородины, калины, рябины и по цвету разных трав.

   Любит русский человек праздники. Когда их нет – выдумывает, либо находит подходящий случай, чтобы простой день стал праздником. Жизнь полна случаев...

   Седой обладает той же самой, что и Казак, "детской" привычкой шевелить тыльной стороной кисти нос: теперь уже порядочную угрястую картофелину, с тонкими красными и синими прожилками, что выступают под кожей затейливой паутиной – казалось бы, верный признак, что его хозяин не только не чурается, а пожалуй, что и изрядно грешит спиртным. Но только не в этом случае, здесь природа допустила какую-то ошибку, и даже сам Шерлок Холмс пришел бы к неправильным выводам. Не потребляет Седой – вовсе! Но вот поиграть в пьющего при случае любит, грешит, к восторгу тех, кто знает его хорошо, достиг здесь вершин актерского мастерства – Мейерхольду отдыхать, Станиславскому удавиться!

   Старой кости сугрева нет. Седой иной раз так парится, здоровяки, сомлев, сползают под лавки на пол, прося плеснуть на них колодезной. Войлочный колпак на уши, чтобы не "оплавились" – это да, но рукавицы не признает – собственные руки, что у стеклодува, никакого жара не чувствуют. Иной раз то, что слишком жарко, определяет по запаху паленого волоса – он первый дает знать.

   Седой подкладывает березовых чурок, раздувает, открывает душник, приоткрывает дверину, подперев кочергой, чтобы дым выходил на обе стороны, и предупреждает, чтобы кроме него не лазили – можно с непривычки нахвататься дымных горестей, да не пили больше – баня для трезвых, и даже, от соблазна, убирает все бутылки, кроме той с которой возился Извилина. Все уже, как принято говорить в этих местах – "читые", не по одному разу окунулись в реку, а тут (прямо от бани) в воде бьют ключи, такое, кого хочешь, на ноги поставит. Еще понимают, что предстоит серьезный разговор. Не под вино...

   Вечные конкуренты: Мишка – штатный пулеметчик, по прозвищу "Беспредел" (он же "Третий номер") и номер "Второй" – Сашка-Снайпер, в самом деле – снайпер, под известным среди подразделений прозвищем "Гвоздь" – за умение забивать гвозди пулей – "центровые" Командира, который держит их при себе в качестве дальней огневой поддержки группы, ее главные козыри, на случай, если что-то пойдет не так, взяв из под ската крыши бани ореховые удочки, идут соревноваться, кто больше настебает рыбы, пока всех снова не призовут париться. Сам "Командир" – "Первый номер", предоставляя всему идти собственным чередом, дремлет подложив веник под голову. Остальные спорят.

   – Кто кого обловит? Опять Сашка Мишу обставит?

   – Александр Михаила обловит, – подтверждает Седой (а это значит, что так и будет).

   – Почему?

   – Потому как он званием старше! – острит Замполит.

   – Он ростом меньше и удочку взял правильную, – сердится Седой. И больше не объясняет, будто с этого все понятно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю