Текст книги "Потомок седьмой тысячи"
Автор книги: Виктор Московкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 46 страниц)
От Широкой – людного базара фабричной слободки – под уклон к Которосли тянется Тулупова улица. Возле базара дома двухэтажные, с каменным низом, с богатыми крылечками. В одном из них, угловом, трактир Ивлева. Ближе к реке избы покосившиеся – слепые оконца, сгнившие тесовые крыши, обросшие мягкой зеленью мха, покривившиеся заборы. Весной и осенью перед домами непролазная грязь, зимой сугробы в человеческий рост.
На этой улице и поселился Федор Крутов с сыном Артемом, сняв у домовладелицы Птицыной комнатку в нижнем этаже.
Комната махонькая, с низко нависшим закопченным потолком, одно окно в толстой стене. Много места занимает печь. Между печью и окном стоит кровать, с другой стороны небольшой стол, тут же у стены плетеный короб для белья. Столкнись вдвоем в проходе – не разойдешься, так он узок.
Василий Дерин сел на табуретку у стола. Был он в серой косоворотке, засаленной у локтей, пушинки хлопка прилипли к волосам – пришел прямо из фабрики.
– Не густо живешь, – сказал Дерин, оглядываясь.
Федор обернулся к нему, усмешка затаилась в глазах. Стоял он у кровати, собирал Артемкины тетради и складывал на подоконнике. Сына не было.
– Похуже, конечно, чем Ротшильд. Однако не жалуюсь: вход отдельный, стены глухие, сам себе хозяин, не в каморках. Может, у тебя лучше?
– У меня хуже, – признался Василий, – но и здесь не мед. Скажи-ка, кто это Ротшильд?
– Заморский банкир. – Федор достал из-под стола стеклянную банку с огурцами, стал выкладывать в блюдо. – Раз, наверно, в пятьдесят богаче нашего Карзинкина.
– Ого! Значит, верно – живешь чуть похуже. Вроде моего отца. Мать-то, помню, на кухне, а он с мужиками в коридоре разговоры ведет. Спрашивает она его: «Яйцо-то все в суп опускать или половину?» Батя разгладит бороду, приосанится и орет: «Опускай все!» Пусть, дескать, люди видят, как широко живем.
Вошел Евлампий Колесников. Не в пример Дерину, он мал, узкогруд. Черные глаза беспокойно блестят. Сел на кровать и сразу потянулся к тетрадям на подоконнике, осторожно полистал, полюбовался крупным почерком.
– Сынок-то у тебя грамотный теперь. Чай, и письма писать может?
– Что ж не писать, буквы знает.
– А я давно собираюсь тетке письмецо направить. Читать могу, а чтоб самому писать – того нет, не выучен. Скажи ему, чтобы помог.
На всякий случай – неровен час, зайдет кто, – Федор приготовил закуску, выставил бутылку водки: кому до того, что мастеровые собрались после смены выпить.
– Подосенов не придет, хворает, – сообщил Евлампий.
– Слышал. – Из щели между стеной и печью Федор вытащил пачку листовок, завернутых в тряпицу. Отдал поровну Василию и Евлампию. Сказал: – Здесь обращаются ко всем рабочим города, поэтому, если из рук в руки будете передавать, добавляйте, на словах.
– Мало, – сказал Дерин, взвешивая на ладони свою долю. – Разбросать бы не только по каморкам, а и в фабрике.
– Будут еще. Марья Ивановна обещала дать сколько нужно.
– Какая из себя Марья Ивановна? – заинтересовался Евлампий.
– Не поверишь: щуплая, смотреть не на что. Одни глаза – крупные, яркие. И одета просто: будто фабричная бабочка. Но, видать, умна. Каждое слово ухом принимаешь.
– Ухом – не сердцем, влетит и вылетит.
– Сказал не так, чего придираешься?
– Ну вот и обиды, – усмехнулся Евлампий, тщательно упрятывая за пазуху листовки. – Скажи-ка, верно – сестрица нашего директора социалистка?
– Этого я не знаю, – резко ответил Федор. Пренебрежительный тон Евлампия задел за живое. – Одно известно, что и ты, и Василий… все мы обязаны ей. Не вмешайся она, кто принял бы нас на фабрику?
– Да я же спроста, – смутился Евлампий, не догадываясь, почему Федор вскинулся на него. – Я к Варваре Флегонтовне всей душой. К тому говорю: чудны дела твои, господи. Братец фабриканту прислуживает, готов из кожи лезть, сестра против того же фабриканта, а значит, и против своего брата…
– Ну и дай ей бог здоровья, – примирительно сказал Дерин.
– Я вот еще о чем думаю, – не унимался Евлампий. – Почему Андрюха Фомичев выпущен из тюрьмы раньше нас, а теперь его старшим рабочим поставили? Иван Митрохин как-то жалобился: «Все навыворот стало. Раньше-то как ты не бейся, а если бороды не отрастил, не быть старшим. Нынче молокососов за темные заслуги отличают». Это он об Андрюхе Фомичеве, о его будто бы темных заслугах. Вот и скажи, кому Андрюха обязан?
Дерин досадливо поморщился. Знал он за Евлампием слабость: никогда доброго слова не скажет о другом человеке.
– Тебе все чудится. Фомичев – мастеровой, каких мало. Почему бы его не поставить старшим? А выпустили раньше, так знают: песельник, хвастун, в стачку полез по оплошке.
– Не верится что-то, сумнительно… Я тоже по оплошке попал, да отсиживал с вами полностью. Ты как скажешь, Федор?
– В плохом Андрея подозревать нечего, – ответил Федор. – Что отошел он от нас, в этом, может, мы сами виноваты.
– Будешь виноват: встретишь его на улице, а он, как от чумного, на другую сторону бежит.
Федор снова полез в щель между стеной и печью, достал несколько тетрадных листков, свернутых вчетверо.
– Тут все прописано, что надо делать. На всех не хватит, пусть передают друг другу, запоминают.
Евлампий глянул на крупный почерк, ухмыльнулся.
– Похоже, Артем старался. Буквы одинакие, как в тетрадке.
– Крупно-то написано – скорей поймут… Особенно надо запомнить, чтобы каждый при случае указывал рабочим на их бедность, объяснял, что бедность эта от жадности хозяев и администрации фабрики. Последнюю копейку норовят урвать. А как почувствуешь, что понял человек, тут ему дальше: такая несправедливость получается из-за плохого государственного устройства. Причина их нужды в правительстве вместе с царем, они лишили рабочего человека всех прав. И, мол, если не будем бороться за свои права, лучшей доли нам не видать.
– Оно все так, – в раздумье проговорил Евлампий, – только не каждому скажешь. Другому заикнешься, он тебе по шапке смажет да еще стащит куда следует.
– И поделом, – усмехнулся Дерин, – будешь знать, с кем разговоры вести.
Федор вдруг предостерегающе поднял руку. Прислушались.
– Показалось, царапается кто-то, – пояснил он.
В самом деле послышался робкий стук. Федор пошел открывать.
Через порог ступила Марфуша Оладейникова. В душной с запахом плесени комнате повеяло уличной свежестью.
– Крадется, как мышь, – с усмешкой сказал Федор, прикрывая за ней дверь. – Или постучать, как люди, не можешь?
Дерин и Колесников переглянулись, налили по стакану водки, выпили и подозрительно спешно стали одеваться. Евлампий плутовато поглядывал то на Федора, то на Марфушу.
Марфуша все еще стояла у порога. Была она в бархатной жакетке, в теплом платке и валенках. Развязала платок, спустила на плечи. Взгляд ее мельком скользил по комнате – впервые была здесь.
– Всего тебе доброго, Федор Степанович, – церемонно попрощался Дерин. – Как наказал, все исполним.
Голос вполне серьезный, а в глазах тоже вроде усмешка. Федор пощипывал бородку, злился. Метнул сердитый взгляд на Марфушу, неохотно пригласил:
– Садись. Выкладывай, зачем пришла?
Марфуша не торопилась отвечать. Отступила от двери, давая дорогу Дерину и Колесникову. Те вышли. И только тогда дерзко глянула на Федора.
– Нельзя уж и прийти? – спросила с вызовом. – Я может, за советом…
Шагнула вплотную, губы полуоткрыты, глаза влажные, зовущие. Федор отступил в замешательстве, сел к столу, стараясь не смотреть на нее.
– Ты и сама любому насоветуешь. Говори уж прямо, чего задумала?
– Фабрика опостылела, – с притворным вздохом сказала Марфуша, – вот и не знаю, что делать, не к тебе ли в прислуги наняться. Видела вчера: вырядился – не подойти, как конторщик какой… Хотела окликнуть, да обробела.
– Мели, мели, – поощрил Федор, впервые улыбнувшись ей.
– Смеется, идол, – ворчливо сказала Марфуша, лаская его взглядом. Присела на табуретку, опустила руки на колени, посерьезнела. – Я, может, в самом деле за советом пришла… На свадьбу скоро приглашать буду. Родион торопит, говорит, чего тянуть…
Федор потер лоб, вспоминая.
– Это что, за фанагорийца? Как же, за солдата?
– Эва, хватился, он уже второй год в чесальном работает. Кончилась его служба. В деревню не поехал, остался тут.
– Приду поздравить.
– Только-то! – воскликнула она и покраснела от обиды, от его черствого «приду поздравить». Но тут же постаралась скрыть свои чувства, беззаботно усмехнулась. – А я шла, думала, приласкаешь. Небось уже не испортишь…
– Напоминай теперь при каждом случае, – буркнул он.
Может, и любил бы ее, не войди в сердце другая. А как объяснишь?
– Не пугайся. – Марфуша нервно засмеялась. – Просто в голову приходит дурость. Что, думаю, будет… Сделай сейчас по-моему, видеть тебя не могла бы. Наверно, довольнешенька была бы, а прокляла. И себя прокляла бы… Ты не падкий. За что, может, и люблю… О чем здесь с мужиками шептался?
– Да выпили маленько.
– Говори. Так оно и видно, что ради выпивки собрались. Может, и я в чем помогу?..
– Артем у вас?
– Видела в каморках. Наверно, у Дериных. К нам-то и не заходит теперь, большой, стесняется… Ты не увиливай, я серьезно. Могу, наверно, что-то делать?
– Ладно, коли серьезно. Когда нужно будет, сами скажем.
Марфуша ушла, и он вздохнул с облегчением.
4В каморке у Дериных собрались подростки. Был тут Васька Работнов – увалень, который, казалось, рос больше в ширину. Его круглое тупоносое лицо всегда было заспанным. Рядом сидела Лелька Соловьева – непоседа и болтушка, с острыми плечиками, с косичками вразлет. Третий – Артем Крутов, с крупными темными глазами и удлиненными девичьими ресницами, доставшимися ему в наследство от матери.
Все выжидательно сидели, поглядывали на занавеску, делившую каморку на две равные половины. Впереди жил старший рабочий ткацкой фабрики Топленинов. Сейчас его не было – на работе. За занавеской, на топлениновской половине, шуршал бумагами Василий Дерин, отец Егора. Как пришел, молчаливо укрылся от ребячьих взоров. Подростки не раскрывали рта, стеснялись взрослого. Сам Егор, ради которого и пришли сюда, – бледный, исхудалый, с испариной на лбу, – лежал в куче тряпья на низком топчане. Уродливым горбом выпирала обвязанная грудь. Друзья только что переложили его поудобнее, и Егор скрипел зубами от еще неутихшей боли, тихонько ругался.
