355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Московкин » Потомок седьмой тысячи » Текст книги (страница 5)
Потомок седьмой тысячи
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:33

Текст книги "Потомок седьмой тысячи"


Автор книги: Виктор Московкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 46 страниц)

5

Прокопий Соловьев ерзал, стараясь подогнуть длинные ноги под стул. Говорил, не подымая глаз:

– Сразу же, как Анну увезли, вселили. Пустовать не дадут.

– Ладно, – устало проговорил Федор. – Угол где-нибудь найдем.

Сумрачно оглядел нескладного Прокопия – впалая чахоточная грудь, серая косоворотка туго стягивает морщинистую шею с выпирающим кадыком; как у всех ткачей, долго проработавших на фабрике, – болезненный румянец на впалых щеках. Почему-то подумалось, что с появлением нового жильца и запах в каморке стал другой.

– Сам понимаешь, – продолжал Прокопий. – Я ни при чем. Я тоже дожидался. А когда подошла каморка – отказываться было не резон… Барахлишко тетка Александра прибрала, не беспокойся, все в целости.

Прокопий наконец загнал ноги под стул. Сразу стало свободнее.

– Пока здесь живи. Семью я подожду перевозить. Кровать поставим на моей половине. – Прокопий откинул занавеску, крикнул тетке Александре, которая, согнувшись над столом, чистила картошку: – Пусть остается здесь, что скажешь, старуха?

– Куда ему деваться? – Тетка Александра осердилась на глупый вопрос. – Станет работать – никто отсюда не прогонит. И за малым догляд будет. Когда женится, тогда уж о другом пусть думает.

Федор рассеянно слушал ее. Так будет всегда: шагнешь ли, слово ли скажешь – все будет напоминать о жене… Грустное письмо Василия Дерина он получил зимой – был ошеломлен и все не верил. Работал тогда в партии арестантов: выкалывали бревна на Волге. Летом их сложили на берег в кошмы. Но осенью, перед перво-ледком, поднялась вода, бревна затопило и заковало льдом. Приходилось со всех сторон обкалывать первое бревно, отдирать его ломами. Нижние шли легче, от удара ломом сами выскакивали на поверхность. Удар с обоих концов – и бревно выпрыгивает наверх, отводят его по воде в сторону и бьют по следующему. Федор стоял с напарником, тоже политическим, по прозвищу Пеун. Сидел он за принадлежность к какому-то тайному обществу, срок отбывал легко, в настроении пел всегда одну и ту же песню: «П-о-а-тиряла-а я колечко…» (Потому и прозвали Пеуном). Оба враз ударяли ломами с загнутыми ручками – прямой, обледеневший на морозе лом легко можно было утопить. Федор думал не о работе – о каракулях Василия: «А теперь сообщаю о горе твоем, В однодневье свернулась Анна…» За думами не заметил, как сбился с ритма. Пеун ударил, бревно выплеснулось на поверхность. И в это время с силой обрушил свой лом Федор. Не встретив на пути поддержки, лом пошел на дно, рванув за собой Федора. Ледяная вода, как иголками, ожгла, тело. Попытался вынырнуть, но рукавица застряла в круглой ручке воткнувшегося лома. Наглотавшегося, окоченевшего, вытащили его на лед, повели к будке, где по очереди грелись конвойные… Как сейчас, Федор слышит дурной хохот конвойного солдата, сидевшего возле жарко пылающей печки. Плохо соображая, что делает, рванул его на себя. Смял бы – и тогда быть в тюрьме еще не один год. Но Пеун сумел уговорить испуганного и злого солдата:

– Горе у него. Себя плохо помнит.

– Горе горем, а на людей бросаться нечего, – ворчал солдат, разглядывая полуоторванный воротник полушубка.

Все обошлось, только и есть что отсидел в карцере трое суток.

Боль притупилась не скоро. Долгими ночами прислушивался к шагам надзирателей в тюремном коридоре, спрашивал себя: «За что такая напасть?». С Анной они жили дружно, хотя всякое бывало: и пьяный придет, и в драку ввяжется. У нее был покладистый характер, умела найти подход.

– Где уж теперь жениться, – махнул он рукой в ответ на слова тетки Александры. – Лучше ее не найти, хуже – себя только терзать. Зачем это нужно.

– Говори, говори, – насмешливо подбодрила тетка Александра. – Все вы, мужики, одним дегтем мазаны. Поманит какая краля – вмиг забудешь, что говорил. Месяца вдовым не походишь… От Акулиновой-то ласки кто бегал?

– Чего ты раскудахталась, – удивился Федор. – Никакой Акулины не знаю.

– Свят, свят, – смешно закрестилась тетка Александра. – Да кто ж тебя упрекает… К слову я. Песня такая про Акулину. Иль не слышал? – Вытерла руки о передник, хитровато сощурилась. – Послушай-ка, как оно бывает. Заходит это к ней сосед, к Акулинушке, – пуст двор-то был, а враз красавец конь на привязи. Спрашивает соседушка:

 
Акулина, это что?
Что за коник на дворе?
А тебе, сударь, на что?
У людей, сударь, видала,
У себя хочу иметь.
На базар, сударь, ходила,
Ворона коня купила.
 
 
Акулина, это что?
Что за шапка с кушаком?
А тебе, сударь, на что?
У людей, сударь, видала,
У себя хочу иметь.
 
 
Акулина, это что?
Что за плетка на стене?
А тебе, сударь, на что?
У людей, сударь, видала,
У себя хочу иметь.
 
 
Акулина, это что?
Что за молодец лежит?
А тебе, сударь, на что?
Шла я по тропинке,
Нашла я сиротинку.
Не грех сироту накормить – напоить…
С собой спать положить.
 

– Так-то вот, – назидательно договорила она.

– Ну, коль такая Акуля попадет – устоишь ли, – заметил Прокопий. – Верно рассуждаешь, Лександра: без бабы жизнь не в жизнь. Я вот много ли на отшибе, без Дуни? И то норовлю под юбку заглянуть…

– Сиди уж, – рассмеялась тетка Александра. – Кто на тебя польстится, колченогого.

Федор забавлялся, слушая их, и все еще никак не мог освоиться. Это ли не удивительно: захочет сейчас пойти из каморки – и пойдет, и не будет сзади шарканья ног конвоира, захочет – песню споет, хоть громко, хоть вполголоса. Да мало ли что можно захотеть, когда ты сам себе хозяин! Гладил стену и ощущал никогда не испытанное удовольствие от прикосновения пальцев к шершавой известке. Даже эта нелепая, застиранная занавеска, разделявшая каморку, казалась к месту. Ухо ловило раздельные удары стенных ходиков с покривившимся маятником.

– Жизнь-то какая! – Вложил в эти слова все чувство, которое его переполняло.

– Каторжная жизнь, что и говорить, – невпопад поддакнул Прокопий.

Федор поднял на него затуманенный взгляд. Обрадовался, когда тетка Александра сказала:

– Грех жаловаться – живем не хуже других.

Без стука вошел в каморку Андрей Фомичев и с ним белобрысый, прыщеватый парень в студенческой тужурке, с небольшим свертком в руках.

– Здорово живешь, Александра! – громко приветствовал Фомичев.

– Живу вот, – мельком взглядывая на парня, ответила она.

– Что такая неласковая? – удивился Андрей. – По слободке слух идет: Федор вернулся. Где он?

– Вон в переду с Прокопием.

Федор вышел из-за занавески. Поздоровался с Андреем без радушия. Стоял, выжидая, что скажет.

– Бледнущий-то, худущий! – воскликнул Фомичев. Присвистнул, мотнув кудрявой головой. – Только что скулы и остались.

– Не у Сороковского ручья на даче был, – недружелюбно заявила тетка Александра. – Лучше бы удивлялся, что жив пришел.

Андрей подозрительно оглядел ее, сказал обидчиво:

– Не с той ноги встала? Что-то не припомню, чем тебе досадил?

Тетка Александра озлилась.

– А хорошего что было? За все полтора года не спросил, как тут мальчонка без отца-матери…

– На тебя надеялся, старуха, – стараясь скрыть неловкость, сказал Фомичев и сразу же перевел разговор: – А о Сороковском ручье ты напрасно вспомнила. Нынешним летом мало кто под Сорока ходил. Бывало, по воскресеньям под каждым кустиком самовар дышит, гармошки поют, девки пляшут. Холера, будь неладна, перепугала народ. Скучно живут… Да, – повернулся к Федору, – познакомься вот, Иван Селиверстов, из Демидовского лицея.

Студент, неловко топтавшийся сзади Фомичева, вышел вперед, протянул руку.

– Андрей Петрович много рассказывал о вас, – заглядывая в сощуренные внимательно глаза Федора, сообщил он. Улыбнулся стеснительно и добавил: – Почему-то кажется, мы с вами подружимся.

– Кстати, дружилка с собой, – подхватил Фомичев. – Развертывай, Иван, сверток, а ты, Александра, не куксись, жарь скорей свою картошку.

Сели на половине Прокопия за грубо сколоченным столом с обгрызанными углами – Фомичев и Прокопий на табуретках, студенту и Федору досталась кровать. Студент все оглядывался, чувствовал себя стесненно, чего нельзя было сказать о Фомичеве. Тот хлопал Прокопия по плечу, подмигивал Федору.

– Ваську Дерина не видел еще?

– Нет, – встрепенулся Федор. – Как он жив?

– Озорует. Что ему сделается. Неделю тому назад с Лехой Васановым сцепился. У Лехи свой домишко в Починках, коровенка. Васька ему предлагает стог сена купить– за Твороговом, у ручья сметан, в кустиках. Ради забавы и приработка, дескать, косил, покупай. Дорого не возьму, всего две бутылки. Сговорились. Бутылку распили, вторую опосля, когда Леха сено привезет. Леха нанял лошадь, поехал. Твороговские мужики и накостыляли ему – не бери чужого. Стожок-то твороговских был. Еле ноги унес. Теперь в фабрике проходу не дают, хохочут: «Расскажи, как сенцо покупал!» И Васька Дерин хохочет– чего с него взять, всегда-то друг над другом подшучиваем. Теперь Леха как-то слух распускает: «Васька-то Дерин на охоте был близ Козьмодемьянска, медведя свалил. В каморке медведь, еще не протух, но запашок есть, потому сегодня распродавать по дешевке будет. Кому надо, идите». Васька с работы заявляется, у каморки бабы с корзинками толпятся, и среди них его Катерина. «Куда медведя дел?» Даже она поверила. А он и правда накануне с ружьем ходил… Досталось ему от баб. Ну-ка выстояли сколько, пока ждали, каждая пораньше спешила…

Пришла Марфуша из лабаза – ходила с Артемкой, – подала жирную крупную селедку, хлеб, выставила еще полбутылки водки и скрылась за занавеской. Прокопий запротестовал:

– Так, ребята, не годится. Они мне все уши прожужжали: «Вот выйдет Федор, вот придет Федор»… А пришел и прячутся. Праздник у нас общий. Александра, Марфа! Давайте сюда. За встречу выпьем да и в Рабочий сад сходим. Поглядим, какие для нас сготовили развлекалки.

– Разве только за встречу, – проговорила Александра, охотно направляясь к столу.

Несмело подошла Марфуша со своей табуреткой. Сели. Александра подняла стопку.

– Давай, сынок, за твое здоровье…. Не приведись каждому.

Артемка жался возле отца, гулять не шел. Ел сдобный крендель, кусал помаленьку, растягивая удовольствие.

Федор потянулся чокаться к Марфуше. От его взгляда она смешалась, чокаясь, плеснула вином на стол. Глаза, затененные длинными ресницами, повлажнели, щеки разрумянились.

Растерялась еще и потому, что все в эту минуту загляделись на нее.

– А что, Иван, плохие у нас невесты? – бахвалясь, спросил Фомичев.

Студент промолчал: видимо, не хотел еще больше смущать девушку. Он сидел бок о бок с Федором, слушал каждого, чуть улыбался. Федору он нравился все больше и больше.

– Скучно тут вам? – спросил Федор, отчего-то вспоминая Пеуна, с которым сдружился в тюрьме. Пеуна освободили на полгода раньше. Прощаясь, говорил: «Дом мой на Власьевской, недалеко от магазина Перлова. Не заглянешь – сам разыщу тебя, не затеряешься». «Надо будет обязательно побывать, поглядеть, как живет».

– Почему скучно, – откликнулся студент и повеселел. – Сам-то я из Любимского уезда. Родитель хозяйство кое-какое имеет. Часто приходилось бывать в больших торговых селах, городах, видеться с разными людьми. – Опять улыбнулся. – Никогда не замечал, чтобы было скучно. – Потом, заглядывая в глаза, сказал тихо, наклонившись к самому уху: – Вам стоит сердиться на меня. Книжку Фомичеву дал я…

Федор удивленно воззрился на него. Помедлив, сказал отчужденно:

– Чего теперь сердиться. Прошло. Значит, вон какой Модест Петрович. В полицейской части я сказал, что получил ее в трактире от Модеста Петровича. Выходит, Модест– это вы. Непохож. Тот черняв, с бородкой. Я потом во сне его часто видел. Ничего, забавный, хоть и ругались.

– Что же вы не поделили?

– Да то же. Как ни обернись, сзади стоит, книжицу сует. «На кой ляд она мне?» – говорю. Смеется, стерва. Из марксистов. – Федор усмехнулся зловредно, спросил – Вы тоже по этой части?

С удовольствием отметил, как смешался студент: напряглись желваки на скулах, надулись толстые губы.

– Многие называют себя марксистами, – уклончиво сказал студент. – Обругает чиновник своего начальника и уже считает – марксист… А злости у вас много, и это хорошо…

Оба не замечали, что за столом стало тише – прислушивались. Захмелевший Андрей Фомичев со стуком опустил стакан, не мигая уставился на них.

– К чему работа – был бы хлеб! – пьяно провозгласил он. – А так не годится. И я хочу секрет знать. – Ткнул пальцем в сторону Марфуши. – И она… Правда, Александра? Молчишь? Ну и помолчи, ты сегодня с другой ноги встала. А Федора я уважаю…

– Оно и видно, – вставила тетка Александра.

– Не веришь! – Андрей беспомощно оглянулся, ища поддержки. – Прокопий, правда? Хотя, Прокопий, ты ткач. – Засмеялся. – Ткач, хоть плачь. Ткачи – народ серьезный, не замай. А мы шутим… Рассказать, как Васька Дерин из прядильного медведя бабам торговал?

– При чем тут злость? – не дождавшись, когда Фомичев замолкнет, спросил Федор студента.

– При чем? – задумался тот. – Да просто потому, что теперь наверняка не сможете жить так, как прежде. Тюрьма нашему брату тоже на пользу. Злость, она помогает уяснять, что к чему.

Федор не понял студента. С горячностью сказал:

– Работать умею, как в праздники гулять – тоже знаю. Теперь лучше буду жить.

– Попробуйте.

Студент не возражал, просто сказал: «Попробуйте». Федор распалился. На щеках появился румянец, волосы спали на потный лоб.

– И попробую. Сил у меня сейчас на десятерых.

– Была бы направлена куда следует, сила эта, знал бы, что делать.

– Знаю! Вот смотрите. – Вытянул литые кулаки. – Никогда не подводили. А книжка ваша сразу подвела.

– Все это не так, неправильно…

– Неправильно, да увесисто. – Оглядел стол, подмигнул Марфуше, украдкой поглядывавшей на него. И Фомичеву: – Чего замолк? Рассказывай, как у вас в прядильном озоруют.

И, пока не вылезли из-за стола, ни разу не обернулся к студенту, как будто того не существовало.

6

Капельмейстер Иван Иванович Фурман взмахнул коротенькими ручками в белых перчатках. Трубы рявкнули марш «Двуглавый орел». Давка у ворот стала еще больше. Лезли, будто боялись, что самое интересное уже кончается. Лихие чубы из-под фуражек у парней, яркие косынки на уложенных венчиком косах у девушек, более строгие цвета платков у пожилых женщин – все это плывет, кружится в воротах. Крики!.. Ругань!.. «Ой, матушки, прижали! Ой, аспиды хищные!» – «Терпи, – смеются в ответ, – на то праздник». Старуха с шамкающим беззубым ртом тычет кулаком в бок парню, шипит, как гусыня: «Ты что, мазурик, щиплешься?» У парня ошалелые глаза, выискивает кого-то поверх голов. Отмахивается: «Не ори, бабка, обознался»…

Под шестигранными фонарями по обе стороны ворот стоят для порядку полицейские служители Бабкин и Попузнев. Ради такого дня начистили пуговицы мундиров мелом, у Попузнева на широкой груди медаль на Александровской ленте – за выслугу. У Бабкина кошачьи редкие усы топорщатся больше, чем обычно. Оба зорко приглядываются к толпе, неугодных оттирают. В помощники им определили хожалого Петра Коптелова. Если Бабкин и Попузнев у ворот стоят, как каменные идолы, олицетворяя несокрушимую силу, то Коптелова толпа швыряет, как щепку.

Кому не хочется попасть в Рабочий сад? Но не всем дозволено. Сам управляющий Федоров наказывал, чтобы праздник был без скандалу. Боже упаси, если прорвется пьяный или бузотер какой – взбучки не миновать. И служители вместе с Коптеловым старались.

Оттерли Василия Дерина, который шел от Овинной улицы сильно навеселе и мурлыкал под нос: «Это было на середу, замесила баба на солоду, не хватило у ней ковшичка воды, подняла ногу…» Стоп! Нынче в программе такого нету, чтобы озорные песни петь. Вертай назад.

– Меня? Назад? – удивился мастеровой. – А для кого праздник?.. То-то!

И опять ринулся в гущу людей. Смеясь, расступались.

– Право бык, того гляди затопчет.

– Маруська, да подожди ты, все войдем.

– Там гостинцы бесплатно дают – не хватит…

– Неужто гостинцы!.. Жми тогда…

А со стороны Забелиц, от Починок, с Широкой улицы, от корпусов все подходят фабричные в праздничных рубахах с поясками, хромовых сапогах с напуском, пиджаки небрежно накинуты на плечи. Их жены в ярких длинных сарафанах, на модницах еще и кофточки, туго стягивающие талию, на шее бусы не в один ряд – неторопко ступают в узконосых ботинках с высокой шнуровкой, поглядывают нетерпеливо через щели забора, крашенного ядовитой зеленью, прислушиваются к полковой музыке. Вечер, как на диво, теплый. Пахнет цветами с клумб, прохлада исходит от лип, раскидистых дубов, что густо растут в саду.

За воротами публика растекается по тенистым аллеям, посыпанным битым кирпичом. Все спешат к широкой площадке, где приглашенным из города штукмейстером приготовлены забавы.

Это те, кто уже за воротами. А Василий Дерин все еще работает локтями, медленно, но приближается к цели. Сзади за пояс прицепился вихрастый подросток в рваной миткалевой рубашонке, в штанишках чуть ниже колен, босой.

– Тятька, меня проведи.

– Давай, Егорша, – откликнулся на зов Василий. – Нажимай на батьку. Где наша не брала.

На сей раз не взяла. У служителей была сила, и мастеровой оценил это. Оказавшись вытолкнутым из толпы, сказал все так же удивленно:

– Не пускают, Егорша. Пробуй сам. И валяйте без меня… резвитесь.

Мальчишка волчком закрутился у ворот, а Василий снова отправился в Овинную до портерной лавки Осинина: там не выгоняют, там, ежели с деньгами, за дорогого гостя сойдешь.

Хромой Геша, возчик булочника Батманова, денег не имел, поэтому дергал за рукав Петруху Коптелова (Бабкина и Попузнева при мундирах боялся как огня). Мужичонка распустил слюни по бороде, плакал:

– Пошто обижаешь?

– Иди, иди, много таких.

– Шкалик, не больше, – оправдывался хромой. – Слаб я…

– Тебе сказано иль нет? – вразумлял Петруха. – С этакой-то харей да на гостей нарвешься. Кабы не именитые гости сегодня… А ну отдайсь!

Хожалый заработал локтями, освобождая место для располневшего краснолицего господина лет тридцати с роскошными черными усами; на круглом животе – цепь золотая, из кармана батистовый платочек уголками торчит. Знали старшего табельщика Егорычева, потому расступились.

– Серафиму Евстигнеевичу! – поднял хожалый козырек.

Рядом Бабкин и Попузнев вытянулись. Мол, сделайте милость, Серафим Евстигнеевич, побывайте на рабочем празднике.

Воспользовавшись заминкой, зашмыгали под ногами мальчишки. Егорка Дерин – ловок чертенок – проскочил, его приятель Васька Работнов замешкался, был пойман. Барахтался в руках хожалого, шумел:

– Отпусти! Ну что тебе, отпусти!

Вместо ответа Коптелов тряс что есть силы Ваську, приговаривал:

– Уважай старших, для них праздник, не для вас.

У хожалого от такого старания пот на носу выступил.

Совсем бы задергал мальчишку, не возьми его кто-то за плечи. Повернул голову и обомлел: в пиджачке внакидку, в поношенной бумажной косоворотке стоит перед ним Федор Крутов, щурит насмешливо голубые глаза. Острижен коротко, отчего заметно выдался лоб, выпирают скулы на похудевшем бледном лице, рот крепко сжат.

– Здорово, Петруха!

– 3-здорово, – заикаясь, ответил Коптелов. Почему-то втянул голову в плечи, будто ждал удара. Но Федор медлил. Возле девчонка Оладейникова вцепилась в его руку, в глазах восторг, губы не закрываются в улыбке. Довольна, что идет на праздник… И тогда Коптелов опомнился: так ведь не один на один столкнулись – на людях ничего ему Федор не сделает… А Бабкин с Попузневым на что? Не дадут в обиду. Нахмурил, как грознее, брови, а сказалось невнятно:

– Не балуй, чего ты…

– Ослобони малого, не тряси, – глуховато попросил Федор.

Страшней всего Коптелову не просьба – в усмешке сощуренные глаза. Таится в них лютая злоба, от такого взгляда тошнотный страх подкатывает к груди. Сами по себе ослабли руки…

Мальчишка, почуяв слабину – только того и ждал, – рванулся, очутился в саду на аллее рядом с Егоркой Дериным. Оба припустились. Хожалый было за ними, но за воротами остановился: все равно не догнать. От неудачи осмелел:

– Ты, тюремщик, порядки не устанавливай. – Сказал и удивился своему нахальству. Надо бы остановиться, да уж понесло, договорил: – А то самого вытурим, не поглядим. Еще не научили?

Повисла Марфуша на дернувшейся руке, слетела радость с лица. Федор сдержался, унял злую дрожь. Ожидавшему худа Коптелову поднес к носу костистый кулак.

– Гляди! Наперед думай, что говорить…

Стоявший в воротах Бабкин деликатно отвернулся, будто ничего и не заметил. За Крутовым и Марфушей прошли в сад Андрей Фомичев и белобрысый студент. Хожалый подозрительно покосился на студента, но сказать что-либо остерегся: «Заодно с этим бешеным, леший их, пусть идут».

Студент нагнал Федора, шел вровень, лукаво усмехался. Это задело Федора.

– Чего скалишься? – добродушно спросил он.

– Так…

– Так! Рук марать не хотелось, вот как!

– А я думал, ты его пристукнешь. Все одним., подлецом меньше. Каков, а? Кабы ему песий хвост, сам бы себе бока нахлестал. Знает, что ничего не получит, а выслуживается.

– Рук марать не хотелось, – раздраженно повторил Федор.

– За хулиганство отвечать не хотелось, – уточнил студент. – Какие бы благородные порывы ни были, а все-таки хулиганство – поколотить сторожа. Так ведь? Уважать ты себя больше стал. Понимаешь, что не в таких сошках причина. Не признаешься, а понимаешь.

– Послушай, как тебя, Иван Селиверстов. Кто ты такой? Иди ко всем чертям! Хватит с меня той книжки и полутора лет. Хочу теперь жить, как все. Не думая ни о чем. Понял?

– Понял, – сказал студент.

Шли к резному разукрашенному павильону, приготовленному для гостей из города. Справа от павильона крутились карусели, ближе – настроены сооружения для игр, тут же, прямо под деревом, торговали пивом, сластями. Андрей Фомичев и присоединившийся к нему студент сразу же затерялись в толпе, Федора встретили мастеровые, с которыми вместе работал, и потащили пить пиво. Марфуша осталась одна у карусели, где выстроилась большая очередь. Посмотрела, посмотрела, прикинула, сколько желающих, и решила, что толку не добиться. Лучше уж поглядеть, что делается у совершенно гладкого столба, на верху которого трепещет синяя рубаха. Охотников до рубахи много, задорят друг друга:

– Валяй, доставай, сто лет одежка носиться будет.

– Дайте попробовать, православные, вниз падать буду, не куда-то.

Низкорослый парень в картузе со сломанным козырьком– лицо глупое, блинообразное – берет из блюда калач и пробует залезть.

Столб скользкий, мешает калач в руке: наверху, взобравшись, надо съесть его, потом и рубаху снимать. Сначала поднимается шустро, но когда осталось менее половины столба, замедлил, задрожал калач в руке – значит, выдохся. Продержавшись еще какое-то мгновение, парень кулем летит вниз. Не повезло!

Мальчишка рвется сквозь толпу любопытных – Егорка Дерин. За ним, пыхтя, толкается неразлучный дружок Васька Работнов.

– Куда? – совестят их. – Парни не могут, а вы… – И безнадежно машут рукой.

– Ей-богу, долезу! – божится Егорка.

– Пусть его… посмеемся.

Егорка рассудил: двойная выгода – калач съесть, да и рубаха, такой во сне не снилось. Вот тятька рад будет! Поплевал на ладони, хохолок темный пригладил, перекрестился на животе, полез. Мигнуть не успели – на метр от земли. Дальше – больше, калач, не как у других, не дрожит. Долезет! А народ прибывает. Далеко видно мальчишку на столбе. Трепещет рубаха – дразнит… Кричат:

– Смотри, снимет! Ей-ей снимет!

Егорка уже к верхушке столба добрался, уже калач в рот сует – хожалый Коптелов (будь неладен) появился, орет, подняв голову:

– Кто позволил?

Кто Егорке позволил? Сам! Штукмейстера у столба не оказалось – застрял возле карусели, – вот и полез.

– А ну, съезжай, – командует хожалый. – Рубаху не трожь, замараешь…

Задрал Коптелов голову, ругается.

– Пусть берет, – защищают в толпе. – Затем и лез…

Выскочил пьяненький Паша Палюля, подбоченился, будто не Егорка, а он на столбе. Выдохнул с восторгом:

– Эхти! Не слезай, парень, держись крепче.

Мальчишка обхватил скользкий столб– словно прилип. Хороша рубаха, как живая, колышется. Сдернул ее, скомкал и Ваське швырнул – лови и беги.

Да разве поймать Ваське Работнову. Пока потянулся, Коптелов подскочил – успел дать Ваське затрещину и рубаху схватить.

– Эй, шустрый, слезай. По тебе ворота плачут.

– Не слезу! Хучь до ночи буду сидеть. Вот залезь и стащи.

Упрямится Егорка. Не по закону отобрали рубаху. Аль условия он не выполнил? Обман сплошной – не праздник.

– Не для вас праздник – для взрослых.

Хочешь не хочешь, пришлось мальчишке слезть. А чтоб хожалый не поймал и не вывел из сада, прыгнул в сторону, скрылся за спинами. Пускай рубаха пропадает, зато на взрослом празднике побуду.

Правее на вытоптанной площадке такой же гладкий столб, но лежит на высоте полутора метров. С одного и другого конца выстроилась очередь. Сходятся на бревне по двое, стараются, кто кого столкнет. Егорка подобрался поближе, пристроился сбоку табельщика Егорычева. Увидал цепь по животу – обомлел. Мать честная – руб-лев сто стоит.

Егорычев цепь оберегает. От подростка шаг, второй. Встал возле солдата-фанагорийца, все надежнее. Солдат перекидывается шуточками с молоденькими девушками, морщит рябое лицо в смехе. Рад, что после дежурства у Коровницкой тюрьмы получил увольнительную, еще больше рад, что увидел в саду Марфушу, с которой так хорошо поговорил днем.

– Где ваш, ждали которого? – спросил Родион в первую очередь.

Марфуша пожала плечами: дескать, кто его знает.

Еще сильней обрадовался солдат. Рвется к бревну показать удаль.

– Иди, идол прилипчивый, – лукаво смеется Марфуша. Веселье так и брызжет с ее лица. Сама на себя дивилась– рот сегодня не закрывается. «Ой, мамоньки, что-то будет!»

Посмотрела на очередь. Рябой солдат уже стоял на доске с поперечинами, по которой забирались на бревно. Вот сшибся с одним – устоял, хватил второго по плечу – опять устоял. И все на толпу оглядывается: видит ли Марфуша, понимает ли, что для нее старается.

– Ничего, хваткий, – одобряют в толпе.

– Братцы, так ить у него ноги кривые! Ишь оплел бревно, столкнешь разе!

Табельщик Егорычев тоже на солдата косится, а к Марфуше Оладейниковой всем лицом. Глазки масленеют, колыхается цепь на животе. Сколько раз на дню в фабрике видит – красоты не примечал. Тут словно прозрел: коса светлая до пояса, с бантом белым, глаза крупные, влажные, синь такая – утонешь. Глядит Егорычев: до чего ж ладна, до чего пригожа. Ус свой роскошный подкрутил, подмигнул призывно.

Марфуша через плечо оглянулась: любопытно, кому это козел пархатый мигает? Неужто мне! Засмеялась звонко.

Егорычев еще ближе, глаз не сводит. Не понял смеха: думал, осчастливлена вниманием. Протянул пухлую с рыжеватыми волосами руку, чтобы поздороваться. Нынче праздник, нынче не зазорно и руку пожать хорошенькой работнице.

Сбоку, невидимый ему, стоял Федор Крутов. Злился… И когда волосатая рука повисла в воздухе, кровь прилила к лицу, проворно подхватил, сжал. Егорычев хотел обидеться, но решил, что не стоит поднимать шума из-за пустяка. Подумал только: «Принесла нелегкая не ко времени».

А затем случилось что-то непонятное. Пальцы стали слипаться, в кисти появилась резкая боль. Егорычев дрогнул коленками, невольно стал приседать. Наклоняясь все ниже, как в поклоне, побагровел от натуги, покосился в сторону деревянного разукрашенного павильона, где собрались за столиками именитые гости. Ужаснулся. Позор! Поймут: кланяется. И кому? Смутьяну! Тюремщику!.. А Марфутка-то чему смеется, бессовестная!.. Ай, какой позор!..

Когда же Федор выпустил руку – выпрямился, метнул злобный взгляд и, не задерживаясь, пошел от греха подальше. И не кричал, и не грозился, а Федору стало немножко не по себе. Он совсем не хотел обижать Егорычева. А вышло как-то не так. Хорошо еще, студента рядом не оказалось, опять стал бы измываться. Но Марфуше понравилось…

– Дяденька, а дяденька!..

Сзади Федора дергал за рукав мальчишка. Что-то уж больно знакомое лицо, а кто – забыл.

– Дяденька, отними рубаху.

Такая надежда в глазах у мальчишки, такая мольба, что Федор участливо спросил:

– Какую рубаху?

– На столбе висела. Я залез, снял, а у меня отобрали. Зачем же тогда и лез… Не по закону…

– Тебя как зовут?

– Егор.

– Дерин, что ли?

– А кто же, как не Дерин. Отнимешь? Хожалый отобрал. Он штукмейстеру отдал.

Мальчишка чуть не плакал.

– Но почему я? – удивился Федор. – Отец где?

– А! – Егорка махнул рукой. – Кнуты вьет да собак бьет.

– Мда… – нерешительно произнес Федор. – Мне ведь тоже не отдадут.

– Отдадут, только скажешь. – И уже тащил к будочке, где штукмейстер, из немцев, длинноногий, в помятом и измазанном мелом сюртуке, учил фабричных парней попадать мячом в железную тарелку, что стояла в десяти шагах от него на табуретке.

– Три попадания – пачка папирос «Трезвон». Кто первый?.. Пардон? – вежливо извинился он, налетая на Федора. – Вы первый. – И вручил мяч.

Стояла очередь, но раз мяч в руках, Федор кинул. И конечно, не попал.

– Рубаху мальчишке отдай.

Штукмейстер поджал тонкие губы и закатил глаза.

– Какую рубаху? Какой мальчишка? Не морочьте голову… – Глянул на Федора, на Егорку и как будто вспомнил – Сидел на столбе мальчишка. Сторож сказал. Я не успел… Не видел…

– Сидел, так отдай. Не ветром же ее сдуло. Чего парня обидел? Своя-то у него гляди какая.

Рубаха была неважная, с полуоторванным воротником, заступник был рослый, требовал решительно, и штукмейстер – не своя, хозяйская – смягчился. Нырнул в будочку, порылся и вытащил лист бумаги и аккуратно свернутую синюю косоворотку. Стал спрашивать Егоркину фамилию.

– Расписываться умеешь?

– А чего не уметь, – храбро заявил Егорка, взял карандаш из рук штукмейстера и поставил жирный крест. Потом сунул рубаху за пазуху и рванулся с места – не передумал бы.

– Спасибо, дяденька! – обернувшись, поблагодарил он. – Век не забуду.

Штукмейстер принял его слова на свой счет. По-доброму улыбнулся.

– Мальчик очень славный. Пусть носит на здоровье.

В резном павильоне за продолговатым столиком вместе с управляющим фабрикой Федоровым сидели инженер Грязнов, его сестра Варя, товарищ городского головы купец Чистяков с дочкой, бледной болезненной девушкой с томным взглядом. У самого барьера курил и поглядывал на забавы мастеровых фабричный механик Дент. Половой с полотенцем в руках разносил прохладительные напитки.

Управляющий, как радушный хозяин, кивал служащим, гуляющим по аллее, – всех в павильон не приглашали. Увидев сумрачного человека в черной тройке, помахал рукой.

– Сюда, Петр Петрович. Что-то вы запропали, а у меня к вам дело. – И когда тот подошел, повернулся к Грязновой, представил: – Варюша, вот врач нашей больницы Воскресенский. У него вам придется работать.

Воскресенский церемонно раскланялся с каждым, поцеловал руку девушке. Свежесть ее молодого лица, открытый, чистый взгляд понравились ему. С интересом проговорил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю