355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Московкин » Потомок седьмой тысячи » Текст книги (страница 41)
Потомок седьмой тысячи
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:33

Текст книги "Потомок седьмой тысячи"


Автор книги: Виктор Московкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 46 страниц)

Женщины, охочие до свадеб, толпившиеся в дверях каморки, увидев, что за столом опять наступило веселье, напомнили о себе озорными запевками:

 
А кто у нас холост, кто неженатый?
Виноград, красно-зелено моя!
У нас Вася холост, неженат Иваныч.
Виноград, красно-зелено моя!
 

Широколицый, с сонным взглядом Васька Работнов, удостоившийся чести быть замеченным, конфузливо улыбался. Его подружка покраснела до кончиков волос, прятала живые смышленые глаза.

– Горько! – бесшабашно выкрикнул Артем, показывая на них. Благородный напиток, смешавшись с обычной водкой-горлодером, делал свое дело: Артем разрумянился, как красна девица, глаза блестели, рот не закрывался в улыбке – расцеловал бы всех, такие родные и близкие вокруг. – Горько нам!..

Женщины в дверях, увидев такое, прицепились теперь к нему, тонкими голосами пропели: «Артем у нас холост, Артем неженатый…» Ко всему еще добавили с хитрецой в голосе:

 
В зеркальце глядится, на себя дивится —
Виноград, красно-зелено моя!
Какой я хороший, какой я пригожий!
Виноград, красно-зелено моя!
 

За свадебным столом могут и обиднее спеть, если не сдержишься, если покажешь, что ты рассердился. Лучше уж стерпеть, отмолчаться. Что Артем и сделал.

Заканчивали песню похвалой Егору:

 
Кто у нас умен, кто у нас разумен?
Виноград, красно-зелено моя!
Егорий умен, Васильевич разумен.
Виноград, красно-зелено моя!
 

Стрелки часов двигались к двенадцати – никто еще не расходился. Плясали под гармошку, под бубен, нестройно пели старинные песни. В это время незаметно в каморке появился сосед Родиона Журавлева Топленинов. Потные белесые волосы прилипли ко лбу, взгляд усталый и озабоченный. Заметив в углу стола разговаривавших Родиона и Артема, подсел к ним.

– Извиняюсь, только со смены, – сказал Топленинов, показывая на свою неказистую одежку с прилипшими пушинками хлопка. – Заваруха у нас случилась, так я прямо сюда. Извиняйте…

Оба, и Артем, и Родион, стараясь пересилить хмель, смотрели на него.

– С чего заваруха-то? – спросил Родион.

– А ни с чего! – глаза Топленинова зло блеснули. – Народ взвинчен: кто-то что-то сказал и – буря. Тут, правда, с мастера, с Захарова, началось. Потребовали убрать, чтобы ноги его не было… Начальство вроде бы согласилось. Шут, мол, с вами, уберем. Все успокоились. А потом доносят: троих в участок к Фавстову потащили. Так это или нет – никто не знает, и кого потащили – то же никто не знает. В отделении крики: «Бросай работу!» Бросили… Поляков Арсюха замешкался, так его катушками закидали. В окно через пожарную лестницу удирать ему пришлось. Рассказывать долго.

– Чего вы там, шептуны? – спросил Егор, давно поглядывавший в их сторону. Пока еще не разошлись гости, он все сидел в середине стола с Лелькой, хотя уже это сиденье ему порядочно наскучило. Но приходилось терпеть. Появление Топленинова, его встревоженное лицо заинтересовало Егора.

– Пустяки, Егорша, – отмахнулся Артем. – Веселись – твой день. Разберемся… – И опять повернулся к Топленинову: – Ладно, молчи, из-за стола выйдем, доскажешь. Не порти людям настроения…

5

В тот день с самого утра у Грязнова все ладилось. Сначала просматривал почту, потом долго изучал отчет владельцу о ходе работ и отправке товара. Старшего конторщика Лихачева, все это время почтительно стоявшего у стола, спросил как бы между прочим:

– Что, Павел Константинович, больше не участвуете в подписке? Теперь не решаетесь?

