Текст книги "Потомок седьмой тысячи"
Автор книги: Виктор Московкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 46 страниц)
Федор немало удивился, когда от сильного толчка в камеру влетел главный фабричный механик, английский подданный Дент. Подумав: «Чего не бывает на свете!» – он нагнулся и подал англичанину свалившуюся меховую шапку.
– О, мастер Крутов! – узнал Дент. – Вы арестован? Когда? Что за черт, вы совсем недавно работал!
От волнения Дент плохо говорил. Федор, все еще не справившись с удивлением, пригласил его присесть.
– О, черт! – опять ругнулся англичанин, оглядываясь. – Здесь так плохо…
– Холодновато, это верно.
Дент попытался сквозь решетку посмотреть в заледенелое окно. Тусклый свет исходил с улицы. Углы камеры белели от инея. Дент ринулся к двери, рванул – даже не дрогнула.
– Чего уж там, – остановил его Федор. – Садись лучше, жди, пока не откроют.
Дент сел на краешек скамейки и нахохлился.
– Вы буянил, мастер Крутов? – спросил он, вглядываясь в посеревшее от холода лицо Федора. – И вас посадили сюда.
– Какое… – Федор скривил губы в усмешке. – Книжку читал.
– Не понимаю!
– Читал книгу, говорю, вот и посадили.
– О, политик! – догадался Дент, внимательно сощурился. – Зачем это надо? Я вас уважал. Вы неплохо зарабатывал… – Потом неожиданно пожаловался: – Ваша страна имеет странные порядки: читал – привели сюда, я угостил в трактире всех – за это меня привели сюда.
– Чего, чего? – развеселился Федор. – Угощал – и привели сюда?
– Очень так! Была компания, была русская водка. Фабричные ребята…
– Не заплатил, наверно?
– Я платил за всех! Хозяин доволен, все довольны. Стукали большие ложки. Всем ложкам ложки: щи хлебать, барыню плясать. – Дент выхватил из кармана раскрашенные поварешки, вытянул длинную ногу и, зажав черенки меж пальцами правой руки, попытался выбить дробь – не получилось. – Я сказал: «Мне было приятно, до свидания». И меня толкнули сюда.
Крупное лицо Дента стало печальным. Забытые ярко раскрашенные поварешки покоились в руке. Федор, сдвинув шапку на лоб, попытался сообразить, что могло произойти с англичанином.
– В каком трактире сидел-то? У базара?
– Там был человек в шубе с большими дырами… миллион букашек. Выходил хозяин – борода на груди…
Федор покачал головой. Не могли же Дента принять за Модеста Петровича! В слободке главного механика все знают. За что-нибудь другое попал.
Никакого Модеста Петровича не было и быть не могло: Федор придумал его, когда шел с Бабкиным в полицейскую часть. Книжку в корпус принес Андрей Фомичев. Почитал сначала сам – отказался: в глазах, дескать, рябит, сумеречно – и передал Федору. Никогда Федор не тянулся к чтению, а тут любопытство разобрало – написано, как туго приходится рабочему человеку: нет у него в жизни просвета, работает только для того, чтобы, набив чем попало брюхо, выспаться и опять к станку. Хозяева жмут из рабочих соки, а заболеет человек или увечье получит – выкидывают его на улицу. Многие, мол, еще думают, что царь не знает об издевательствах над рабочими. Однако это дикая неправда: царь заодно с хозяевами. И выступать прежде всего надо против царя.
Книжка будоражила. Вспоминали свои обиды, кляли фабричную администрацию, которая усердствует перед хозяином, забыли обо всем – тут и подкрался хожалый…
Конечно, сказать, что Фомичев принес книгу, – и гуляй на все четыре стороны, Андрюха мерз бы тут. Но у фабричных неписанный закон: попался – других не тяни, выкручивайся, как знаешь…
– Не горюй, Сергей Сергеич. – Федор хлопнул приунывшего Дента по плечу. – Все образуется… Сейчас с тобой споем песенку, глядишь, и время быстрей пойдет. Как раз и поварешки пригодятся. Дай-ка. Ты, поди, хорошо песни поешь?
– Жена поет.
– Жену вспомнил. – Федор приладил поварешки в руке, ударил по колену. В пустой камере раздалась оглушающая дробь – сам удивился, как это громко получилось. – Раз жену вспомнил – припекло, значит. Будешь знать, какие у нас порядки. Подтягивай полегоньку:
Эй, да течет речка по песку…
Эй! Эй!
Она течет, протекает…
Эй! Эй!
Она течет, протекает,
К нам товары доставляет…
К нам! К нам!
Напевая, Федор постукивал в такт поварешками. В дверях заскрежетал ключ, просунулось усатое лицо Бабкина. Полицейский изумленно смотрел на Федора, не зная, прикрикнуть или промолчать… Сказал только:
– Ишь, разгулялся. Не на ярмарке.
– Твое какое дело, – огрызнулся Федор.
Бабкин захлопнул дверь. Дент сидел все так же нахохлившись. В сыром промерзшем помещении был адский холод. Он начинал зябнуть. Дивился на Федора: в суконном коротком пальтишке, на ногах разбитые валенки – как терпит? Напевает, еле раздвигая посиневшие губы.
– Ты чего, аль песня не нравится? Наша фабричная, не побрезгуй.
Дент отрицательно покачал головой – не до песен. Вспомнил, что же такое натворил, что его так грубо втолкнули в этот промерзший мешок.
– Очень скоро я сделаюсь льдом, – уныло сказал он Крутову.
– Тщедушная ты душа… – начал было Федор. И не договорил. В дверях снова заскрежетал ключ. В камеру косолапо шагнул Цыбакин и сразу потемнел лицом. Густые брови пошли на излом.
– Бабкин! – упавшим голосом произнес, – ты кого привел?
В голосе его было столько недоумения, что служитель, выглядывавший из-за плеча начальника, вместо ответа вытянул руки по швам.
– Идиот! – рявкнул пристав, подался к англичанину, скороговоркой заговорил: – Мистер Дент… Не могу объяснить вам… Ради бога… Надеюсь вы недолго…
– У вас тут очень плохо. – Дент презрительно оглядел пристава, забрал у Федора поварешки и вышел из камеры. Цыбакин снова забежал вперед.
– Мистер Дент, надеюсь, не придаст значения случившемуся? Ради всего на свете. Я накажу виновных. – Оглянулся на помертвевшего Бабкина, процедил: – На пять суток в карцер, скотина! Ради всех святых, мистер…
Федор, видя, что тут не до него, шагнул из камеры. В тепле дышалось легче. Ждал, когда можно будет проскользнуть незамеченным к двери. Пристав будто чутьем понял его намерение, не оглядываясь, буркнул Бабкину:
– Запри!
Полицейский поспешно бросился закрывать дверь.
Федор успел крикнуть:
– Господин пристав, а я когда? Чего держите понапрасну? – Цыбакин досадливо поморщился. Захлопнулась тяжелая дверь, Федор опять остался один в полутемной заиндевевшей камере…
Посылать городовых в трактир ловить Модеста Петровича пристав больше не решился. Хватит с него и случая с Дентом.
Дело о Крутове было передано на рассмотрение жандармскому управлению. Там вдруг докопались, что года три назад он был замечен среди бунтовщиков, громивших фабричный продовольственный лабаз. Тогда ничего не сделали – бунтовали сотни рабочих, всех не пересажаешь, – теперь появилась возможность дать исчерпывающую характеристику: смутьян, читает запрещенные книжки, направленные на низвержение государственного строя.
Крутова, как государственного преступника, отправили в Коровницкую тюрьму.
5Старики говорили: «Такого лета видеть не приходилось».
Как-то разом сошел снег, и уже с мая наступила жара. Собирались тучи, глухо гремело, и хоть бы дождинка – снова нещадно палило солнце. Поблекла, стала колкой трава на открытых местах. Вода в Которосли убыла настолько, что даже выше плотины просвечивало рыжее глинистое дно. Слободка задыхалась в пыли.
В конце июня со стороны Ростова потянуло гарью: загорелись Савинские торфяные болота. Дым расползся на десятки верст. Солнце заволокло, оно висело над головой в оранжевом ореоле. По утрам не искрились золотом купола городских церквей, едва проглядывали верхние этажи фабрики.
В большущем каменном здании на Ильинской площади открылось экстренное заседание думы. Битых три часа прели гласные в душном зале и приговорили запечатать печи во всех домах до тех пор, пока не спадет жара. В перерыве толпились у буфета, обсуждали во всех подробностях нелепую гибель купца первой гильдии Крохоняткина. Возле Семибратова провалился он вместе с лошадью и бричкой в раскаленную торфяную яму. Таких ям, скрытых земляной коркой и незаметных для глаза, было великое множество.
Выгорали в округе целые деревни. В городе тоже, как ни осторожничали, начались пожары. Едва потушили пожар на постоялом дворе Градусова, вспыхнул, как спичка, и сгорел дотла ренсковый погреб Негушина на Зеленцовской улице. Ополоумевший, разорившийся хозяин ходил по пепелищу с ломом и с ожесточением дробил спекшиеся с золой и головнями слитки бутылочного стекла. Рвал волосы, выл к удовольствию ребятни, крутившейся рядом.
Священник Предтеченской церкви Павел Успенский служил третий по счету молебен – дождя не было.
В фабричной слободке появился странник – с непокрытой головой, босой и с посохом. Посох на удивленье: обложен серебром чеканной работы, верхняя часть оканчивается крестом, низ вроде копья. За странником ходили толпы, слушали, что говорит:
– Святое обнаружилось письмо. Писано золотыми буквами самим Христом. И вещается в нем: «Повелеваю вам, чтобы дни воскресные вы почитали как на святое дело, так и на служенье божье. Храмы умножали бы. А не будете исполнять, начну карать вас градом, ветром и огнем и сделаю меж вами кровопролитие».
Вздыхали, кивая, верили: «То правда, грехов много, бога забываем, страха не чувствуем». Намедни учащиеся духовной семинарии разделились на две группы. Одна поднялась в архиерейскую будку в Спасском монастыре, другая – на колокольню церкви Иоанна Златоуста, что в Коровниках. Перекликались через реку Которосль на разные голоса. Враз пели духовные псалмы, а потом, промыв глотки захваченным наверх вином, вспомнили лихого атамана, выплывавшего в свое время из-за острова на стрежень. Из Коровников со Златоуста несется мощно: «…Свадьбу новую справляет, сам веселый и хмельной», а в архиерейской будке подхватывают:
Эх, чайничек
С крышечкой,
Крышечка
С шишечкой,
Шишечка
С дырочкой,
Из дырочки —
Ой да пар валит!
Весь город собрался слушать подгулявших семинаристов, пока монастырские служки не стащили их и не заперли в глухой келье.
Странник разгуливал несколько дней, бренчал кружкой, зовя жертвовать на новый храм. Жертвовали не очень охотно. Храмов для мастеровых хватало: вокруг слободки – Петропавловский, Предтеченский, Федоровский, за Которослью через луг – Николы Мокрого, да к тому же церквушка близ фабрики, на Меленках.
Странник, устав призывать, сердился, размахивал сверкающим посохом, упрекал:
– Опомнитесь! Идет за грехи ваши страшная болезнь. Косит и правых и виноватых.
Он пропал так же незаметно, как и появился. Но вскоре о нем вспомнили – накликал беду, антихрист. С нижней Волги занесло холеру.
Ткач Тит Калинин перед концом смены присел на подоконник, прислонился к косяку, будто бы отдохнуть, да так и остался. Смотритель было штраф – принял за пьяного. Но, подошедши, увидел вывороченные белки глаз, ввалившиеся щеки, скрюченные пальцы, – в ужасе побежал в контору.
То в одном, то в другом отделении появлялись холерные. Мертвецкая при фабричной больнице переполнилась трупами.
А жара все не спадала. В прядильном отделении термометр показывал сорок пять градусов. Работали в исподнем, мальчики не успевали разносить по этажам воду. Хоть и был приказ пить только кипяченую, но пили всякую – где ее напасешься, кипяченой-то.
Фабричные врачи сбились с ног и ничего не могли поделать. Теснота в каморках – где уж тут спастись от грязи, от заразы. На стенах были вывешены наставления, как уберечь себя от холеры. Наставления разные: грибов и огурцов не есть, чай пить с лимоном, живот обертывать фланелью.
Так кончался страшный для фабричных 1893 год. Вдвое разрослось Донское кладбище возле Забелиц.
В один из дней почувствовала себя плохо Анна Крутова. С трудом ловила нитки для присучки, двоились веретена в глазах. Пошатнуло, прислонилась к колонне и испугалась. Не за себя: не дай бог что случится – пропадет Артемка. Федору, осужденному на полтора года, еще сидеть и сидеть.
Марфуша Оладейникова, работавшая неподалеку, заметила неладное. Усадила Анну на ящик, дала попить. Потом сбегала к старшему табельщику Егорычеву:
– Серафим Евстигнеевич, бегу в больницу: Крутова захворала…
Егорычев (любил покрикивать) зашумел: как так, да что выдумала, сама добредет.
Марфуша, не гляди, что молода, – не из робких. Бросила в лицо табельщику:
– Чтоб к тебе лихоманка привязалась, к злюке!
– Тьфу, тьфу! – заплевался тот. – Соображай, что говоришь. Беги да возвращайся сразу же.
Палаты были заполнены. Анну положили в коридоре. Вечером, после смены, Марфушу не пустили в больницу, а на следующий день нянька в желтом застиранном халате, ко всему уже привыкшая, с минуту смотрела на нее, вспоминая:
– Крутова? Отмаялась… Утрясь отошла.
Оглушенная шла Марфуша домой, не видела ничего, не слышала. Вспомнила слова Федора перед расставаньем: «Береги мне жену с сыном. На тебя вся надёжа». Шутил ведь, а что вышло…
В каморке тетка Александра и Артемка обедали. Марфуша тяжело опустилась на табуретку, уронила голову на стол. Артемка дернул ее за косу, засмеялся.
– Померла мамка-то, Тема, – заплакала Марфуша. – Утречком сегодня померла…
Глава вторая
1У фабричной конюшни – сарая с односкатной крышей – кучер Антип Пысин запрягал серого в яблоках коня. Конь нетерпеливо переступал, косил глазом, прядал ушами. Легкая, на высоких рессорах пролетка с белым ярлыком на задке, как живая, вздрагивала от каждого прикосновения.
Антип торопился. Утренний поезд из Москвы приходил в семь сорок – времени было в обрез. Загулял вчера у Ивлева с братом – дом в деревне продал братуха, поступать на фабрику собрался, – руки плохо слушались, в голове шум – гадко. Еле поднялся. Припоздал. А тут еще некстати занесло на конюшню Коптелова. Антип с превеликим удовольствием отвесил бы хожалому затрещину – не вертись, не до тебя. Да уж больно нехорош мужичонка, греха потом не оберешься.
Коптелов соскучился за долгую ночь, рад был перемолвиться со случайным человеком. Домой не хотелось: с бабой много не наговоришь – неразговорчивая да и то только лается: «Все люди как люди, а от тебя – что от козла драного».
И особенно после того взбеленилась, как посадили в Коровники Федора Крутова. Тогда Коптелов светился радостью. Верткий, с землистым от какой-то внутренней болезни лицом, бегал по двору (свой домишко имел на Тулуповой улице): то худое ведро пнет – раскидают по дороге, мать вашу, – то забор примется чинить, доски новые ставить. И все с удовольствием, с улыбочкой.
– Эй, старуха! Кажись, обруч на шайку просила натянуть? Давай, пока охота есть.
Жена – рослая, молодая баба – с любопытством приглядывалась к нему.
– Чего взыгрался-то? Не иначе вожжа под хвост попала…
Петруха посмеивался и молчал.
А ночью, прижимаясь к равнодушному телу жены, не стерпел, похвастался:
– Теперь в самый раз повышенья ждать. На меньшее и соглашаться не буду, как смотрителем в фабрику. Не двенадцать, а двадцать пять рублей носить буду. Деньги!
– С чего же такой почет?
– Важного возмутителя поймал, Федьку Крутова. Теперь, Дуська, заживем.
– Дурак! – озлилась жена. – Какой он возмутитель, Федор-то! Да слышал ли кто о нем плохое! Мужик – не чета тебе.
– Это он с виду такой. А копнешься поглубже – другой коленкор: смуту заваривал на фабрике, чтоб, значит, перебить всех… Не удалось голубчику, в кутузку отправили.
– Вот вернется, свернет башку. И поделом!
Любопытство у Авдотьи сразу пропало. Ругнула себя, что попалась на удочку, ждала чего-то. Это от Петрухи-то? Тьфу! Пустобрех!
А хожалый распалился пуще. Припомнил, как кричала в корпусе рябая Марья: «Над Дуськой свисти, ми-лай…»
– Не нравится, что в фабрику перехожу? – злорадно объявил жене. – То-то и оно. Я там твои шашни живо прекращу. На глазах будешь. Я твоему табельщику так и скажу: «Хватит, Серафим Евстигнеевич, попили моей кровушки. Я, чай, тоже не бесчувственный».
– Ну, скажи, скажи, – приободрила жена.
Авдотья работала на фабрике первый год и была худенькой длинноногой девчонкой, когда приглянулась Егорычеву. Говорили, что он «обломал» уже не одну и нет на него никакой управы.
Началось с того, что принес бракованную шпулю.
– Твоя метка, придется записать штраф.
Метка была не ее, она это видела и пыталась протестовать. Но штраф вычли.
С тех пор стал часто крутиться около ее машины: то заговаривал ласково, то кричал, придираясь к пустякам. При виде его пугалась, раз дрожащие руки уронили шпулю, полную ниток, на масленый, грязный пол.
– Так-то бережешь хозяйское добро! Пойдем в контору.
Случилось это в вечерней смене. В конторе никого не было. Больше всего боялась, что уволят с фабрики. И даже не нашла сил сопротивляться, когда он, заперев дверь, бросил ее на диван, изломал, истерзал. После уговаривал:
– Я те заработок увеличу. Будь послушной…
Удивлялись на нее, когда она сама потом стала искать с ним встреч, посмеивались, зло шутили. Подсылали подростка, тот торопясь говорил:
– Егорычев кличет. Он на хлопковом складе.
Она шла и наталкивалась на гогочущую толпу грузчиков. Бежала, сгорая от стыда, обратно, и таким же гоготом ее встречали в цехе.
Одногодки уже имели мужей, у них росли дети, а ее парни обходили. С Коптеловым сошлась, чтобы не оставаться бобылкой. Ненавидела его, а надоедал – стонала:
– Господи, какая благодать, когда в ночь сторожишь! Уйди с глаз долой!
Повышенья хожалый так и не получил. Только и есть, что вызвали в полицейскую часть и вручили под расписку пять рублей – за догляд.
Коим-то путем (не иначе от писаря Семки Боровкова) об этих деньгах узнали в слободке. Проходу не стали давать хожалому, язвили: «Черт отказался, приставу душу отнес». Василий Дерин, дружок Крутова, напившись раз до полоумия, наскакивал на Коптелова, спрашивал: «За сколько меня продашь, если я его царское помазанство трехаршинным словом буду обкладывать? Трешки, чай, стою? Говори, юда!» И все норовил дотянуться кулаком– хорошо, оттерли его свои же мастеровые.
А Федора Крутова после этой истории стали величать чуть ли не героем. Вспоминали всякие случаи из его жизни. Он-де еще мальчишкой сообразительным был и храбростью отличался необыкновенной. На спор на Донское кладбище в полночь ходил, чтобы самому убедиться: правда ли в это время огоньки на могилах загораются и мертвецы костями гремят. Ребята на краю Овинной улицы остались ждать, а он прямо через поле к кладбищу двинулся. В руках камень и колышек заточенный – вбить его надо, чтобы доказать: был, не испугался. Ночь осенняя, темная, прошел двадцать шагов – и не видно. Ребята уже ждать устали, подумали: обманул, стороной прошел домой и спит давно – больше часу прошло. Вдруг бежит – без пальто, сам странный какой-то, оглядывается, слова без заиканья сказать не может. «Был?» «Б-был». – «Колышек вбил?» – «В-вбил». – «Ну и что?» – «Д-держал меня кто-то. В-вырвался. П-пальто оставил…»
После такого рассказа разбежались по домам. А наутро всей гурьбой отправились на кладбище. Лежит пальто, колышком за полу к земле прибитое – в спешке подвернулась пола, не заметил… Тогда зубоскалили над ним, сейчас – в один голос: «Не растерялся, без пальто, а убег. Другой бы умер на месте».
Припомнили, как бились на льду Которосли с городскими парнями. Туго приходилось, пятились. Не сшиби Федор коновода городской стенки Зяку, затоптали бы фабричных… И вот такого человека упрятали в Коровники! И за что? Читал какую-то паршивую книжонку. А кто упрятал? Хожалый. Да еще пять рублей за это получил. Действительно, иуда.
Коптелов тогда и пяти рублям обрадовался – все прибавок. Но поди же ты, верно говорят: что не трудом добыто, то прахом и идет. Купил по сходной цене на Широкой хромовые сапоги. Ликовал. А сапоги те до первого дождя. Попал раз в сырую погоду и обнаружил, что подметки разбухают, – картон крашеный вместо кожи оказался… Остаток денег тоже разошелся неведомо куда. От такого прибавка семье ни капельки не перепало С чего бы жене ласковой быть? Потому и ест поедом, потому и домой хожалого не тянет.
Коптелов вертелся возле конюшни, поглаживал вздрагивающую теплую кожу коня.
– Хозяйскую, смотрю, закладываешь, Антип Софроныч… Сам разве едет?
Антип в атласном жилете поверх синей рубахи, в лаковых сапожках на соковой подошве – не толще полтинника, а износу нет.
«Ясно, – думал Коптелов, – хозяин из Москвы едет, ишь вырядился. Да и пролетка, такую гостям поплоше не подают».
– На праздник-то, чай, сам не поедет? На что ему? Не велик праздник…
– Кто его знает, – с явной неохотой отвечал Антип. – Велено подать к утреннему, и все тут.
Весь вид говорил: отвяжись, не до тебя, – а Коптелов не замечал, семенил следом, заглядывал в глаза.
– Секретного-то ничего нет, а ведь скрываешь, Антип Софроныч. Нет бы сказать: Карзинкин едет, встретить надо как подобает. А мы тут подготовились бы, чтоб беспорядка какого не случилось.
– Ишь как тя зуд гложет, – с усмешкой проговорил Антип. – Подайкось, – отодвинул хожалого, предупредил: – Зашибу ненароком.
Застоявшийся серый рванулся со двора, вывернул на мостовую к механическим мастерским и ровной рысью зацокал по булыжнику.
Быстроногая мальчишеская тень метнулась к пролетке, повисла сзади. Косое утреннее солнце – отпечатало на земле нечесаную лохматую голову и лопатки на узкой вытянувшейся спине. Антип, покосившись на тень, усмехнулся: «Крутов мальчишка, Артемка…»
Оставили сзади Белый корпус и лабаз. Проехали фабричные ворота – на перекладине броская вывеска: «Ярославская Большая мануфактура» и выше двуглавый чугунный орел. Тень все висела, вздрагивая на ухабах костистым задом. Антип достал из-под облучка ременный кнут, расправил, а потом, перегнувшись, вытянул мальчишку вдоль спины. Артемка взвыл, дал стрекача. Но, отбежав порядочно, показал язык.
– Я те подразнюсь, арестантское отродье, – пригрозил Антип.