Текст книги "Время своих войн-1 (СИ)"
Автор книги: Александр Грог
Соавторы: Иван Зорин
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 52 страниц)
– Не смей!
Петров бритвочек не сильно пугается – не было таких разговоров, чтобы в городе кого-то порезали бритвой. На блатных не похожи, хотя косят под блатных. Правда, Младший Петров настоящих блатных ни разу не видел, но понимает, что "эти" не могут ими быть, не успели, всего на пару лет его и Ромки старше, никак не больше. Килограммов в них столько же, сколько в Ромке, Ромка малец здоровый, для своих лет крупный. И сильный... Если вспомнит про это, – додумывает Петров.
Опять выходят – все.
Петров понимает – вернутся, не уйдут – осматриваться вышли. Вернутся – начнется. Были бы патроны – зарядил бы, да жахнул с одного ствола вверх, а второй направил и предложил: "самый смелый делай шаг вперед!", но это если бы не в городе... Впрочем, все равно патронов нет... Сердцем понимает – вот войдут, сразу и начнется... Еще думает, если что, Ромка поддержит... Смотрит на Ромку – нос белый, губы синие, подрагивают, хочет что-то сказать, но не говорит. Петров выдергивает чехол с ружьем из рюкзака, кладет на колени, обматав ремень вокруг рук, ухватывает накрепко и выпрямляется с каменным лицом.
Те возвращаются. Подсаживаются только двое, один сразу к Ромке, другой к Петрову Младшему, еще двое остаются у дверей. У Петрова все тот же, только теперь веселый и очень дружелюбный хвалит, что не испугался. Одобрительно хлопает по плечу, встает, проходит мимо... Младший Петров расслабляется, будто отпускает какая-то пружина, и тут его бьют в лицо.
Красный всполох в глазах, еще и еще. Вроде бы истошно кричит женщина.
Чувствует, что прекратилось и тянут, рвут ружье из рук. Вцепляется намертво, и локтями тоже, стремясь обхватить, прижать к животу, наклонился вперед – снова начинают бить. Короткие частые злые удары. Младший Петров не закрывается, даже не понимает, не видит откуда бьют – меняются ли по очереди или двое разом – в четыре руки, только прижимает ружье к животу локтями и даже коленями... Лишь в самом начале пытается вскочить, но подлая лавка не дала, спереди удары, и все в голову – молотят бесперебойно, упал спиной в лавку, а дальше будто бы нависали над ним. Опять рвали ружье. И опять били... Потом чью-то спину в дверях заметил – убежали.
Очухался, смотрит на Ромку, а тот как сидел, так и сидит нетронутый. И даже, когда те давно убежали, не шевельнулся, нос еще более белый, заострился, губы дрожат, особо нижняя.
– Воды принеси.
Ромка на Младшего Петрова смотрит испуганно, и тот понимает, что лицо у него нехорошее. Не в том смысле, что так смотрит на Ромку, а в том, что поуродовали.
– Воды принеси!
Ромка ухаживает, много говорит, суетится, носит воду в кепке от колонки, там же на станции проговаривается, что ему сказали не влезать и тогда ему ничего не будет. Ромка бритвочек испугался, что лицо порежут. Теперь все суетится, спрашивает – что помочь... Сам покупает билеты. Младший Петров все видит как во сне.
Дорогу не помнит, пару раз проваливался, мутило, когда вышли, чуточку поблевал через разбитые губы – болеть стало больше. На ручье умылся...
Мать увидела, запричитала. Младший Петров, положив ружье на стол, пошел лег за занавеску. Ромка сам рассказал всю историю. Что рассказывал, врал ли, уже не слышал, опять как провалился, но Ромка после говорил – "выставила и по спине поленом огрела..."
Чувствовал отец заходил, стучал сапогами, заглянул за занавеску, ничего так не сказав, вышел...