– Вахлак ты, – сказал Ваське, который жалостливо смотрел на него, – ведь не бревно волокаешь, человека живого, мог бы и осторожнее. – Егор моргнул на Лельку, добавил с лаской, силясь улыбнуться: – Вот у кого учись: дотронется – ровно ничегошеньки не болит.
– Знаем, – обидчиво сказал Васька, хотел еще что-то добавить, но опомнился, оглянулся на занавеску – отец Егора все еще шуршал бумагами, негромко напевал: «Мыла Марусенька белые ножки…» – Знаем, – повторил Васька и обиженно надулся.
А Лелька шмыгнула носом, радуясь похвале.
– У меня руки мягкие, – глупо похвасталась она и показала пальцы с обгрызенными ногтями.
Вторая неделя пошла, как принесли Егора из фабрики. Уж какой год работал в прядилке, ничего не случалось. А тут уморился, прилег за машиной на полу. И нарвался на табельщика Егорычева. Тот не закричал, не растолкал спящего, а велел принести ведро холодной воды. Когда окатили Егора, дернулся он спросонок к машине, – помяло кареткой грудь, веретеном ободрало плечо. Первую неделю провел в больнице. Лечил доктор Воскресенский, говорил, что еще легко отделался. Теперь дома, отлёживался, помаленьку оживал. Все бы ничего – за грызла тоска собачья. За дверью в коридоре парни шумят, тренькают балалайки. Так бы и вышел, посидел – сил нет подняться. Раньше-то как придет из фабрики – и играть в шары. Человек десять выстроятся в одну линию – у каждого шар в свой цвет покрашен. Первый прилаживается и закидывает шар ногой как можно дальше. Только успеет шар остановиться, а следующий игрок уже метит в него. Егор любит кидать последним – выбирай любой шар и бей. Попадешь в один – другой рядом. Шар у него не катится, а летит по воздуху – навесом. Из любой ямки выколупнет…
Хорошо после душной фабрики поиграть на свежем воздухе. Да не скоро теперь придется. Лежи и думай, скучай.
Друзья, правда, сколько могут, навещают. Артем после занятий (ходил в фабричное училище) кусок в рот – и сюда. Забежит между сменами Васька Работнов. Лельке спасибо: когда не занята, заглянет к больному. Собеседница, конечно, не ахти – трещит без умолку, слова не вставишь, но и то ладно, хоть ее наслушаешься. Трещат все женщины. Егор сколько раз замечал: соберутся в коридоре или на кухне три-четыре и начинают говорить сразу все, не поймешь, как они успевают слушать друг друга. А ведь слышат.
Егор за время болезни капризным стал, но к Лельке относился хорошо. Шел ей пятнадцатый год, вымахала с версту, а тощим-тоща, узкое лицо в рыжих крапинах, шея тонкая – страх глядеть, на чем голова держится. Ничего вроде в ней и нет, а нравилась Егору. От безделья, от болезни приходили к нему шальные мысли. Он-де уже здоровый да сильный, возьмет ее на руки, скажет: «Будь хозяйкой, заживем – лучше некуда». Он добытчик, принесет дачку – на, распоряжайся, покупай, что тебе хочется, не жалко. Зардеется вся, расцветет улыбкой, приласкает за доброту – сладкая до жути.
– Пошел я, ребятки, – сказал отец, выходя из-за занавески. И Егору: – Мамка спросит, скажешь, чтобы не искала, никуда не денусь.
Отец так и остался в рабочей одежде, а говорил ведь, что переодеваться пришел. Интересно, что за бумаги перебирал он?
– А ты куда все-таки? – спросил Егор.
– Туда, где меня пока нету, – улыбнулся отец. – Выздоравливай скорее, вместе ходить станем.
Он ушел. Проследив за ним, Лелька повела хитрыми, блестящими глазами на Егора.
– На Широкой, – стала рассказывать, – Паучиха разодралась с мужиком. С клюквой пришла и, видно, заняла его место, чтобы торговать. Он ей хлоп, она кричит. Бабкин стоял, все видел и не заступился. Когда Паучиха выла, нарочно за балаган спрятался. Паучиха говорит: нажалуется на Бабкина ихнему начальству.
– Всыпят ей по пятое число, твоей Паучихе, – подытожил Егор. – Вздумала жаловаться на городового.
Он с тоской смотрит в окно. Там клочок серого неба, которое заволакивается копотным дымом из фабричной трубы. Над самым ухом громко сопит Васька Работнов: то ли спит, то ли прислушивается к чему. Артем тоже смотрит немигающим взглядом в окно, думает о чем-то. Не встреча с друзьями, а какая-то игра в молчанку.
– Ворон ловишь? – с обидой сказал Артему. – Что хоть на улице делается? На электрическом трамвае катался?
Последние дни все только и говорили об электрическом трамвае, который пустили в городе. От фабричной слободки до города пять верст. Кто побогаче – извозчика нанимал, а больше – пешим ходом. По сорок-то копеек не наплатишься. А тут за шесть копеек до самой Волги прокатят, да еще как – со звоном, с грохотом.
– Вон Васька рассказывает: извозчика в два счета обгоняет, – продолжал Егор. – Кондуктор, как городовой, в форме. Двое наших будто пристали к нему: «Ах, ты кокарду носишь». И раз, раз по уху… Лютуют наши, злость срывают на ком попало. Вот только маленько поправлюсь, я этому табельщику попомню…
– У нас отец Павел Успенский взял в привычку за волосы таскать, – проговорил Артем, оживляясь. – Хотели директору училища жаловаться. А как? Не принимает. Разбили тогда окно. Спрашивают: «Кто?» Ну кто? Все! Тогда всех к директору и поволокли. Там и стали говорить про злыдню Успенского. Так еще свирепее стал, к каждому пустяку придирается… А поколотить табельщика – засудят.
– А я лета не дождусь, – невпопад сказала Лелька. – Я в деревню хочу к бабушке Сахе. Она у нас здоровее любого мужика, никого не боится. Зимой идет из лесу и воз дров за собой тащит, лошадь не каждая увезет. Она меня любит.
Лелька начинает переплетать жидкие косички. Губами придерживает перекрученную ленточку.
– Скоро уж поднимутся наши, – жарко шепчет Артем. – Все поднимутся. Всем ничто нипочем, не страшно. Обидчики пусть страшатся. Читал я листовку. – Голос у парня совсем стал тихий, только по губам и поймешь, что говорит. – Здорово прописано: если все скопом, ничего со всеми поделать не смогут. Будут наши требовать справедливых законов и чтобы работать не больше восьми часов…
Лелька приоткрыла рот, ленточка упала на колени.
– Неужто, Тема, согласятся? Боязно-то как!
– Кто не согласится? Хозяин фабрики? Остановят наши машины, выйдут на улицу, попробуй тогда не согласись. В убыток ему, когда наши не работают.
– Тогда опять солдат заставят стрелять и убивать, как моего батяню убили, – вздохнула Лелька.
– Только бы маленько поправиться, – с угрозой повторил Егор.
5Старинные часы на подставке в углу коротко пробили четверть девятого. Грязнов отложил ручку, вздохнул. Еще прошел день – смутный, нерадостный. За окном непроглядная темь, даже снег кажется черным. Был бы сейчас в городе у невесты, веселился – не поехал, уверил себя, что нужно скорей заканчивать работу.
А ведь совсем не потому остался – гложет душу неясное беспокойство, не хотелось с таким настроением появляться у будущей супруги.
На столе разбухшая рукопись: описание фабрики с самого зарождения. Страх берет, сколько бумаги исписано.
Вспомнил, с какой неохотой принимался, а потом увлекся, появилась страсть: где мог, выискивал старые изделия с клеймом Большой мануфактуры. Со стороны смотреть, может, и смешно – все стены увешаны скатертями с диковинными птицами, невиданной красоты цветами, городскими видами. Искусные руки и неуемная фантазия нужны были, чтобы так расцветить полотно.
Карзинкин должен быть довольным: его заказ выполнен, живая история фабрики написана. Радоваться бы сейчас, но радости нет. На фабрике опять беспокойно, как в девяносто пятом.
Обида у Алексея Флегонтовича на фабричных. Чего, кажется, надо? Заработок постепенно выравнивается – сколько приходится биться с Карзинкиным за каждые полкопейки! Выстроено училище для детей рабочих. В больничный городок набираться опыта с других фабрик едут. И то сказать, хорош больничный городок, врачи знающие. Чем недовольны? Уж он ли не старается быть справедливым. А уйди сейчас с фабрики, радоваться начнут. При встречах кланяются, а в глазах ненависть лютая. По рукам ходит стихотворение, неумелое, а злое. Каждому служащему дана своя характеристика. Об Алексее Флегонтовиче говорится так: «Непременно помянуть надо директора Грязнова, о себе много мнящего и в нужды наши не входящего». Это он-то не входит в нужды рабочих!
Ну стихотворение – ладно, не беда. А то, что листовки начали появляться, об этом приходится задумываться. Не далее как вчера сторож поднял в курилке одну. Верные люди донесли: Евлампий Колесников похвалялся: «Марьи Ивановны подарочек. В скором времени ждите еще». Что еще за Марья Ивановна? Второпях было взяли Колесникова и все испортили, уперся: «Не говорил-де такого, поклеп на меня злых людей». Лучше было понаблюдать за ним, все и открылось бы, откуда взялась листовка…
Грязнов занавесил шторой окно, пошел вниз, в столовую. Кухарка Полина, только что вернувшаяся с улицы, – распаренная, потная – сидела за столом, пила чай.
– Что, батюшка, аль поесть собрать? – проговорила, бережно ставя блюдце на стол. – И что вам за нужда дома сидеть, – не дождавшись ответа, продолжала она, подходя к шкафчику и вынимая посуду. – Гуляли бы в свое удовольствие. Метель на улице, а все лучше, чем дома… Студню с хреном да водочки, вот и повеселеешь. Прежний то управляющий Семен Андреевич страсть как любил студнем закусывать. Налить ли? Все так и оттает в нутрях-то.
Упоминание о бывшем управляющем рассердило Алексея Флегонтовича.
– Не хочу. Чего это ради на ночь водку пить?
– Дело твое, сударь. – Кухарка покачала головой: экий привередливый, ничем не угодишь. Предложила то, что больше всего не любил прежний управляющий: – Разве сухарничек подать в розовом сиропе?
– Сухарничек поем.
– Эх-ха-ха! – вздохнула с осуждением Полина, отправляясь готовить сухари на розовом сиропе.
Грязнов ел без аппетита, прислушивался к вою ветра в трубе. Сегодня он случайно заглянул в комнату Вари и в книге, оставленной на столе, увидел нелегальную газету «Искра». Красным карандашом была подчеркнута заметка о волнениях студентов Демидовского юридического лицея…
Многое становится непонятным. Мог ли подумать Грязнов, что сестра заинтересуется марксистской литературой. Решил, что надо будет серьезно поговорить с ней, пока не поздно, выбить дурь из головы… Федор Крутов – любопытный человек, иногда Алексей Флегонтович и сам снисходит до разговора с ним, но всему есть мера. А сестра меры не знает, частенько ее видят с Крутовым. Еще того не хватало, чтобы всерьез увлеклась им. «Завтра же и поговорю», – решил он.
Утром метель улеглась. Хотя солнце и не проглядывало, но было видно, что к полудню разъяснится. Привычно стояли перед крыльцом дома легкие узорные санки. Грязнов выпил чаю, собрался на фабрику.
– Полина, сестра еще не вставала? – спросил кухарку.
– Не велела будить раньше девяти. Поздно пришла вчерась.
Грязнов надел шубу, взял из рук Полины шапку, трость. Завидев его на крыльце, кучер Антип резко поспешил навстречу, поклонился низко.
– Доброго здоровьица, господин директор.
– Здравствуй, здравствуй, – благодушно отозвался Грязнов, с помощью кучера забираясь в возок. – Что хорошего скажешь?
Антип тронул лошадь, медленно поехал по переметенной дорожке к церкви Петра и Павла, высокий тонкий шпиль которой, кажется, задевал облака.
– Что у нас хорошего? Все хорошее, – уклончиво сказал Антип. – Сегодня вот листки на фабричном дворе собирал вместе с Бабкиным и Коптеловым. Не докладывали?
– Какие листки? – насторожился Грязнов. «Марьи Ивановны подарочек, в скором времени ждите еще». Подумал зло: «Ведь не зря бахвалился Колесников, надо было усилить наблюдение. Снова проморгали!» Опять вспомнил, что с Варей надо поговорить не откладывая.
Хорошо же он будет выглядеть, если выяснится, что сестра вместе с теми, кто наводняет фабрику листовками.
– Призывные будто, – объяснял Антип. – Неграмотный я, не читал. Бросали-то ночью, под утро, когда метель улеглась. Все свеженькие… Бастовать призывают…
– Скажите на милость, – как можно равнодушнее протянул Грязнов. Ничем не был виноват перед ним кучер, а смотрел в его спину с озлоблением. – Из-за чего бастовать? Или обижены чем? Обиды-то какие?
– Да ведь разобраться, Алексей Флегонтович, как не быть обид, – простодушно стал выкладывать кучер. – Кого штрафом обидели, а кто… И говорить тут нечего: каждый свою обиду выказывает. Марья Паутова ревмя-ревет: в подметалки перевели без причины. А велик ли заработок в подметалках? Прошу прощения, господин директор, но что все в один голос твердят, так то, что раньше легче было работать. С чайником и корзинкой еды, бывало, идут в фабрику – все съедали за долгий-то день. Присучальщица какая скажет: «Взгляни, Дарья, за моей сторонкой, в каморку сбегаю, белье кипит, не перепрело бы». А сейчас нет, на минуту не оторвешься от машины, кусок хлеба некогда проглотить. Порядки, что и говорить, стали другие.
Грязнов внимательно слушал и кривил рот. Выехали на Широкую улицу, в конце которой виднелись квадратная фабричная башня и верхушки дымных труб. По бокам невзрачные домишки, занесенные снегом по самые окна. Иногда скрипнет калитка – баба с ведрами и коромыслом идет к обледенелому колодцу. Встречались мастеровые, почтительно снимали шапки – он не замечал.
– Порядки стали другие, – сказал вполголоса. – Бабьи жалобы, Антип, передаешь. На то она и работа, чтобы порядок был, дисциплина. – Усмехнулся едко: «Взгляни, Дарья, за моей сторонкой…» – Ну, а другие на что жалуются? Неужто все обижены?
– Все не все, а есть. – Антип замешкался, обдумывая, не сказал ли лишнего, обидного для Грязнова. – Серьезней-то кто – злее работать стали…
– Постой, постой! Почему злее работать?
– Да как водится, – туманно объяснил Антип. – Злость утишают в работе…
Грязнов откинулся на сиденье, сузил глаза – взгляд жесткий, презрительный. «А ведь то правда, что злее ра ботают», – пришло на ум. Просматривая по утрам отчеты, видел – поднялась в последние дни выработка. Так было и перед стачкой девяносто пятого года.
«Серьезные-то злее работать стали…» Вздрогнул, избавляясь от неприятных воспоминаний.
– Останови, – приказал кучеру. – Пройдусь до фабрики.
Антип резко натянул вожжи, удивленно оглянулся. Директор выбрался из санок и зашагал, проваливаясь в неутоптанном снегу.
На ходу лучше думается.