И хоть не раз и не два спрашивал об этом конторщика, тот встрепенулся, с поспешной угодливостью ответил:

– Нет-с, не решаюсь. Научены достаточно…

Продолжая просматривать бумаги, Грязнов укоризненно покачал головой.

– Да, – проговорил рассеянно и думая совсем о другом. – Племяннику министра, хотя и бывшего, не к лицу заниматься такими делами. Как додумались задержать-то его?

– Просто, – все с той же поспешностью начал рассказывать Лихачев, будто забыв, что Грязнов уже знал от него эту историю. – В нынешнем году объявился он в Мологе… А времена-то военные! Что за человек? Откуда? Исправник вызнает, приглядывается. Человек в форме ведомства учреждений императрицы Марии, собирает деньги на издаваемый им альбом портретов высочайших особ. К тому еще назвался сыном полковника Николая Львовича Дурново и племянником бывшего министра внутренних дел. Тут исправник руку под козырек: «Виноват-с, ваше благородие!» Но с испугу, когда начал возвращать бумаги, взятые до этого у задержанного, глянул в них: разрешение-то на издание альбома от девятьсот третьего года… За тринадцать лет – двадцать восемь тысяч рубликов собрал. Тетрадочка у него такая, у кого брал – все записано. И я там фигурирую… – Конторщик выдержал паузу, зная, что в этом месте Грязнову всегда становилось весело, смеялся. И на этот раз тот откинулся на спинку кресла, не разжимая рта, затрясся в смехе.

– Тетрадочку он зачем хранил? Улика первая – эта тетрадочка, – расспрашивал Грязнов.

– Чтобы второй раз к кому не зайти, – будто сердясь на непонятливость собеседника, объяснял Лихачев. – Допустим, еще перед трехсотлетием царственного дома получил он с рыбинских купцов Ивана Быкова да Жеребцова Василия по пятнадцати рублей, с меня – десять. По забывчивости мог опять обратиться к этим людям, и тогда уж схватили бы его с криком: «Держи! Жулик!» А в тетрадке сказано, кого обходить стороной надо.

Грязнов насмешливо глянул в бесхитростные глаза служащего.

– Что же ты, Павел Константинович, с купцами-то рядом? У них – не твои капиталы, им можно и деньгами швыряться. Или лестно было?

– Как не лестно, – с притворным вздохом сказал Лихачев, приглаживая жидкие волосы и так плотно прижатые к черепу. – Рядом с такими воротилами моя фамилия! Кому не лестно!

И опять Грязнов знал, что конторщик говорит эти слова в угоду ему, и все равно смеялся.

– В Мологе его, субчика, и судили, – продолжал Лихачев. – Не сказал я тогда вам, что на суд еду, вызван. По другому делу просился, потому как стыдно было сознаваться… Только напрасно ездил. Прокутил он все денежки. Тринадцать годков жил припеваючи.

– И посмеивался над неумными, – дополнил Грязнов.

– Не без этого, – покорно согласился Лихачев. – Только посудите: бумага-то какая у него – министерством императорского двора разрешалось собирать деньги на альбом. А по существу, я, конечно, извиняюсь, обирать подданных ему разрешалось, спекулировать на их патриотизме. Этак мы далеко зайдем…

– Бумага ответственная, – проговорил Грязнов, наблюдая за переменой лица конторщика: глаза у того теперь блестели глубокой обидой. Всегда был невысокого мнения о нем, но не ускользнуло сейчас, что даже этот бесцветный человек, не имеющий своего мнения, по крайней мере, не высказывавший никогда его, теперь позволяет себе пренебрежительно отзываться о правительстве. А это уже говорит о многом, наводит на размышление. Что же думают другие, более умные и злые? И, как всегда в последнее время, пришло на ум: «Все зависит от действий правительства… Глупо, конечно, сопоставлять случайности, тем более мелкие, ничего вроде бы не говорящие. Но вот бумага, нелепая, – девятьсот третьего года. В то время, когда от правительства ожидали коренных, разумных действий. В России пресса всегда находилась под жесточайшим контролем, но никогда не было такой свирепой цензуры, как в те годы, малейшая критика правительства вызывала резкий отпор. Потом наступил пятый год.

Девятьсот третий и девятьсот пятый. Война и разруха, революция…

Не к тому ли самому идет дело и сейчас? Сплетни и анекдоты о царском дворе, где безраздельно властвует дикий мужик Распутин, недоступны только разве малым детям. Газеты никак не выражают общественного мнения, заполнены сплошь патриотической трескотней, героем которой стал министр иностранных дел Сазонов, плетущий дипломатическую вязь с правительствами союзных держав, – мечется в стремлении заручиться еще не завоеванным у турок Константинополем.

Девятьсот третий и девятьсот пятый… Девятьсот шестнадцатый и…»

Грязнов поднялся, прошелся по кабинету. Взглянул в окно на чистую заснеженную площадь. Веселой толпой с гармонистом впереди шла по площади молодежь. По тому, как гордо шагали в первом ряду принаряженные парень и девушка, как выплясывали перед ними другие, понял, что это жених и невеста. Свадьба… И сразу пропало мрачное настроение.

Извечная болезнь русского интеллигента – мучить и терзать себя бесплодными страхами о грядущем; всем и всегда кажется, что вот-вот что-то должно произойти. А почему должно? Не только ли потому, что люди не удовлетворяются настоящим? Вот они, идущие по улице с песнями, удовлетворяются тем, что имеют. Почему бы не перенять у них уверенность в себе и способность довольствоваться тем, что есть?

«Девятьсот шестнадцатый, и будет следующий, семнадцатый, восемнадцатый, и еще десятки, сотни лет все пойдет своим порядком без изменений, без потрясений. Вот они, пляшущие, поющие, они ничего не сопоставляют, не задумываются мучительно, пользуются всеми прелестями жизни, которые им доступны. И это самое лучшее, что может желать здоровый духом человек».

– Жизнь-то не остановишь ничем, Павел Константинович, – сказал он, подходя к столу и усаживаясь в кресло под портретом Затрапезнова. – Посоветуйте-ка, что подарить молодым к свадьбе? А? Как думаете?

Лихачев смотрел на него, не понимая вопроса, не зная, что ответить.

– Виноват, – смущенно проговорил он.

– Вижу, что виноват. – Грязнов был теперь – весь добродушие. Выдернул из блокнота листок, нацарапал несколько строчек и подал записку конторщику. – Пошлите кого-нибудь ко мне домой, не мешкая чтобы сделали. А для поздравления подберите молодого и приятного собой человека. Чтоб говорить умел! И стыдно, братец, тебе, дожив до седых волос, оставаться холостяком. Должно быть стыдно!

– Виноват, – опять покорно произнес конторщик. – Не смог подобрать подругу счастья.

Забрав записку, он пошел из кабинета, как всегда удивляясь резким переменам в настроении Грязнова. «Попробуй угадай, что хочет, – недовольно проворчал он уже за дверью. – Вечно выдумки…»

6

Так бы и закончился этот день с приятным сознанием того, что сделал что-то доброе, кого-то обрадовал своей щедростью и вниманием. Но около шести его вызвали в ткацкий отдел – рабочие взбунтовались и требовали директора для объяснения.

Когда-то и на совещании промышленников, и потом, где только придется, Грязнов неизменно утверждал, что на фабрике все спокойно, дело поставлено так, что для недовольства нет причин. Говорил он так не только из тщеславия, в какой-то степени для успокоения самого себя; замечал, фабрика гудит, как потревоженный улей, и достаточно малейшей случайности, чтобы все его заботливо построенное сооружение, именуемое добросердечными и взаимовыгодными отношениями между администрацией и рабочими – «рабочий вопрос», – все это могло рассыпаться, как карточный домик. Нельзя сказать, что он, как построил свое сооружение, так больше и не добавлял к нему ничего, нет: из-за быстро растущей дороговизны с согласия владельца пришлось уже делать прибавки к жалованию, ввести выдачу «квартирных» денег для рабочих, которых не удавалось разместить в переполненных фабричных казармах, продуктовая лавка все еще отпускала харчи по ценам несколько ниже рыночных. И все-таки предчувствие того, что вот-вот что-то должно произойти, не оставляло его. Два с лишним военных года измотали людей, сделали их нервными, злыми. По опыту своему знал, что вспышки обычно происходят из-за какой-нибудь неучтенной самой незначительной случайности. Поэтому он старался предпринимать все меры, чтобы таких случайностей не было.

Размышляющий, ко всему относившийся здраво, он все-таки не мог понять до конца, что сама система отношений между рабочим и предпринимателем создает условия для столкновений и, как ни старался улаживать эти отношения путем мелких уступок, столкновения были и должны были продолжаться.

Сейчас он, набросив на плечи синий сатиновый халат, поспешил в ткацкую, думая о той неучтенной случайности, которая могла быть там.

Еще на лестнице его поразил гул голосов, злых, которые бывают вызваны отчаянием. Так бывает, когда человек долго сдерживает себя, накапливает недовольство, а потом вдруг оно выплескивается, и тогда разум уже не волен над человеком. Потом, может, придет раскаяние, когда выплеснется гнев, но сейчас только слепая сила руководит человеком.

Гул приближался, и он остановился на площадке, пытаясь выиграть несколько секунд и справиться с охватившим его волнением.

То, что он увидел, превзошло его ожидание: несколько мастеровых, потных, взлохмаченных, тянули на веревке железный ящик, грохочущий по ступенькам, сзади шла густая толпа, и ближние помогали подталкивать этот ящик. В самом ящике с обезумевшими глазами, тоже взлохмаченный, находился человек. Голый, резко выдававшийся вперед подбородок его мелко дрожал, рот был оскален, и бросались в глаза неровные желтые зубы. Казалось, что человек старался закрыть рот и не мог, не хватало сил.

При виде директора толпа остановилась, стих гул. Задние еще напирали, сверху еще слышались голоса, они еще не понимали, в чем причина задержки, но первые, очутившись лицом к лицу с Грязновым, растерялись.

Не человек, сидевший в ящике, занимал Грязнова – его он хорошо знал, знал и то, что мастер Захаров груб с рабочими и сейчас, видимо, чем-то сильно досадил им; не он заботил – само действие опять напомнило ему пятый год. Именно тогда женщины выволокли в ящике табельщика Егорычева, скувырнули в грязь и потребовали не допускать его в фабрику. Грязнов вынужден был подчиниться. «Что же это? – лихорадочно вертелось у него в мозгу. – Повторение?» Поморщился, подумав, что опять невольно начинает сопоставлять время и факты.

– Объясните, господа, в чем дело? – Он уже овладел собой и постарался придать голосу строгость. – К чему эта комедия?

И тогда один из тех, кто держал веревку, щуплый, с ввалившимися землистого цвета щеками и маленькими злыми глазками, грубо сказал:

– Бери его себе в дворники али еще куда. – И резко, с неожиданной для его щуплого тела силой рванул за веревку. Ящик прогрохотал несколько ступенек, чуть не опрокинулся совсем близко от побледневшего Грязнова.

И снова угрожающе всколыхнулась толпа, послышались выкрики:

– Житья от него нет, мироеда!..

– Штрафы ни за што! Ругань!

– Аньку замордовал!..

– Пошто держите таких?..

Из всей путаницы голосов Грязнов уяснил, что грубый, злобный мастер особенно бывает несправедлив к тому, кого невзлюбит. Так случилось с работницей Анной Беловой. Доведенная до отчаяния его придирками и штрафами, работница пыталась наложить на себя руки – случайно зашедший в кладовую старший рабочий увидел ее в петле. Белову откачали, и тут же, взбудораженные происшедшим, рабочие изловили мастера, посадили в ящик и повезли, намереваясь выкинуть его за фабричные ворота.

Грязнов с бешеной ненавистью смотрел на дрожащего от животного страха и потому особенно противного обличьем Захарова. Казалось, он сам готов был разорвать его на куски, но не за какую-то там Анну Белову, которая полезла в петлю, – за то, что такие, как он, неумные люди, которым доверена власть, беспричинно вызывают столкновения между администрацией фабрики и рабочими. Подлые и мелкие в своей сущности, они создают излишние и ненужные осложнения.

– Ваше требование будет удовлетворено! – гневно выкрикнул он, взмахнув рукой в сторону Захарова. – Завтра же вылетит «за орла»! А сейчас оставьте его, – с презрением закончил он. – Не стоит внимания.

И то, что он легко и естественно употребил выражение «за орла», бывшее в обиходе только у рабочих, сразу расположило к нему людей, пропала суровость на лицах, некоторые улыбались. Что бы там ни было, а Грязнова уважали, может быть, даже любили за его умение обращаться с рабочими.

– А нехай сам дальше едет, – уже весело сказал тот самый рабочий, тщедушный, со впалыми щеками, и бросил веревку. Конец ее хлестнул по лицу сидевшего в ящике Захарова, тот болезненно дернулся, смотрел на Грязнова с надеждой – все еще не понимал, что директор отказался от него в угоду сохранения того карточного домика, который он соорудил и заботливо берег.

– По местам, ребята, расходитесь, – приказал Грязнов, подделываясь под тот тон, который лучше всего сейчас отвечал настроению рабочих.

Вернувшись в контору, он расслабленно опустился в кресло – нелегко все же играть роль, несвойственную своему характеру. Закрыл глаза и снова увидел толпу и грохочущий по ступенькам лестницы ящик, того рабочего, что зло выкрикнул: «Бери его себе в дворники али еще куда». «Хамье! Какую волю взяли… Чтоб так разговаривать…» Порывисто потянулся к кнопке звонка, вжал ее до отказа в гнездо. В дверь просунулась озабоченная, с выражением готовности сделать все, что скажут, физиономия Лихачева.

– Фавстова ко мне. Быстро!

Болезненно скривил рот – дурная привычка, от которой безуспешно старался избавиться. Лихачев поспешно захлопнул дверь: он-то знал, что директор косоротит только в сильном гневе, боялся его в эти минуты.

Грязнов опять закрыл глаза. Теперь увидел трясущийся подбородок и неровные желтые зубы Захарова. Передернулся от отвращения. «Глупец! Злобный глупец! Завтра придет просить, будет в ногах валяться. По возрасту попадает под мобилизацию. И пусть, пусть защищает отечество, завоевывает Константинополь. Ему-то, наверно, этот Константинополь прежде всего необходим…»

Еще до прихода пристава услышал за дверью какую-то глухую возню, приглушенные голоса. Прислушался, а потом опять нажал кнопку звонка. Как-то боком, чуть приоткрыв дверь, втиснулся раскрасневшийся конторщик. Прядь жидких бесцветных волос свалилась на потный лоб.

– Ну, что там? – почти крикнул Грязнов.

– От рабочих из ткацкой делегация. Требуют еще уволить… Выгнал я их, сказал, что не примете.

– Правильно сказал – не приму. Узнал, кого они еще хотят уволить?

– Своего же рабочего, Полякова. Смею заметить, из благонадежных.

– Знаю. Объяснение какое приводят? Чем он им помешал?

– Прогнал я их. Не успел спросить. Могу выяснить.

– Не надо, – устало махнул рукой Грязнов.

Вошел Фавстов. Крепкий, с крутым лбом, веселыми глазами. Отдал молодцевато честь. «Чего так весело болвану?» – разглядывая пристава, подумал Грязнов. Но разговор повел учтиво, с подчеркнутым уважением. И даже обычное обращение к полицейским чинам «слуга государев» прозвучало ласково, без насмешки.

– Хотел бы знать о ваших наблюдениях. Каково настроение рабочих? О чем больше говорят? О войне что говорят?

– Причин для беспокойства нет, Алексей Флегонтович, – приятным густым басом начал Фавстов, в такт своим словам постукивая пальцем по краю стола. Веяло от него здоровьем и уверенностью, причем уверенность была такая естественная, что Грязнову сразу полегчало, позволил себе даже улыбнуться.

– Все-таки какие-то слухи ходят? – спросил он.

– Слухи, Алексей Флегонтович, ходят. Когда они не ходили? Слушаем, да не всему верим. Оно, видите ли, когда летом радостные сообщения о победах воинства были – слухи были благополучные. Сейчас почему-то толки не прекращаются о предстоящей смене власти и в центре, и на местах. Тут уж я не могу даже и сказать, откуда что идет и есть ли какие основания. А так, больше о вздорожании цен, о спекулянтах. На Московском вокзале взяли на днях двух субъектов. Получили багаж из пяти больших коробов, на которых клейма Красного креста. Подозрительным показалось. Когда вскрыли упаковку, обнаружились там одеяла, простыни из чудного полотна, наволочки, сорочки, кальсоны. На вопрос: «Откуда вещи?» – ответили: «С театра войны». Весь город об этом говорит. А нежелательно. Обобщения неверные делают. Солдаты разутые, раздетые в окопах мерзнут, а их генералы, дескать, о наживе думают…

– Да-да, – Грязнов уже слушал рассеянно, без интереса: или в самом деле ничего не знает, или хитрит Фавстов. Одно отметил: «Толки не прекращаются о смене власти в центре и на местах».

– Вы все в общем, так сказать… Хотел бы знать о наших рабочих.

– Ну, тут все благополучно, – живо откликнулся Фавстов, вкусно облизнув полные ярко-красные губы, здорового человека губы. – Тишь и довольство, Алексей Флегонтович. Смею заверить… – Честно глянул в глаза внезапно нахмурившегося Грязнова, что-то его сразу смутило, но продолжал с той же уверенностью: – Не сочтите за лесть, из опыта своего сие суждение… порядка такого образцового нигде не встречал, как на вверенной вам фабрике. А приходилось бывать и у Классена в Романове, и на Норской мануфактуре Прохорова – не видал такого порядка…

– Известно вам, слуга государев, что при таком порядке полчаса назад сидящий перед вами распорядитель фабрики едва не стал калекой?

Палец пристава, до этого барабанивший по столу, замер в воздухе.

– Извините, – с растерянностью выдерживая жесткий взгляд Грязнова, проговорил он. – Не совсем понимаю.

– Понимайте. Людей у вас, которые бы осведомляли, не занимать. Обратите внимание на чахоточного вида человека… Суетлив и несдержан. Вспомнить не могу, но где-то встречал, сталкивался с ним.

Стоявший у двери конторщик Лихачев напомнил о себе покашливанием. Грязнов сумрачно посмотрел в его сторону.

– Колесников, – подсказал тот. – Евлампий Колесников. Только что был здесь. Не пустил я… Это о Полякове они…

– Ну вот видите, Колесников, – словно бы в укор Фавстову проговорил Грязнов.

– Надлежащие меры будут приняты, – заверил Фавстов. Круглое, с здоровым румянцем лицо его было сосредоточенно, а веселые до этого глаза говорили, что он понимает желание директора и предпримет все, лишь бы тот был доволен.

– Прощайте, пристав. Советую серьезнее относиться к настроению людей. Благодушие в такое время не к лицу. Но не переусердствуйте.

– Помилуйте! – вспыхнув от обиды, воскликнул Фавстов. – Законность для меня священна. Кстати, о принятых мерах, как и всегда, будет доложено.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю