Текст книги "Время своих войн-1 (СИ)"
Автор книги: Александр Грог
Соавторы: Иван Зорин
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 52 страниц)
Федор в тот раз очень расстроился, что чужой взгляд не почувствовал – а должен был бы! Такое может быть, только если взгляд равнодушный, привычный, только он скользит, а за кожу не цепляет. Значит, война эта будет долгой, если равнодушие пришло...
У Федора ни одного шрама, и зубы все свои. А тот единственный раз, когда в госпиталь попал, был по причине общего ушиба. Сердце какое-то время прыгало неправильно, вроде бы не в такт. Но это он наладил, научил сердце отсчитывать свое ровно – по часам контролировал, требовал не опережать, стучать на одинаковом расстоянии. После этого те двойные перестуки, которые так врачей смущали, исчезли. Раньше всякий восьмой-пятнадцатый удар, вдруг, ни с того ни с сего, выпрыгивал сдвоенный. Непорядок!..
Федор только с госпиталя – с него началось – стал воспринимать людей как пузыри, из которых можно, чрезвычайно легко, выпустить воздух жизни...
Седой лучшей утехой жизни считал огонь и воду. Казак – огонь, Федя – вода. Федю оценили сразу. На слово тих, а в деле лих, а то, что блошки, быть может, в голове, то они опять-таки тихие, других не кусают. Большинство не понимает полученных знаний, а потом забывает и их. Федя словно в одной школе с Седым учился, название которой – Жизнь.
Все они, его подопечные, родившиеся спустя какой-то десяток лет после Великой Войны, чьи незатянувшиеся следы-раны в детстве встречались им постоянно, чувствовали себя немного обманутыми и часто говорили, что в своем сегодняшнем возрасте обязательно смылись бы на фронт или славно попартизанили. Есть ли такой, что способен радоваться собственной ненужности, утешаться тем, что других так глубоко огорчает? – никому не нужен? – вот и славно! Некоторым детским мечтаниям суждено сбываться.
Двигателем человека выступает любопытство. Заставляли себя любопытствовать ко всему, стремясь охватить вокруг себя пространство, проявляя интерес к людям, их делам, дорогам и тропинкам, всему, чего коснется взгляд, и что находится – вон там! – за его пределами. Постепенно это становилось чертой характера каждого. Разведчик и вне разведки. Разведчик навсегда. Цепкий взгляд – а если здесь засаду? А если здесь засада, и кто-то уже посматривает на тебя хозяйским взглядом? Оценивали уютность канав. А вот здесь бы растяжку на преследователя, а здесь залечь самому, а потом рывком вон туда – огонь не помеха...
–
ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
18 июня 2007:
"Крупный тайник с оружием обнаружили сотрудники правоохранительных органов неподалеку от села Мамонтово Ногинского района Московской области. Тайник располагался в лесном пруду. В нем находились два гранатомета РПГ-18, пять автоматов Калашникова, пистолет-пулемет иностранного производства, шесть пистолетов ТТ, пистолет "Браунинг", два пистолета Макарова, помповое ружье и большое количество патронов различного калибра. "В настоящее время устанавливается источник приобретения, принадлежность и цели использования данного арсенала", – отметили в правоохранительных органах..."
/"РИА Новости" /
(конец вводных)
–
– Старшего что-то не видно, – говорит Седой.
Среднего брата он уже показал, да Извилина его уже видел из бани, именно он тогда приезжал со своей неумной "кодлой". Сейчас наблюдал, как тот ходит по рынку в спортивном костюме с двумя подчиненными в костюмах поплоше – вроде как униформе. Вид какой-то потерянный. Прошел мимо крытой машины, с которой торговали арбузами, остановился у стола с весами и нарезанными "пробами" и стал жрать арбуз. Именно жрать, жадно отхватывая от нарезанных кусков верхние доли, засовывая, проталкивая пальцами, едва ли не давясь. Сок стекал с углов рта, по подбородку... Утерся ладонью.
– Жить пытается шире себя самого!
Извилина как-то наблюдал бомжа, который пытался управиться с арбузом без ножа. Примерялся по всякому, и видно было, как в наморщенном лбу работала мысль. Извилине было любопытно, каким образом выкрутится – все-таки русский бомж, значит, изначально что-то от "Левши" должно остаться. И действительно, маялся недолго: достал целлофановый пакет, сунул арбуз туда и расколотил кулаком, потом прогрыз в углу дырочку и стал сосать, наслаждаясь.
Рассказывает про это Седому. Седой хмыкает.
– Он перед этим, что английский джентльмен.
Гуляют, осматриваются...
Ситянские, как стало принято говорить – "держат рынок". Не огороженный, а возникающий стихийно по определенным дням возле старого маленького, до сих пор называемого: "Колхозный". Разборные торговые палатки двух смежных улиц рядами вытекают на площадь, захватывая ее. Сама же площадь, когда-то место первомайских митингов, парадов трудящихся, ветеранов и первоклассников, проводов в армию, а в суровую годину – было такое – и на войну, теперь уже пиявкой – новыми помыслами – не лепилась краем, а присосалась к транзитной трассе, пронизывающей городок насквозь.
Трасса заставлена машинами на обе стороны, на противоположной стороне торчат несколько слипшихся двухэтажных магазинов, в которых, впрочем, торгуют только на нижних этажах, верхние перекрыты, должно быть, превращены в складские. В магазинах в рыночные дни торговля идет ни шатко, ни валко. В обычные, впрочем, тоже – поскольку нет народа Наезжают утренними автобусами – сельскими "пазиками", уезжают обеденными. В небазарные дни по расписанию автобусов мало, одна надежда на неразборчивых транзитников, которым можно всучить прогорклое просроченное масло, выдав его за местное. В базарные же (воскресные и пятничные) дни все торопятся, заскакивают, чтобы глянуть ошалелыми глазами на цены, и обратно. На рынке дешевле. Магазины – для охмурения транзитников, дачников, но не местных жителей. Всяк из местных вытерпит до пятницы, чтобы взять то, что ему надо, на пару рублей дешевле.
– Третьяч! – говорит неожиданно Седой.
– Что? – удивляется Извилина.
– Сортность самогонная. "Первач", "другач", "третьяч". Третьяч – товар третьей руки. Здесь на рынке едва ли не сплошь третьяч. Хорошо еще, белорусы выручают...
Рынок полон. Людской поток зажат палатками, словно пойманная покорная речка, или даже больше наскоро вырытый канал, вода в котором так окончательно и не определилась – куда ей? – и подтачивает берега, ища лазейки. На площади уже попросторней, там рядов несколько. На закрайках торгую с машин. Холодильниками, мотоблоками – мечтой садовола и даже мебелью – белорусы везут товары из страны несдавшегося социализма. Через дорогу, уже в стороне, скрыт деревьями павильоном "Культтовары", там стоит джипик дорожной милиции – в ожидании, кто из транзитников не заметит давным-давно выгоревший на солнце знак: "Остановка запрещена". Их интерес и основная прибыль на линии памятника Ленину – в ту и другую сторону от него ровно по пятьдесят метров – это как раз напротив соблазняющего рынка. Каменный Ленин стоит спиной к зданию, где теперь непонятно чем занимаются, стоит "в рост", на высоком, когда-то белом постаменте, со строгим уточнением "Ленин" и затертым похабным словом пониже. Оптимистически вскинув руку, он приветствует "новую экономическую политику", словно опять был ее автором, и замкнулся круг. Сергею-Извилине это кажется циничным.
– Ну вот и младший. Меня срисовал! – бурчит Седой, тут же кратко характеризует: – Дурень!
– Вижу! – говорит Извилина, приподнимая и разглядывая китайское пластмассовое ведерко так, словно обнаружил в этом развале ночную вазу от Феберже.
У палатки с кассетами, где в черном ящичке, укрытом клеенкой, истошно надрывается певица, терзая весь рынок просьбами любить ее "по-французски", какой-то щекастый молодец, в кроссовках, летних брюках "под цвет", босоножках и дорогом трехбортном пиджаке, но не шитым по фигуре, а взятым "на глазок", топорщится ли набитыми карманами, а скорее по причине, что хозяин больше привык к фуфайкам, все это убожество внезапно замирает, не веря собственным глазам, потом прет ледоколом, расталкивая рынок, и, еще не доходя, принимается выговаривать:
– Бля! Дедок, ты, наверное, совсем охамел! Знаешь, сколько ты мне теперь должен?
– Обсудим? – Извилина возникает рядом этаким чертом – интеллигентская рожа в несерьезной панамочке, той, что в новой современности, обзывают "пидараской".
– Не понял... – искренне изумляется "костюм". – Слышь, кореш – здесь непонятки!
Оборачивается к тому, что протолкивался следом, словно ища поддержки, и уже сам, не дожидаясь, замахивается, словно отбиваясь от чего-то надоедливого. Но кто-то руку зажимает больно, еще больнее и страшнее упирает чем-то в бок, а "корешу", что был рядом, вдруг, непонятно с чего, плохеет, и он опускаться на землю.
– Человеку плохо! – громко объявляет Извилина. – Расступитесь! Дайте человеку кислорода! – И сам же первый отступает назад от упавшего, пропуская любопытных.
Щекастого впихивают в щель между торговыми палатками, проелозив рожей по дешевому глянцевому покрытию, выталкивают на задник: туда, где пожухлые кусты, мятые картонные коробки и рваный целлофан. Он еще матерится, постепенно распаляясь, но этот интеллигент начинает смотреть в глаза так, что слова хиреют, сами собой сдуваются, и прошибает озноб: словно тут на месте досадливо и быстро решается – жить ему на этом свете или уже нет.
– Претензии к дедку берем на себя, – говорит Извилина. – Понял?
– Вы кто?
– Мы... – Извилина секунду думает. – Мы – педсовет! Заседание через полчаса – в той чайной, что через дорогу – собери, кого сможешь. Городишко маленький, концы короткие, думаю, оповестишь. Если есть над тобой старший, скажешь ему одно: пусть задумается – кто крышует крыши. Дошло? Все! – легонько похлопал по плечу. – Иди, работай!
Костюм чувствует, что сзади приотпускают. Хочет обернуться, но чьи-то руки не дают, снова ухватывают и пихают туда же – между палаток...
–
ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
Россия 2001 -
падение производства до уровня предыдущих лет:
цельномолочной продукции – 1963,
производству телевизоров – 1958,
объемам добычи угля – 1957,
животного масла – 1956,
кирпича строительного – 1953,
грузовых автомобилей – 1937,
кузнечно-прессовых машин – 1933,
зерноуборочных комбайнов – 1933,
производству металлорежущих станков – 1931,
выпуску тракторов – 1931,
пиломатериалов – 1930,
выпуск вагонов – 1910,
тканей всех видов – 1910,
обуви – 1900,
шерстяных тканей – 1880...
2001 по отношению к 1989 году:
1989 – тонн молока 55,7 миллиона,
2001 – 32,9 (падение до уровня 1958-го года)
1989 – поголовье свиней – 40 миллионов,
2001 – 15,5 (падение до уровня 1936-го года)
1989 – поголовье крупного рогатого скота с 58,8 миллиона,
2001 году – 27,1 (падение до уровня 1885-го года)
1989 – поголовье овец и коз – 61,3 миллиона,
2001 – 15,2 (падение до уровня 1750-го года)...
/согласно данным ГОСКОМСТАТ Российской Федерации/
(конец вводных)
–
«Четвертый», «Пятый» и Седой за стол не садятся, а у стойки заказывают еще.
– Нам бы повторить!
Пьют облокотясь, с достоинством и верой в завтрашний день. Зрелище по нынешним временам уссюрное – сюрреалистическое – три мужика пьют чай. Дежурная "дневная" барменша в белом фартучке смотрит с подозрением – как на инфекционных больных и потом, явно рисуясь, громко зовет с кухни напарницу – свояченицу, такую же рыхлотелую, только в фартучке уже не кружевном, а заляпанном пятнами и пропахшем прогорклым маслом, – оценить заезжих придурков.
