Текст книги "Комментарии к «Евгению Онегину» Александра Пушкина"
Автор книги: Владимир Набоков
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 67 страниц)
Къ ней дамы подвигались ближе;
Старушки улыбались ей;
Мужчины кланялися ниже,
4 Ловили взоръ ея очей;
Дѣвицы проходили тише
Предъ ней по залѣ: и всѣхъ выше
И носъ и плеча подымалъ
8 Вошедшій съ нею Генералъ.
Никто бъ не могъ ее прекрасной
Назвать; но съ головы до ногъ
Никто бы въ ней найти не могъ
12 Того, что модой самовластной
Въ высокомъ, Лондонскомъ кругу
Зовется vulgar. Не могу...
4 взор ее очей.Фр. «Le regard de ses yeux».
7 Ср.: Вяземский, 1815, стихотворение четырехсложниками, обращенное к Денису Давыдову (строки 20–23):
…генеральских эполетов
..................................
От коих часто поневоле
Вздымаются плеча других…
12В беловой рукописи находим гораздо более выразительный эпитет, чем «самовластной», – «тихогласной».
14vulgar.Русское прилагательное «вульгарный» вскоре стало вполне употребительным. В своем широком значении – «пошлый», «грубый» – это слово синонимично понятию «площадной» (от «площади» – городской, рыночной), встречающемуся в других главах «ЕО» (Четвертая, XIX, 8 и Пятая, XXIII, 8).
Ср.: мадам де Сталь, «О литературе…» (см. коммент. к главе Третьей, XX, 14), ч. 1,гл. 19 (изд. 1818), т. II, с. 50, примеч.: «…никто еще не употреблял слова „вульгарность“ [в эпоху Людовика XIV], но оно кажется мне выразительным и точным» <пер. В. А. Мильчиной>.
См. также коммент. к главе Восьмой, XIV, 13.
14 – XVI, 6 Заключенный в скобки пассаж от «Не могу», которым заканчивается XV, 14, и до конца XVI, 6, где мы возвращаемся к «нашей даме», – редкий пример переноса из строфы в строфу. В данном случае перенос забавным образом становится чем-то наподобие двери, распахнутой перед читателем, но закрытой для Онегина, замечающего даму (чьи достоинства читатель уже имел случай оценить) лишь после того, как она уселась рядом с Ниной Воронскою.
XVI
Люблю я очень это слово,
Но не могу перевести:
Оно у насъ покамѣстъ ново,
4 И врядъ ли быть ему въ чести.
Оно бъ годилось въ эпиграммѣ...
Но обращаюсь къ нашей дамѣ.
Безпечной прелестью мила,
8 Она сидѣла у стола
Съ блестящей Ниной Воронскою,
Сей Клеопатрою Невы:
И вѣрно бъ согласились вы,
12 Что Нина мраморной красою
Затмить сосѣдку не могла,
Хоть ослѣпительна была.
5Я почти не сомневаюсь, что эпиграмма, которая просится на язык поэту, представляла бы собой обыгрывание «vulgar» в связи с Булгариным, презренным критиком. Пушкин мог бы обозвать его Вульгариным или же при помощи русского предикативного окончания зарифмовать «Булгарин – вульгарен».
Строфа, как предполагают, написана в октябре 1830 г. в Болдине. В «Северной пчеле» № 30 (12 марта 1830 г.) появился булгаринский оскорбительный «Анекдот» (см. коммент. к главе Восьмой, XXXV, 9), а неделю спустя был напечатан его неприязненный отзыв о главе Седьмой[75]75
См.: П. Столпянский. Пушкин и «Северная пчела» в «Пушкин и его современники», V, 19–20 (1914), 117–90.
[Закрыть] (см. коммент. к главе Седьмой, после LV).
Среди различных автобиографических заметок в пушкинских рукописях находится следующая (Сочинения 1936, V, 461), датированная 23 марта 1830 г.: «Я встретился с [критиком] Надеждиным у Погодина [еще один литератор]. Он показался мне весьма простонародным, vulgar [написано по-английски], скучен, заносчив и безо всякого приличия. Например, он поднял платок, мною уроненный».
9–10Ниной Воронскою, / Сей Клеопатрою Невы.В главе Пятой ловкач и трюкач мосье Трике в своем мадригале заменил Нину Татьяной. Как большинство предзнаменований, содержащихся в той главе (например, предсказание обеим барышням Лариным выйти за «мужьев военных»), исполняется и это: Татьяна теперь затмила «belle Nina».
Некоторые любители отыскивать прототипы связывают (неверно) эту красавицу, о которой мы ничего конкретного не знаем, с графиней Аграфеной Закревской (1799–1879). Баратынский, влюбившийся в нее зимой 1824 г. в Гельсингфорсе (муж ее был генерал-губернатором Финляндии) и летом 1825 г., очевидно, ставший ее любовником, признается в письме приятелю, что думал о ней, представляя, какие чувства должна была испытывать героиня его безвкусного «Бала» (февраль 1825 – сентябрь 1828 г.), когда возлюбленный, Арсений, покинул ее ради Оленьки и она покончила самоубийством; впрочем, Нина было модным именем в литературе, и то обстоятельство, что героиню Баратынского зовут княгиня Нина, не доказывает, что ее прославленный прообраз тот же самый, что прообраз пушкинской Нины Воронской (варианты в беловой рукописи – Волховская и Таранская).
Единственный аргумент в пользу предположения, что у Пушкина, возможно, был короткий роман с Аграфеной Закревской в августе 1828 г. (после того, как он закончил историю с Анной Керн и пытался закончить другую – с Елизаветой Хитрово, 1783–1839), – упоминание ее имени в знаменитом списке платонически и чувственно любимых им женщин, за которыми он ухаживал с успехом или без (он набросал этот перечень в 1829 г. в альбоме Елизаветы Ушаковой, в Москве). Об Аграфене Закревской он пишет Вяземскому из С.-Петербурга в Пензу 1 сент. 1828 г.: «Я пустился в свет, потому что бесприютен. Если б не твоя медная Венера, то я бы с тоски умер. Но она утешительно смешна и мила. Я ей пишу стихи. А она произвела меня в свои сводники…». Вяземский, отвечая, остроумничает по поводу слова «бесприютен», осведомившись, значит ли это, что Пушкина больше не пускают в Приютино, именье Олениных под С.-Петербургом; в действительности, Пушкину предстояло там побывать, по крайней мере, еще один раз, 5 сентября, когда (как отметила в своем дневнике Аннета Оленина, которой он еще не сделал предложения) он мрачно намекал, что не в силах от нее оторваться.
Исследователю следует принимать во внимание, что «медь» вовсе не «мрамор» (XVI, 12) и что прелестная дама из письма Пушкина Вяземскому схожа с «сей Клеопатрою Невы» (XVI, 10) не больше, чем комета с луною. В силу всего этого я нахожу, что «Клеопатра Невы» означает то же самое, что означало бы «королева Невы», т. е. подчеркивает известность и притягательность, но без специальных напоминаний о легенде с тремя принесенными в жертву возлюбленными героини, – той, которой Пушкин воспользовался в неоконченных «Египетских ночах».
Менее рьяные искатели прототипов утверждают, что больше прав на роль Нины Воронской у Елены Завадовской (1807–74), невестки дуэлянта, упомянутого мною в связи с Истоминой в коммент. к главе Первой, XX, 5–14). Ее холодная, царственная красота вызывала много разговоров в обществе и, как указывает П. Щеголев[76]76
«Литературное наследство», т. 16–18 (1934), с. 558.
[Закрыть], Вяземский в письме жене (все еще не опубликованном?) прямо связывает Нину Воронскую с графиней Завадовской.
Наконец отметим, что дивная, овеянная трепетом, розовая Нина из черновиков главы Восьмой, вне сомнения, совсем не то же самое лицо, что Нина главы Восьмой, XVI.
Я уделил некоторое внимание скучной и, в сущности, бессмысленной проблеме «реального прототипа» стилизованного литературного характера, чтобы еще раз подчеркнуть различие между реальностью искусства и нереальностью истории. Все сложности возникают потому, что мемуаристы и историки (независимо от того, насколько они честны) – это либо художники, которые фантастическим образом пересоздают наблюдаемую ими жизнь, либо посредственности (что бывает гораздо чаще), неосознанно искажающие факты, когда эти факты оказываются пропущенными через их сознание, пошлое и упрощенное. Мы, в лучшем случае, способны составить некоторое представление об историческом лице, если располагаем чем-то написанным самим этим лицом, – особенно если это письма, дневник, автобиография и проч. А худший случай тот, когда перед нами метод школы прототипов во всем ее блеске: поэт X, поклонник дамы Z, сочиняет нечто ей посвященное, приукрашивая ее образ (так что она становится Y) в соответствии с литературными условностями своего времени; распространяется слух, что Z – это Y; реальную Z начинают считать полным изданием Y; о Z говорят так, словно она и есть Y; авторы дневников и мемуаров, описывая Z, не просто придают ей черты Y, a скорее соединяют ее с позднейшим, приобретшим распространение образом Y (поскольку литературные персонажи также изменяются и приобретают новые приметы); является историк и из описаний Z (а в действительности – Z плюс Y1 плюс Y2 и т. д.) заключает, что Z в самом деле была прототипом Y.
В нашем случае Нина окончательного текста (XVI) – слишком явная стилизация, не преследующая никаких внешних целей, и все попытки установить «прототип» лишаются всяких оправданий. Но мы подходим к особому случаю, связанному с Олениной, и будем пользоваться содержащими красноречивые свидетельства писаниями людей, причастных к этой истории, из которой на примере одного из случайных персонажей можно извлечь кое-что, дополняющее наше понимание Пушкина.
XVII
«Уже ли,» думаетъ Евгеній:
«Ужель она? Но точно... Нѣтъ...
Какъ! изъ глуши степныхъ селеній...»
4 И неотвязчивый лорнетъ
Онъ обращаетъ поминутно
На ту, чей видъ напомнилъ смутно
Ему забытыя черты.
8 «Скажи мнѣ, Князь, не знаешь ты,
Кто тамъ въ малиновомъ беретѣ
Съ Посломъ Испанскимъ говоритъ?»
Князь на Онѣгина глядитъ.
12 – «Ага! давно жъ ты не былъ въ свѣтѣ.
Постой, тебя представлю я.»
– «Да кто жъ она?» – «Жена моя.»
3степных селений.В VI, 3, Пушкин пользуется тем же эпитетом, говоря о своей Музе – «прелести ее степные». Слово «степные», по существу, означает «относящиеся к степи», однако замечу, что, например, Крылов в фарсе «Модная лавка» (опубл. в 1807 г.) употребляет это слово как в смысле «провинциальный» или «деревенский», так и в прямом смысле – «присходящий из степных районов [за Курском]». Ни изобилующая достаточно густыми лесами местность, откуда явилась пушкинская Муза (Псковская губерния), ни родные места Татьяны (двести миль на запад от Москвы) не могут быть названы степными.
Степи – заросшие травами поля, на которых в прошлом преобладал ковыль (Stipa pennata, по Линнею). Степи протянулись от Карпат до Алтая, в черноземном поясе России южнее Орла, Тулы и Симбирска (Ульяновска). Настоящая степь, где лесные участки (тополь и пр.) встречаются только по долинам рек, не простирается к северу дальше Харькова (примерно 50 градус северной широты), а дальше до Тулы идет луговая степь, на которой попадаются поросли дуба, Prunus, и т. п. Еще севернее такие поросли незаметно сменяются прозрачными березовыми рощами. В этих местах находится Тамбов. Некоторые указания в нашем романе ясно говорят, что края, где были расположены именья Лариных, Ленского и Онегина, изобиловали лесом, и, таким, образом должны были находиться еще севернее. Считаю, что эти места расположены на полпути между Опочкой и Москвой (см. коммент. к главе Первой, 1–5 и главе Седьмой, XXXV, 14).
Иногда для Пушкина степь – просто синоним открытой местности, равнины; я, впрочем, думаю, что (подобно той местности, которая в главе Четвертой представляет собой псковский пейзаж, стилизованный так, чтобы напоминать Аркадию) под «степью» в главе Восьмой, строфы VI и XVII, Пушкин подразумевал пейзаж, открывшийся ему в Болдине, где, начиная с первой недели сентября по конец ноября 1830 г., он провел самую плодотворную осень за всю свою жизнь, отчасти благодаря тому, что сознавал: приближается женитьба, а с нею денежные трудности и будничные заботы, мешающие творческой жизни.
Именье Болдино (на реке Сазанке в Лукояновском уезде Нижегородской губернии) насчитывало около девятнадцати тысяч акров земли и до тысячи крепостных мужского пола. Оно принадлежало отцу поэта (Сергею Пушкину, 1770–1848), который, однако, никогда в нем не бывал и счастлив был перепоручить управление старшему из своих сыновей. Оказалось, что вокруг старого господского дома нет ни парка, ни сада, но окрестные места не лишены своего рода величия – неброского, скромного, питавшего вдохновенье многих русских поэтов. Болдино находится там, где степь перемежают дубовая поросль и осиновые рощицы. Здесь в те чудесные три месяца Пушкин работал над главой Восьмой и окончил «ЕО» в первом варианте (девять глав): к роману добавилась написанная, по крайней мере, на две пятых глава Десятая; было создано около тридцати стихотворений, а также восхитительная шутливая повесть октавами (пятистопный ямб) «Домик в Коломне», пять «Повестей Белкина» (экспериментальные по духу – это первые по-русски написанные повести в прозе, которые обладают непреходящим художественным значением), четыре маленькие трагедии – «Моцарт и Сальери», возможно, уже имевшиеся в черновике; черновик «Каменного гостя», дописанный до конца, как предполагают, в утро перед дуэлью (27 янв. 1837 г.), «Пир во время чумы», представляющий собою перевод с французского подстрочного переложения одной сцены из «Города чумы» Джона Вильсона; и «Скупой рыцарь», приписанный (возможно, его французским переводчиком) Шенстону – Ченстону, как транскрибирует фамилию по-русски Пушкин, думая, что «Ш» такое же галльское искажение, как «Шильд-Арольд», и ко всему этому – целая связка изумительных, пусть не во всем правдивых, писем своей восемнадцатилетней невесте в Москву.
8Скажи мне, князь.И Онегин, и князь N. – аристократы. Обращаясь к своему старинному приятелю и родственнику (возможно, двоюродному брату), Онегин говорит ему «ты» (фр. «tu») и «князь», что при описываемых обстоятельствах означает примерно тот же уровень непринужденности и доверительности, как использование «mon cher» или обращение по фамилии (ср. разговоры Онегина и Ленского в главах Третьей и Четвертой). Титул без фамилии был просто удобным способом выразить такую фамильярность. Стоящий ниже на иерархической лестнице или же равный по родовитости, но желающий поддерживать комический тон воспользовался бы формулой «Ваше сиятельство» (как обращается к графу Вронскому князь Облонский в «Анне Карениной», ч. 1, гл. 17).
Американскому читателю следует обратить внимание на то, что русский, немецкий или французский аристократ, имеющий титул князя (примерно соответствующий титулу герцога у англичан), не обязательно связан родственными узами с царствующим домом. По-английски формулы со вторым лицом единственного числа в этом контексте провоцировали бы комические ассоциации.
9в малиновом берете.Мягкая шляпка без краев, в данном случае – из алого бархата. Я воспользовался, переводя, французским «framboise», поскольку английское «raspberry» не передает в полной мере тот богатый и живой оттенок красного цвета, который выражен французским словом, как и русским «малиновый». В этом слове для меня прежде всего важен пурпурный цвет свежего плода, а не яркий рубиновый оттенок джема, который варят из малины русские и французы.
На моднице 1824 г. днем был бы плоский бархатный берет бордового или фиолетового цвета (раут, на котором присутствует Онегин, следует думать, проходил во вторую половину дня). Берет мог быть украшен свисающими перьями. Согласно Каннингтон в ее «Английских женских модах», с. 97, англичанки 1820-х годов носили «берет-тюрбан» из крепа или шелка, украшенный перьями; возможно, что-то схожее было на Татьяне. Другие модные цвета того времени – «ponceau» («маково-алый») и «rouge grenat» («гранатовый»). В сентябрьском номере журнала «Московский телеграф» за 1828 г., с. 140, находим следующее описание – по-французски и по-русски – парижских мод: «В лучших модных магазинах прикалывают к беретам, сделанным из голубого, розового или пунцового крепа, мишурные цветы. На сих же беретах бывают, сверх того, перья, белые или одного цвета с беретом». Пунцовую бархатную току носила, согласно свидетельству Б. Маркевича[77]77
Сочинения (С.-Петербург, 1912), XI, 425; приведено Цявловским в кн. «Рукою Пушкина», с. 186.
[Закрыть], ослепительная Каролина Собаньская (урожденная графиня Ржевуская, старшая сестра мадам Эвы Ганской, на которой в 1850 г. женится Бальзак), когда она появлялась в киевском свете, где Пушкин в свой короткий приезд в Киев в феврале 1821 г. впервые ее увидел. Три года спустя в Одессе он за нею ухаживал, и они вместе читали «Адольфа». Еще позднее он был частым посетителем ее московского салона и писал ей страстные письма и стихи («Я вас любил…», 1829, «Что в имени тебе моем…», 1830). Она была агентом правительства.
Берет – с перьями и без перьев, – модный в 1820-е годы, вышел из употребления к 1835 г., но в измененном виде много раз снова становился притягательным в современную эпоху.
В вариантах беловой рукописи (Гофман, 1922) у Пушкина в главе Третьей, XXVIII, 3 первоначально было «в красной шале» вместо «в желтой шале», а в черновике (2371, л. 9 об.) «Альбома Онегина» IX, 12 упоминается «пунцовая шаль» вместо «зеленой». В конце концов он решил, что красный цвет будет только у берета на Татьяне.
Согласно В. Глинке[78]78
Пушкин и Военная галерея Зимнего дворца (Ленинград, 1949), с. 133.
[Закрыть], в Эрмитаже, ленинградской картинной галерее на Миллионной (откуда в главе Первой, XLVIII доносился отдаленный стук дрожек), есть национализированный портрет кисти (сэра Джорджа) Хейтера, 1832 г., на котором изображена графиня Елизавета Воронцова, и на ней берет ало-малинового цвета.
Я полагаю, что, работая над главой Восьмой, Пушкин представлял себе моды не 1824, а 1829–30 г., а возможно, и тот берет самого модного цвета (пурпурно-алого), который прекрасно воспроизведен в т. LXII (№ 2, табл. 2, рис. 1; 11 янв. 1829 г.) «Journal des dames et des modes», доставлявшегося в Россию из Франкфурта-на-Майне. Между прочим, в этом же номере напечатана вторая, заключительная часть перевода на французский восточной повести Булгарина «Раздел наследства», – из «Полярной звезды» на 1823 г.
10Осенью 1822 г. на Веронском конгрессе Австрия, Россия и Пруссия договорились о вооруженном вторжении в республиканскую Испанию. Французские войска вошли в Испанию весной 1823 г. и взяли Мадрид. Деспотия в лице Фердинанда VII была восстановлена в 1823 г. Я предполагаю, что к зиме 1824–25 гг. между Россией и Испанией (где французская армия оставалась до 1827 г.) уже наладились дипломатические отношения, однако испанский посланник, кажется, был назначен не ранее 1825 г.
Лернер в книге «Рукою Пушкина» доказывает, что в 1825–35 гг. послом Испании в России был Х. М. Паэс де ла Кадена и что Пушкин лично знал его (обсуждал с ним французскую политику за обедом 9 авг. 1832 г.); однако происходящее в главе Восьмой, XVII относится к августу 1824 г., когда Паэс де ла Кадена еще не появился в Петербурге.
XVII–XVIIIСоставляя эти разрозненные заметки, я стремился не уделять особого внимания ужасающим версиям «ЕО», переложенного топорными английскими виршами. Однако кое-где не лишним будет отметить содержащиеся в них промахи и ошибки, чтобы читатели, как и издатели переводов, убедились: использование рифмы, автоматически исключающее возможность точно передать смысл, попросту помогает тем, кто ею пользуется, скрыть то, что сразу обнаружило бы честное прозаическое переложение, а именно неспособность достоверно воссоздать сложности оригинала. Для иллюстрации сказанного я выбрал конец строфы XVII (8–14) и начало строфы XVIII (1–7), потому что это особенно трудное место, а значит, с особенной ясностью видны те непредумышленные искажения и увечья, которые терпит от переводящего его рифмача ни в чем не повинный, беззащитный текст.
В моем представлении, термин «буквальный перевод» – тавтология, так как лишь буквальное воссоздание текста и является, строго говоря, его переводом. Однако эпитет «буквальный» заключает в себе несколько оттенков, которые, быть может, следует принимать во внимание. Прежде всего «буквальный перевод» требует верного воссоздания не только прямого смысла слова или фразы, но и подразумеваемого: речь идет о семантически, а не обязательно лексически (т. е. игнорирующем контекст слова) или синтаксически (т. е. сохраняющем грамматическую конструкцию) корректном воссоздании оригинала. Иначе говоря, перевод может быть, а часто и бывает, точным лексически и синтаксически, однако буквальным он оказывается только при условии, что он корректен контекстуально и что в нем верно переданы нюансы текста, отличающая его интонация. Лексически и синтаксически правильным английским переводом «не знаешь ты» (XVIII, 8), конечно, было бы «not knowest thou», однако это выражение не передает идиоматичную простоту русской фразы (в которой местоимение может стоять и перед «не знаешь», и после, не изменяя смысла), а второе лицо единственного числа с его в английском употреблении неизбежными архаичностью, окрашенностью обиходом определенной среды и книжностью вовсе не отвечает русской форме, предполагающей как раз простоту и непринужденность живого разговора.
XVIII
– «Такъ ты женатъ! не зналъ я ранѣ!
Давно ли?» – «Около двухъ лѣтъ.»
– «На комъ?» – «На Лариной.» – «Татьянѣ!»
4 – «Ты ей знакомъ?» – «Я имъ сосѣдъ.»
– «О, такъ пойдемъ же.» – Князь подходитъ
Къ своей женѣ, и ей подводитъ
Родню и друга своего.
8 Княгиня смотритъ на него...
И что ей душу ни смутило,
Какъ сильно ни была она
Удивлена, поражена,
12 Но ей ничто не измѣнило:
Въ ней сохранился тотъ же тонъ,
Былъ также тихъ ея поклонъ.
13тон.Пушкин любил это французское слово, не обязательно выделявшееся в ту пору курсивом как иностранное и англичанами. В русских, как, впрочем, и английских гостиных оно обозначало стиль поведения в обществе. Сегодняшние русские часто путают его с другим словом-омонимом, означающим индивидуальную манеру говорить, принятый кем-то для себя взгляд на вещи и проч. В начале девятнадцатого века «тон» понимали как «bon ton» <«хорошие манеры»>. Кстати, тут вспоминается, вероятно, непревзойденный образчик какофонии – строка французского стихоплета Казимира Делавиня: «Ce bon ton dont Moncade emporta le modèle» (выделено мною) <«Тот прекрасный тон, коего Монкад был образцом»>, «Рассуждение в связи с открытием второго Французского театра» (1819), строка 154.
Ср.: Руссо, «Юлия» (Сен-Пре к лорду Бомстону, ч. IV, письмо VI); бывший любовник Юлии видит ее замужем за другим после того, как он почти четыре года странствовал в далеких краях: «Она держала себя так же просто, ее манеры не изменились – говорила она или же молчала» <пер. Н. Немчиновой>.