Старший Петров расспрашивает Ромку и уезжает попуткой в город, должно быть, искать тех залетных. Ранним утром возвращается пьяненький. Вообще-то он не пьет – совсем! даже на праздники! Ходят разговоры, когда-то, еще в молодости, дал зарок. До сих пор держался, но тут сошел со слова...
Младший Петров, встав по малой надобности, видит, как мать, достав из отцовского сапога нож, встревожено его осматривает, потом, облегченно вздохнув, кладет на полку... Отец проспав пару часиков, встает все еще хмельной, но к вечеру за работой окончательно выправляется. Уже навсегда. Это первый и последний раз, когда Младший Петров видит отца таким.
Все держатся будто ничего не произошло, про город больше не разговаривают...
Через день видок, даже из соседнего урочища приходят полюбоваться. Один глаз напрочь заплыл, второй щелкой, и такой – чтобы вперед себя смотреть, надо голову запрокидывать. Младший Петров, стоя перед зеркалом, щупает голову – не треснула? – обирает куском тряпицы гной с углов глаз, оттягивая пальцами раздутые, пробитые насквозь губы, осматривает зубы...
– Порох надо! – говорит отец, стараясь смотреть мимо.
Порох можно взять только в одном месте – в озере, и брать надо сейчас – пока лето. Порох в патронах. Патроны с войны. Шут знает, с какой. Кто-то говорит, что патроны эти австрийские. И что, спрашивается, здесь было австриякам делать? Впрочем, Младшему Петрову без разницы, ему думается, австрийцы от немцев не больно отличаются – примерно, как бульбаши от русских. Ни рожей, ни кожей, а вот немец против русского... Этот, наверное, как порох.
Немецкий порох – мелкие плоские четырехугольные крупинки с металлическим отливом, русский – малюсенькие "макароны", похожие на рубленых червячков. Впрочем, при выстреле не чувствуется, потому, если случайно попадется, ссыпают вместе. Перед тем обстукивают пулю, пока не начинает пошатываться, тогда вынимают, зажимая в лапках твердой сухой "орешницы". Иногда порох сухой, высыпается разом, иногда влажный – его выколачивают и сушат отдельно, из этого пороха выстрелы с задержкой. Иной раз из гильзы выплескивает жидкая кашица это плохо. Тот, который выходит сухим, идет первым сортом, который приходится выколачивать – вторым, тот, что выплескивается, уже никуда не годится, приходится выбрасывать. Второсортицу Петровы сушат на подоконнике, на газете. Набивая патроны, перекладывают сверх нормы и обязательно метят. С таких, когда стреляешь лося или кабана, "вести" ружье надо до последнего, и после спуска курка тоже, потому как, заряд срабатывает не сразу, лениво. Но к этому можно привыкнуть, хотя отец и ругает немцев за плохой порох...
До осени надо достать как можно больше патронов, до того, как вода станет нестерпимо холодной.
Пробовали по всякому, но получалось, что лучше всего "наощупку" – голыми ногами шуровать. Для этого младший Петров стаскивает к озеру большое тяжелое корыто, сбитое из горбылей, наполовину заливает его водой, чтобы не кулялось. Придерживаясь за край, вгоняет ноги в ил. Патроны в иле, именно поэтому и уцелели, а то, что торчит (Петька не раз примечал), хоть на суше из земли, хоть в воде из ила, то разрушается, никуда не годится. В иле же кислорода нет, должно быть, потому в нем ничего не ржавеет, только покрывается тонкой пленкой, а так все словно новое.
Почти все патроны на жестких прямых лентах. Отец воевал, но говорит, такой системы не встречал. Так что, вполне возможно, что в озере они лежат еще с Первой Мировой. Может быть такое, только Петьке без разницы, лишь бы не кончались... Найти сложно, а доставать просто: нащупав – они сразу угадываются, зажимает ступнями, подтягивает к себе, под руку, перехватывает и опускает в корыто. Некоторые ломаные, а некоторые полные – это хорошо. Россыпью патроны не собрать, выскальзывают. Когда корыто становится краями вровень с водой, потихоньку гребет к кладкам – времянкам. На этом озере постоянные кладки ставить смысла нет никакого, весной ветром лед потащит – сорвет, измочалит.
В "новых местах" ил сначала плотный, а потом под ногами разжижается – вокруг идут мелкие щекотные пузырьки. Младшему Петрову такая щекотка неприятна, еще и то, что вскоре толкается в сплошной грязюке. Потому голым в бузе ковыряться брезгует – это же не то, что купаться, другое дело. На эту работу натягивает на себя старые, много раз латаные штаны и гимнастерку. Потом все тщательно выполаскивает, выбивая черные крупинки, и сушит на лысом дереве. Часто в этом и охотится – в этом можно лечь куда угодно, хоть в самую грязюку и ползти по ней ужом...
Сейчас доставать патроны тяжело. Какое-то время легче – вода лицо холодит, но недолго, потом еще больше печет и стучит в висках. Младший Петров дышит только ртом, потому как верхняя губа сильно вздулась, закрыла ноздри. Работает, патроны грузит, об отце думает. Еще мать перед глазами, раз за разом – то, как она нож отцовский достает и осматривает. Будто ей не раз приходилось...
Младший Петров решает больше без ножа не ходить. Никогда! Ведь, тут даже по честному, даже если один на один, неизвестно справился бы, а "эти" его разом в четыре кулака взяли, да еще подло как... отвлекли, расслабили... Понятно, что на ружье глаз положили. Хотели сразу оглушить, не получилось, потом били с досады. Женщина закричала – убежали, вторая станция рядом – железнодорожная, а там дежурный, и линия – связь, запросто мог наряд приехать...
Вроде бы зарубцевалось, но Петька всякий раз – только мыслью соприкоснись со случаем этим – становится словно бешенный, скрипит зубами, а ночью, случается, кусает подушку... Потом находит способ успокаиваться. Слепив глиняного, вперемежку с соломой, "голема", кидается на него с ножом, тыркая неостановочно, пока собственное сердце не зайдется полностью. Тогда отлеживается и снова тыркает...
И через год кидается, но уже на другого – сделанного в рост, слепленного вокруг накрепко врытого сукатого кола. Уже вдумчиво, да по всякому; то как бы рассеянно смотря в другую сторону, подскользнув змеей, то, взяв на "испуг", выкрикнув ошарашивающее, то, накатываясь спиной, вслепую тыркая в точку, которую наметил... Осенью свинью закалывает только сам, и овец режет, ходит по-соседски помогать в другие деревни. И даже дальние, куда его приглашают, зная, как опытного кольщика, умеющего так завалить хряка, что уже не вскочит, не будет, как у некоторых неопытных, бегать по двору, брызгая во все стороны кровью, истошно визжа, а только посмотрит удивленно обиженно и осядет.
Еще, в каждом удобном случае, наведывается в город; истоптал весь, каждую подворотню знает, все надеется опять залетные появятся. У Петьки теперь сзади за ремнем нож, прикрытый пиджаком. Полураскрытый складешок: лезвие заторнуто за ремень, а рукоять с внешней стороны под руку. Оточен бритвой и много раз опробован на "големе" и животине.
Казалось, велика ли важность – морду набили, но Младший Петров злобу и ненависть сохраняет и спустя двадцать лет, и тридцать, и всякий раз, вспоминая, скрипит зубами, меняется в лице, и тогда на него смотрят встревожено. Знает, что безнадежно нести с собой груз о том случае, но ничего не может с собой поделать и в лица врагов (да и не только врагов), где бы ни был, всматривается тщательно, стараясь угадать черты...
Сесть Младший Петров не боялся. У него по мужской, хоть на три годика, но все отсидели. И отец, и дед, и, кажется, прапрадед. Кто за "три колоска" по статье ... – хищение государственной собственности, за битье морды должностного лица... По второму уже как повезет: можно загреметь за политику – террор, но за то же самое получить как за хулиганку – словить пару лет – смешной срок! В годы царские можно было покочевряжиться, во времена поздние и за ядреную частушку схлопотать десяток лет – руки способные к работе в Сибири нужны постоянно, иногда кажется специально такие статьи выдумывают, чтобы руки эти работницкие задарма иметь. Три года – везение, за ту же частушку позже давали пятерик, потом и вовсе десять, случалось и "без права переписки", по факту прикрывая расстрел – это, если удавалось подвязать "злостную политическую агитацию". Уже во времена Петрова Младшего, опять сошло на нет – пой, не хочу!..
Умирать – горе, умирать горько, а дальше уже не беда – за могилой дело не станет. Родителей Петрова Младшего хоронили в зимнюю грозу. В одном большом гробу, в который положили рядом – бок к боку. Когда опускали гроб, по небу прошлось раскатисто, будто "верховный" гневался, что не уберегли, и, как закончили, тут же присыпал могильный холмик снегом – прикрыл стыдобу...
Схоронили без Младшего – был в Кампучии, о смерти узнал лишь по возвращении.
Отец Петьки считал, что мягкая веревка на шее – все равно веревка. Сам Петька считал, что веревки нет вовсе.
Их поколение уже со всей страстью веровало в Великий социальный эксперимент, и вера эта была подхвачена народами России, потому как ей невозможно было противиться – она захлестывала. Пена есть всегда, но ее и воспринимали именно как пену, а не сливки. В пятидесятые-семидесятые формировалось уже третье и четвертое поколения. Они уже значительно отличались, но не видели себя вне центральной официальной государственной идеи – "от каждого по способностям", а в неком "светлом будущем" (которое воспринимали как идею, манящую и отступающую по мере к ней приближения) – "каждому по потребностям". Впрочем, потребности были небольшие, рвачество было не в моде. Когда-то новые идеи об Общине, имеющие за собой тысячелетнюю практику дохристианского периода (частью святые, частью юродивые) всегда находившие благодатную почву в России, а необыкновенными усилиями людей, в нее поверивших, ставшие "социалистическим реализмом" не только в местах имеющих опоры, традиционно и наиболее крепко державшимися в крестьянской среде, привыкшей все трудные работы делать сообща – Миром! – воспринимавшей совесть, русскую правду, едва ли не на генном уровне, но теперь уже и везде – на шестой части суши! Но вторая половина затянувшегося столетия двадцатого базовый корень государства основательно подрезала. Россия питалась теперь вовсе другими соками, словно дерево роняющее ствол, впилось в землю своими ветвями, пытаясь через них получить необходимое... Ветви росли куда их направляли, идеи притерлись, поблекли, стали на столько привычными, что их едва замечали – "сливки" все те же, а вот пена поменяла окраску, стала более завлекательной...
–
ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
«Правда», 25 мая 1945 года (по газетному отчету):
Тост Главнокомандующего И.В. Сталина 24 мая 1945 года, на приёме в Кремле в честь командующих войсками Красной Армии:
"Товарищи, разрешите мне поднять еще один, последний тост.
Я хотел бы поднять тост за здоровье нашего советского народа, и прежде всего русского народа.
Я пью прежде всего за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза.
Я поднимаю тост за здоровье русского народа потому, что он заслужил в этой войне общее признание как руководящей силы Советского Союза среди всех народов нашей страны.
Я поднимаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он руководящий народ, но и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение.
У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941-1942 годах, когда наша армия отступала, покидала родные нам села и города Украины, Белоруссии, Молдавии, Ленинградской области, Прибалтики, Карело-Финской республики, покидала, потому что не было другого выхода. Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой.
Но русский народ не пошел на это, ибо он верил в правильность политики своего правительства, и пошел на жертвы, чтобы обеспечить разгром Германии. И это доверие русского народа Советскому правительству оказалось той решающей силой, которая обеспечила историческую победу над врагом человечества – над фашизмом.
Спасибо ему, русскому народу, за это доверие!
За здоровье русского народа!..
(конец вводных)
–
– Седой, вот ты человек всех нас старше, будь у тебя «машина времени», какой бы день хотел заново пережить?
– День Победы, – ни секунды не задумываясь отвечает Седой. – Взглянуть на него взрослыми глазами. Я тогда мальчонкой был...
Не спрашивают – почему. Понятно. Как не критикуют – не положено обсуждать достоинства и недостатки священных древних икон. Она есть – служит людям, а люди ей. Так и должно быть. Нация рождается, растет и крепнет на победах. Не было бы у нас Великой Победы, ее следовало бы выдумать – американцы так и поступили – но эта Победа у нас была. И были другие... Сложнее всего украсть последнюю, ту, что держится памятью в поколениях, чьи приметы еще можно встретить в собственной израненной земле, и всякий раз задаваться вопросами...
– Президент-то наш, на праздник опять охолокостился...
– Голову бы ему оторвать, да в руки дать поиграться!
– Не жалко?
– Жалко, – вдумчиво говорит Петька. – Очень жалко... а как подумаешь, так и хер с ним!
Петька человек ненормальный в своей веселости. И когда (по его собственному выражению) "до смертинки – три пердинки", и когда (бывали такие времена) погоны летели листопадом, а его самого начальство прятало от греха – чтобы не выкинул, не сморозил этакое, после чего всем идти на расформирование.
– Ему легче бздеть, чем нам нюхать! – подводит, как итожит, общую мысль о президенте...
Про Казака можно сказать – не "родился в рубашке", а – "вылупился в бронежилетике". Петька не прост, хотя понимает все просто. По нему каждый нож имеет душу. Но не раньше, пока убьет. До этого он мертвый нож. Каждый мужчина должен сделать настоящий нож и убить им своего врага. Если у мужчины нет врага, значит он не мужчина – значит, женское тело у него, и душа тоже женская.
Нож диктует технику. Лучше подобрать или изготовить под свою, чем подлаживаться под нож. Все индивидуально. Надо только решить: на что он тебе – на войну или быт? – всего две вариации. В войне, в бою, с ножом ли или без его, опять только две: быстро победить или медленно умирать.
К ножу применим только один принцип – принцип достаточности.
Что маленькому и худенькому?
Нож!
Что большому и неповоротливому?
Нож? Едва ли... Когда сойдутся один против другого, удел неповоротливого орудовать оглоблей, чтобы не подпустить в свое жизненное пространство маленьких и худеньких. Только оглоблей ему и сподручно – да собственные условия диктовать, чтобы маленькие тем же самым вооружались – не по средствам и не по возможностям. У большого – большое жизненное пространство, у маленького – маленькое. Всякий своим должен быть счастлив, и не пускать в него других. То самое и с государствами...
Писал же один мыслитель позапрошлого века: "Нож – оружие бедняка и одновременно предмет его повседневности. Богач пользуется столовым ножом, а приготовление пищи, ее добыча для него может быть только развлечением, единственным, где он берет в руки настоящий нож..."
В быту тоже просто. Либо нож у Тебя (что есть хорошо), либо у "Него" (что печально). Оно надо, чтобы печально? Очень редко в ножевом (это, пожалуй, один случай на тыщу) сходились "нож в нож". Чай, не Испания ста лет тому обратно, нет и не было на Руси такой традиции... На кулачках? Пожалуйста! Этому тыща лет и больше, без всяких английских сложно-глупых правил. С двумя простыми – упал? – лежи и не рыпайся, окровянился? – тоже отходи в сторону.
Но появилась и ножевые – пусть пока и не традиция, а случай, но с отдельными умельцами отчего ж не взяться случаям? Особенно если война, а с войны всякий пробует власть на зуб. И почему-то больше те, кто не воевал, но гонору и желаний отрофеиться – захлестывает. Ножевые поединки "нож в нож" – их тактику – продиктовал блатной мир. Размер и форму определила война. Блатники скопировали. Практика войны сказала, что форма нужна такая, чтобы легко входил. Размер: длина рукояти – толщина собственного кулака, плюс толщина пальца, лезвие – две толщины кулака, никак не больше. Это испанцы не могли остановиться и дорезвились до навах. Этакие складешки вроде сабель – размером подстать. Не иначе пошло с такой мужской пошлости, как меряться... ножами. У вас больше? Синьор, разрешите удалиться? Еще в Азии, да и Африке случалась встретить наглого неуверенного в себе аборигена с мачете в собственный рост.
В Америке кольт уровнял всех, в Испании – наваха. В России никого не равняли.
Не будь нож так необходим в хозяйстве, его давно бы запретили. Японцы, опасаясь корейских умельцев, под страхом смерти наложили запрет на ношение ножей на оккупированной ими территории. А единственный разрешенный на деревню подотчетный нож приковывали к столбу на цепь. Странная боязнь для самураев – профессионалов войн, носящих доспехи, увешенных мечами, опасаться крестьянина в набедренной повязке, пусть и с ножом в руке...
Странная боязнь США (вооруженного оглоблей с напичканной в нее электроникой) к развитию национальных методик разведывательно-диверсионной войны, тому, что по средствам "маленьким и худым"... Равно и партизанским – что суть есть, всего лишь самодеятельное, "дочернее" (если говорить современным понятиями) предпринимательство в сфере диверсионной войны
Знать, есть тому причины.
– Мне пути не угроза!
Петька-Казак в родные места так и не вернулся. Не к кому. Отец с матерью ушли в один день. Трактор ушел под лед, тракторист и сани с рубщиками льда – все, никто не выбрался. Кто-то шептался – баба сглазила... Мать до этого ни разу обед отцу не носила, а тут зимой пришла с горячим, любимые отцовскими картофельными драниками. Чугунок в газету замотала, фуфайкой укутала и в мешок. В деревнях шептались – знала, что мужу срок пришел, все-таки по матери ворожья – не захотела его на тот свет одного отпускать, сын в армии пристроился, внуки не предвидятся – дел на свете больше нет. Младший Петров как раз отписал домой, что остается на сверхсрочную, а потом будет пробовать в офицеры...
Деревенская жизнь полна подобных историй, только они и держатся в памяти, лепясь одна к другой, словно все здесь только и делают, что умирают нескладно – от молнии, от того что скатился по стогу на приставленные вилы, от медведя, что забрался в лодку пожевать рыбные сетки, пока рыбак, ничего не замечая, занимался своими делами на берегу, от власти (но про это шепотом), от безвестной пропажи, что не слишком удивительно, есть еще такие места, куда после лаптей ни один сапог не хаживал (да ступали ли и лапти? – что там делать, где делать нечего?)..
Ромка? У Ромки нашли какую-то спинную, а еще сердечную болезнь и в армию не взяли. Через год подписался на сибирскую стройку, и там его убили. Вроде бы из-за женщины. Должно быть так и было. Ромка женщинам нравился... Петька весть о смерти Ромки воспринял равнодушно, словно тот умер давно.
Чудил много, до армии так и не сел, хотя ему пророчили – ходил на грани. И в "срочную" тоже пророчили. Сел он уже, поддержал традицию, когда капитаном был, сороковник свой разменял, Однако, не засиделся – бежал. Но это вовсе другая история, история длинная... Посмотрел интересные места. Людей. Не жалел о том, что сел, еще меньше – что бежал – шумно и нагло. Так нагло и обидно для власти, что с досады объявили федеральный розыск и негласный приказ – в случае обнаружения стрелять на поражение... А в колонии Петьку заочно крестили – дело небывалое, мульки об этом разнесли по всем зонам. Но и это другая история...
ПЕТЬКА (70-е)
В «отстойнике», где призывники, расписанные по командам, ожидают отправки, на третьем этаже ЧП. Дело, в общем-то, обычное, но на этот раз драка массовая, есть пострадавшие.
Два раза в год, весной и осенью, призывники – головная боль для коменданта. Все потому, что те, кому положено забирать свои номерные команды, не являются вовремя, либо, отметив свои документы, спешат в город – "уточнить транспортное расписание", тянут до последнего. Каждые полгода так. И каждые полгода, как не проверяй призывников, умудряются протащить спиртное, а раз (было такое) и девочек, переодетых мальчиками.
Здание бывшей (еще царской) пересыльной тюрьмы, и даже сейчас иногда (в особых случаях) используемое по назначению, два раза в год, после основательной дезинфекции, превращалось в "отстойник" призывников. Мощное, четырехэтажное, с глухим двором, где от каждого лестничного проема всего по две, но огромные комнаты – скорее залы. Окна, заделанные снаружи сварными металлическими жалюзями. Постоянно, на недосягаемой высоте, горит свет ламп – тоже под решеткой. Это для того, чтобы ошалевшим от безделья призывникам, опять не пришло в голову поиграть в "черную баночку" – бросая консервами в плафоны.
У дальней от окон стены, во всю ее длину, сплошные нары – два яруса, сколоченные доска к доске. Множество стриженных и нестриженных голов в одежде "на выброс" томящихся бездельем и снующих туда-сюда. Неистребимый кислый запах, который отдают то ли пропитавшиеся им (на века) стены, то ли сами призывники. Запах страха, ожидания, предвкушения, тоски, непонятных перемен. Всего, что возникает в общей скученности мальчишек одного возраста.
Если вызрел для любви, значит, вызрел и для ратного дела. Тем и другим заниматься одновременно нет никакой возможности, но можно превратить любовь в поле сражения, а ратное дело искренне полюбить. Но превращать это в собственную профессию готовы едва ли один из тысячи прошедших срочную службу, да и то, скорее те, кто в любом неудобстве души и телу видит нормальность, везде чувствует себя комфортабельно, словно дома...
Иные, зная куда призываются, в какие войска, потому чувствуя свое привилегированное положение среди остальных, частью растерянных по причине, что так круто изменилась жизнь, что еще вчера ты был волен идти куда угодно, а сегодня заперт за забором в здании больше похожем на тюрьму, спишь и маешься бездельем на досках второго яруса, ожидая, когда же, наконец, выкрикнут номер твоей "команды", начинают хаметь до времени. Не всяк готов дать отпор, всяк один среди сотен таких же, большей частью уже выстриженных под "ноль" (это чтобы потом не париться – "слышали, какие у них там машинки – половину волос повыдерут!"), одетых в вещи, которые потом не жалко выбросить ...
Ненормальность последней драки в том, что, вроде бы двое (которых пострадавшие выставляли зачинщиками) побили многих. Двое с команд – "фиг знает куда", побили "парашютистов" – группу призывников, куда по традиции стараются определить тех, кто лбом кирпичи ломает. Скольким точно досталось, уже не определишь – не у всех "оргвыводы" на лицах нарисовались, но четверых "парашютистов" (уже ясно) придется задержать с отправкой по причине: "легких телесных средней тяжести", а еще десятку той же номерной команды оказывать помощь на месте...
– Задержал?
– Развел по разных этажам. Сержантов приставил. Куда я их? Милицию что ли вызывать? Комендантский взвод? Ни на губу, ни в кутузку не определишь!
В самом деле... Есть такие, вроде серых ангелов, застрявших между небом и землей. Паспорта отняли – теперь не гражданские, а военный билет еще не вручили – не присягнули, чтобы по воинским законам точно определить – куда тебя серенького за неангельские выходки – на губу или прямиком в штрафбат?
– У "парашютистов" теперь недобор.
– Вот пускай с этими в одной командой и отправляются! Достали меня эти "десантнички"! Еще и тельник не примерили, а апломбу у каждого на десять пехотных дембелей. А со службы, видел какие возвращаются? Павлины!..
До этого комендант изрядно наорался – пар выпускал.
– Какая, бля, команда! Да они все у меня на Новую Землю отправится – в сортир будут ходить, за канат держась! Все!
Только понятно, что не в силах. Разве что, одному-двум поломать службу, но не всем же скопом – нет такой возможности, да и не про все номерные команды известно – какой учет, может, личные дела уже в части, может, с гражданки их пасут и пестуют. Да и куда, собственно, отправляются. Некоторые в самом деле "темные", хотя о чем-то можно догадаться по косвенным – все офицеры, прибывшие за призывниками, должны у коменданта отметиться, печать поставить на "командировочном листе" – время прибытия-убытия...
Тем временем виновники знакомятся.
Маленький, черненький, чем-то смахивающий на еврея или цыгана, если бы не курносый нос и заскорузлые, сразу видно – от постоянной работы, руки, с разбитой губой и наливающимся фингалом, говорит живо и весело:
– Как тебя?
– Федя.
– А меня – Юрка. Но можно – Петька, если по фамилии. Петров я! Здоров же ты драться, Федя, никогда такого не видел! Дружить будем?
Федя еще ни с кем не дружил, рассчитывал только на самого себя, но тут парень – ростом маленький – в раскладе на любой взгляд безнадежном, в котором каждому должно казаться, что лично его это дело не касается, влез, стал рядом без личной выгоды.
– Будем?
Друг не в убыток – два горя вместе, третье пополам. Федя осторожно кивает, потом чуточку увереннее – будем!
– Я нож с собой взял, но тут на входе обшманали, забрали. Жаль, хороший нож, надо было спрятать лучше. Зато домашнего у меня много. Тушенка. Мясо! Лося кушал?..
Петька достает здоровенную стеклянную банку, тычет в нее ложку, выковыривая кусок мяса.
– Придурки, надо же какие, придурки! Свое сожрали и нормально попросить не могли. Обязательно надо с выебоном. И чего тебя выбрали? У меня-то сидор крупнее. Знаю! За чемодан прицепились! Пусть и маленький, но многих ты здесь с чемоданом видишь? Слушай, а как ты того первого заломил? Покажешь?..
– Надо же такому случиться!..
Комендант вслух сокрушается (правда, не без издевки), зная, что прибывшим деваться некуда, что с общего согласия вычеркнут из списка четыре фамилии и впишут новые (из списка – "хрен знает что"), и он, комендант, обязательно умолчит, что в списке окажутся и те двое, что весь этот сыр-бор устроили, а вечером позволит себе чуть-чуть больше коньячку, представляя смачные картинки в прицепном вагоне витебского направления – кашу, которую расхлебывать уже этим...
Впрочем, в последнем он ошибается...
В вагоне кто-то разносит слух, что эти двое из какой-то особой команды диверсантов, тоже "свои", только до времени держались отдельно. Лейтенант (старший лейтенант) и сержанты (тоже сплошь старшие), удивляясь, чуточку беспокоятся – насколько тихо проходит поездка. Какой-то "не такой" призыв – никто не "прогуливает" остатки свободы.
Сопровождающий, тем не менее, прознает что произошло накануне, что те, кто "побил" – из-за кого произошла такая утеря по качеству, находятся здесь же в вагоне. Как бы ненароком (штатное собеседование по уточнению личных данных) вызывает к себе тех, кто с синяками, угощает чаем с печеньем, доброжелательно, по-отечески расспрашивает. Почти все указывают на Федю и Петьку как зачинщиков (впрочем, весьма сконфуженно, неубедительно), рассказывают и про остальное. Теперь, когда поостыли, с неподдельным восторгом, будто один Федя со всеми справился, а про второго почти не упоминают – тот, вроде как, у первого на подхвате был... Потом сопровождающий расспрашивает Федю; кто таков, откуда сам, и кто родители. Ценит за немногословность, делает какие-то собственные выводы, а по прибытию в учебный центр, Федю и Казака сразу же разлучают...