– Думаешь, придут? – спрашивает Извилина.
– Придут! – уверенно говорит Седой. – Уже присылали пересчитать. Два раза заходили – очень старательно мимо нас смотрели. Изумились, что опять вас, не беря меня в расчет, всего двое, да еще и не те, что возле бани среднему Ситянскому с друганами морды щупали. Теперь со стороны кухни все проверяют и ближние машины выглядывают с неместными номерами, в которых сидят, не выходят, либо рядом тусуются – но это зря, здесь транзит, да еще и базарный день. Только запутаются в предположениях...
Седой успевает рассказать про Ситянских. Что деревня была такая, да вроде и сейчас есть – Ситно, только непонятно живет ли там теперь кто-нибудь.
– "Ситянские карманники" прозвище свое получили не за то, что по чужим карманам шныряли – такого тут не водилось, а за то, что в собственных таскали всякую дребедень, приспособленную для драки. За что не раз были жестоко – бывало, что и жердьем – побиваемы, да так и не отучены.
Седой почти слово в слово повторят то, что слышал когда-то от покойного деда Михея, даже сохраняя его интонации – характерный говорок. Чтобы не скучать и отвлечься, рассказывает и что сам думает по этому поводу. Что Ситно – деревня особая. Добра деревня, в месте хорошем – у озера большого, да слава худа, что ей, что озеру. Характеры складывались по деревням – семьям. Ситно, должно быть, зачервоточило во времена незапамятные. Появился какой-нибудь прохиндей, что, уйдя на заработки, вдруг, возвернулся в сапогах со скрипом, красной ситцевой рубахе, "подсигаром" в кармане, взялся дарить девкам платки, совать мужикам папиросы, в общем, произвел неизгладимое впечатление на тех и других. Хвастал безмерно, чем ломал устоявшийся уклад, и вот уже прививались иные привычки. Извращались городским неправильным заработком. Стали жить не за счет топора, не косьбы (а косцы были знатные), не рыбной ловли, а срамного лакейства, становились половыми или "погорельцами", запрягали лошадь в загодя, с "умом" пожженную телегу, и ехали срубить деньжат с доверчивых городских. Тут же продавалось и подаяние – все то, что им подавали "натурой". Совращались длинным или скорым рублем. Иногда уже и вся деревня превращалась в коробейников, забрасывала хозяйство, раз за разом отвыкая от него. Уже не обращали внимания на завалившийся хлев и текущую крышу, только дожидаясь нового сезона, когда можно отхватить всего и разом. Так и случилось, что на примере одной шальной удачи, на зависти к ней, на червоточинке, подхватывало целую деревню и не скажешь теперь как ее прежде звали, стало – Ситно, а попросту "Решето", как поменялись люди в нем и мнение о них: "У ситянских все одно – как вода в решете – толку не будет". Привозили дурные городские привычки. Михей поминал про хитрую свинчатку, весовые бронзовые или чугунные гирьки на шнурке и складные полураскрытые ножи за спиной, скрытые рубахой с запуском – лезвие заторнутое за брючный ремень, рукоять на внешней стороне "под руку". Уже тогда умели переделывать под стопор, чтобы, открывшись, лезвие уже не складывалось.
Седой предупреждает, чтобы готовы были ко всякому. Древние въевшиеся привычки трудноистребимы...
Извилина предпочитает собственные суждения. Задумчиво разглядывает прилепленный к стене плакат певицы, чьей сущности подошла бы надпись: "Жопа – вид спереди", нет-нет, да и поглядывает на развязную придорожную "барменшу", ожидая шевельнется ли что внутри? Осталась ли в нем жалость, снисхождение? Нет, не находит, понимает, что, случись "суровая необходимость", спустит курок – здесь клейма ставить негде, тут даже не "секонхенд", тут счет утерян...
Появляются первые, с младшим Ситянским, становятся кучей в дверях.
– Опаздываем-опаздываем! – укоризненно дружелюбно встречает их Извилина и, введя в растерянность, отворачивается, больше не обращая никакого внимания, хлебает свой чай, с наслаждением щуря глаза. Отворачивается без опаски, зная, что уже прошел умело пущенный слушок, будто приехали крутые московские (или какие-то еще) раком ставить районную "головку" за неправильное ведение дел.
Неловко толкаются в дверях, потом принимаются рассаживаться. Кто-то сразу же выходит и возвращается со средним Ситянским.
Извилина теперь никого не приветствует, будто не замечает. Завязывает разговор с "дневной" барменшей.
– Вдвоем управляетесь? Сколько в месяц зарабатываешь?
Отвечает. Привирает, но немного.
Сует конверт.
– Здесь больше, чем за погода, и ничего с вас не требуется. Никуда не бегайте, все равно в дверях остановят. Столы начинайте накрывать – мы у вас отобедаем по богатому. В нашу сторону не смотрите – здесь все быстро будет и не интересно. И не дергайтесь – мы не бандюги, а вовсе даже наоборот. Впрочем, про телефон, если есть, лучше позабыть – он сейчас для здоровья очень вредный. От добра херьню не ищут!
Извилина умеет быть убедительным, умеет и очаровывать. Смотрит чрез плечо.
– Все? – делово спрашивает Извилина. – Кто-то запаздывает? Ждем!
Ситянские в растерянности, с подобным еще не сталкивались, и не знают как себя вести. Вроде бы "наезд", но какой-то не такой. Да и не "наезжали" еще на них ни разу, чтобы сравнивать. Пошептались, кто-то зафантазировался, что это ФСБ – федеральная служба безопасности дуркует. То ли со скуки, то ли чистки начались – зацепили ее интерес каким-то боком. От такого уверенности не прибавится.
Миша-Беспредел вталкивает человека – злого и помятого, и сам становится в дверях. Против Миши старший Ситянский смотрится невзрачно, и все это отмечают. Но, если он так невзрачно, то остальные совсем никак.
– Что ж, поблагодарим одного из наших ассистентов, который обеспечил необходимый кворум! – громко объявляет Извилина, окончательно беря на себя роль дирижера этого спектакля. Зная, что те, кто совсем не дурак, в первую очередь отметят слова: "одного из ассистентов", подразумевая, что есть и еще, может и за дверьми и, шут знает, чем они там занимаются. Некоторые уже жалеют, что вошли сюда, должно быть, вспомнили, что не бандюганы они в конце концов – все это так, небольшой приварок. Не стоит оно того серьезного, что сейчас готовится. Тех, кто хочет выйти, Миша даже и не разворачивает, просто стоит в дверях и смотрит в глаза. Присутствует здесь, сидит мышкой и грустный качок с битой засунутой в штаны, неловко пытающийся прятать верхний ее конец. Внезапно поскучневший при виде Мишы-Беспредела, лепленного природой, а не железом под анаболики.
Тут и Замполит картинно выходит со стороны кухни – перекрывает второй выход. Рукояти пистолетов торчат из подмышек.
Извилина, обычно скучающий, оживляется, на щеках румянец походящий на юношеский. Только Молчун знает, что пятна на лице Извилины – признак того, что он зол, и чем непринужденнее веселее он старается казаться, тем злее на самом деле.
– Что, если мы крышеваться не хотим? – не выдержав, подает голос старший Ситянский. И это первая фраза "той стороны".
Извилина выглядит удивленным.
– Так это наш дом, и в этом доме теперь только званых честят. Незваных выводят.
– Как клопов! – добавляет Леха для пущего понимания.
– Вы, ребятки, сейчас по любому вне игры. Что так, что этак. Либо возвращайтесь в Ситно к хозяйству, либо беритесь доказывать, что не мыльные пузыри согласно старым традициям. Вот есть такая древняя, но очень хорошая русская Правда, – Извилина особо налегает на слово "очень", едва ли не издевательски, но дальше продолжает голосом сельского лектора, бесстрастно и невинно: – Это правда поединщиков. Условия простые – проигравший выбывает. Можем просто в охотку – на кулачках до первой крови, до полежаньица в ногах. На ножах можно, да хоть бы и на сабельках, если найдутся желающие. На пулеметах в ближайшем лесочке. Все это вы выбираете. И с кем из нас тоже вы выбираете. Но, чтобы не откладывая, сейчас же все здесь и решить. Ясно?.. С одним "но". Слышите, Ситянские? Один из вас троих отсюда живым не выйдет, тут хоть жребий бросайте. Один бьется до смерти – своей или чужой. Эта правда святая, что произойдет, то и будет. Вы, Ситянские, свое личное про себя решили, когда транзитника на трассе убили.
Извилина на счет "транзитника" только щупал, но понял, что попал – приняли без удивления. В остальном же... Где собралось больше десяти, полезнее давить не на логику, а на эмоции, потому сохраняя принцип – разделяй и властвуй, объявил дальше во всеуслышанье:
– Сегодня только Ситянские свой неправедный хлебушек отрабатывают – остальные, кто не занят, за стол, и можете пить-закусывать! Тут уж, по любому, чем бы дело не закончилось, а отмечать положено событие – за все заплачено вперед...
"Хлеба и Зрелищ" придумано не в России, но прижилось легко. Гладиаторские бои не все были подневольные, хотя в виде редкого исключения. Дракой прав не будешь. Если только защищаешь собственную правду, которую почему-то путают с правом на что-то. На Руси же сходились только в охотку: "До поля – воля, а в поле – неволя". Вольным быть до определенной черты. Переступил? Возврата нет – дерись за свою правду! Насмерть дерись! Кто жив остался – того и правда, кто умер в таком поединке – собакам. Значит – солгал!
– А если я не хочу? – спрашивает старший Ситянский.
– "Не хочу" – через Медвежонка.
Все смотрят на "медвежонка", и Миша-Беспредел, не любящий быть в центре внимания, смущенно почесывая шею, хмурится.
– Теперь собственно выбор. Первый вопрос: кто с кем? Быстренько-быстренько, – торопит Извилина. – Скоро горячее подавать будут – не управимся.
– Это как? – спрашивает младший Ситянский.
Извилина понимает, что интересуется не насчет обеденного меню.
– Это так, что можешь выбрать любого с нашей стороны на собственных условиях.
Извилина уже знает, кого выберет младший Ситянский – глаза выдают. Седой, когда на него показывают пальцем, громко хмыкает и укоризненно качает головой.
– Теперь Ситянский – намбе ту!
Некоторое время Извилина ждет – все смотрят на среднего Ситянского, оценивают его затравленный вид.
– Так понял, что пропускаем очередь? Не вопрос! Слово за старшим...
Старший Ситянский, по нему видно, лихорадочно думает. Понятно, что очень хочет сломать этого нагловатого, но слишком уж уверенного в себе, что-нибудь за этим кроется. Выбирает молчаливого, похоже – трусоватого. И не понимает, почему этот – сильно разговорчивый – так странно на него смотрит, а молчаливый вовсе не реагирует, будто он, Ситянский – пустое место.
– Диагноз – наследственная глупость, – едва слышно бурчит Замполит.
– Значит, так получается, средний достается мне! – заключает Извилина. – Впрочем, пока еще у него есть время переиграть – выбрать Медвежонка или Сурка – показывая на Лешку-Замполита, уточняя: – Это, с которым наш брат Ситянский уже знакомился – третьего дня тому.
Извилина любит предоставлять выбор, не оставляя его, но держится так, словно его детство вызрело не в детстве – много позднее, потому-то сейчас, уже в зрелом возрасте, догуливает, вносит элемент игры.
– Начинаем с молодых или по старшинству? – живо интересуется Извилина, и тут же за всех решает сам. – Впрочем, тут по любому – то на то и получается – первый заход: "самый молодой против самого старого".
Участливо интересуется у младшего Ситянского:
– Стреляться изволите или на кулачках?
– Так сломаю.
– Хорошо, – радуется чему-то Извилина. – Тогда по второму вопросу уточнимся... До крови? До смерти? До калеченья?
– А это как придется! – нагло заявляет Младший Ситянский. Давит взглядом Седого, не понимая, почему тот так спокоен. Хмыкает, картинно снимает пиджак, бросает на спинку стула, встает в стойку – должно быть, видел такую в кино...
Ох, не смейся черт над дьяволом!
– Не суетись, – говорит Седой. – Нет зонта, значит, промокнешь при любых обстоятельствах.
В городе Седой ходит с клюкой, чтобы казаться еще старше. Сейчас отставляет клюку в сторону.
Извилина думает, что Седой сейчас обязательно отчебучит что-нибудь этакое, "нестариковское" – выпрыгнет вверх на метр или больше, попутно хлопнет Ситянского ладонями по ушам, да так, чтобы кровавая юшка носом пошла, рванет на себя, да саданет коленкой под подбородок, в общем покажет себя этаким живчиком. Но Седой из образа не выходит...
Ждет, пока Ситянский замахнется, потом неловко "по-стариковски" подныривает и пропускает мимо себя. И второй раз уходит, выжимая нервные смешки, но под третий, под горсти "подставляется", позволяет ухватить себя за грудки, одновременно сбивая неумного человека с равновесия. Сразу же "крестом" просовывает свои руки, и прижав кисти Ситянского плотненько к своему телу, ведет корпусом-рычагом вокруг себя, сначала в одну сторону и, тут же, поймав сопротивление, в обратную – выламывая кисти и локтевые. Как-то незаметно для всех оказалось, что левая рука Седого уже проскользнула к шее, надавила двумя пальцами куда-то под челюсть, вызывая взвизг и скулеж, словно ошпарили собаку, у Ситянского, вдруг, брызгают слезы. Седой, стоя полубоком, аккуратно опускает его на колени подле себя, прижимая ухом к полу – зашарканному сальному линолеуму...
– Пойдешь в деревню? – спрашивает Седой, чуть-чуть приотпуская, чтобы смог ответить.
– Пойду!
Голос у Ситянского, что у наказанного школьника.
– Прямо сейчас пойдешь? Пешком пойдешь?
– Да!
– Тогда – иди! – говорит Седой.
Отпускает, сдвинувшись на пару шагов, не теряя из виду, поскольку знает оглашенных, которые, почувствовав себя униженными, бросаются грудью на нож, а также и под танк, прихватив гранаты. И даже чуточку расстраивается, что нет в этом Ситянском той шальной звериной отрешенности момента, остатков настоящий русскости, когда выбирают смерть унижению. Ситянский медленно встает и, не смотря ни на кого, выходит. В зале беззвучно выдыхают, начинается шевеление.
– Пауза! – объявляет Извилина. – Кто не участвует – налили и выпили!
И действительно – послушно наливают и выпивают. Разве можно от такого отказаться?
Извилина уже обратил внимание, выделил тех, кто смотрел на эту сцену не без удовольствия. Тех, кого явно воротило от одного того, что Младший Ситянский выбрал себе в противники старика – куда такое годится! Старик же взял, да и "сделал" его! Это близко к правильности. Кто-то даже крякнул от удовольствия и тут же смущенно глянул по сторонам – не заметили? Понял, что не столь крепка связь по вертикали, и может так статься, дело пройдет легче, чем планировали.
Молчун очень сомневается за Извилину. Извилина в рукопашном кажется ему неудачливым, какой-то мягкий, не склонен завершать начатое, и Феде приходится (были такие случаи) за него брак доделывать. Хотя навыки прививаются легко, но, чтобы стать приличным рукопашником, не хватает жесткости. Может "увязать" языка, подкрасться, ударить неожиданно, а, если нет иного выхода, обезоружить словом, выкриком, и даже уболтать, но чтобы драться, пусть и за жизнь... На занятиях Извилина тоже не выкладывается, чтобы отдаться бою без остатка, как бы Молчун не пытался его раскрутить на взрыв. А в настоящих боевых, когда шансы равны, случая проверить не было – у них все кончается быстро, да на других дистанциях. Правда, в их работе иного и быть не должно. Сам Извилина с Командиром планируют операции, стараясь предугадать все нюансы, без устали натаскивают группу на макетах, и по схожей рисунком местности.
Рукопашные приемы едва ли нужны в боевых операциях, они лишь придают некоторую уверенность, а еще возможность покуражиться в быту. Впрочем, для молодняка немаловажное. Осознание подобной элитарности всегда будет иметь значение. И вовсе не в силу военной необходимости, а скорее в силу изменяющегося вокруг них мира, где сверху до низу – на всех уровнях, вдруг, все стало меняться – отношения стали базарные, а дела бандитские, в шальные 90-е Молчуну было дано задание качественно подтянуть группу по "рукопашке"...
Недавно смог оценить свою работу. Издали смотрел, как на бороздах картошки прыгает Петька-Казак, а Лешка-Замполит, поймав кого-то за руку, крутит вокруг себя... Не так бы надо, но сойдет.
Командир, а еще раньше – Седой, периодически, но, скорее под влиянием момента, душевного настроя, чем поступившей информации, вдруг принимались натаскивать группу по дисциплинам "косвенным", на какое-то время вводя их в расписание. Молчун, понимая, что некоторые навыки прививать бесполезно, пробовал в отпущенное время развить лишь те, которые получались лучше всего – ограниченный набор, соответствующий индивидуальности и склонностям. Потому Лешке-Замполиту, обладающему крепкой кистью и бережливо относящегося к своей физиономии, которую почему-то считал приглядной – поставил пару "захват-заломов", а взрывному, импульсионному, очень подвижному и легкому Казаку – показывал уходы, точки, под каким углом и какой дозированностью бить, чтобы получился тот или иной эффект. Мише-Беспределу приемы были не нужны, он обладал звериной силой и мог поломать любого. Саша-Снайпер предпочитал бить кулаком, ребром ладони или открытой кистью, но уж бить, как стреляет, раз и наверняка – обычно целит в горло, под основание черепа или височную. За ним не прибирать. Командир... Насчет Командира Молчун ничего сказать не мог, здесь случай особый. А вот Извилина... Лучше бы Казак или даже Замполит, но только не Извилина!
Федор обругал себя, что возле машин, не сделал Среднему Ситянскому, когда тот был в беспамятстве, "киевского горчичника на копчик".
– На смерть? – спрашивает Извилина, глядя Ситянскому в глаза.
– Я не буду! – говорит Средний Ситянский глухо. – Совсем не буду...
– Как так? – чуточку растерянно удивляется Извилина.
Повисает тяжелое. Кто-то смотрит хмуро, кто-то недоуменно. Почти все осуждающе.
– Что ж, всякий выбор – выбор. Иди и не греши! – Извилина намеренно пытается унизить его в глазах всех остальных, чтобы авторитет Ситянского здесь был потерян безвозвратно. – Красный свет тебе в харю на всю оставшуюся жизнь!
– Снег за шиворот!
– И Карлсона в жопу с пропеллером! – отечески напутствует Седой.
А Молчун смотрит. Но лучше бы сказал, а не смотрел так. Слишком убедительный взгляд у Феди-Молчуна.
Когда посылают по-русски, трудно уйти по-английски. Ситянский в дверях оборачивается, словно тоже хочет что-то сказать – объяснить, но так и не рожает слов – только ломано отмахивает рукой и выходит.
– Налили – выпили! – командует Извилина. – За то, чтобы у каждого оставался выбор.
Молчун выходит, становится у стены – ждет, смотрит на Старшего Ситянского.
– А если я этим? – Ситянский достает из кармана гирьку на шнурке. – Что сам возьмешь?
– Обойдется, – отвечает за Молчуна Извилина.
– Ну, пусть обходится, – соглашается Ситянский, отворачиваясь, будто бы решая что-то положить на стол, и тут же мечет гирьку в голову Молчуна.
Гирька влипает в стенную панель, оставляя глубокую вмятину. Молчун скользит навстречу, под шнур. Разом бьет скрюченными пальцами под соски. Уходит за спину, ударяет в спину, кажется просто хлопает ладонью, но все так было быстро, что никто ничего не понимает. Берет за локоть разворачивает на себя – смотрит в глаза и говорит: