355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Соколов » Искры » Текст книги (страница 9)
Искры
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:14

Текст книги "Искры"


Автор книги: Михаил Соколов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц)

– Неловко вроде мне, казаку, жаловаться на жизнь, да осточертело так жить, братцы! Какая же это жизнь? Какое это казацтво, как мои детишки по очереди в одной паре сапог бегают в школу: один нынче, другой завтра? Какая это правильность, как Нефадей и атаман жиреют, а у бедняка отымают последнее – то за налоги там, то за долги? Опостылела такая жизнь! Душа болит смотреть, как оно все в ней делается, и какие измывательства строят они над людьми. Хотя бы тот Загорулькин. Вот тебе, Гаврилыч, жалко чужого человека, какого убило в шахте, – прошлый раз говорил. А мне, думаешь, не жалко Игната или вот Ермолаича? Разве я слепой, не вижу, как они мучатся и с каким трудом кусок хлеба семейству добывают? А, да чего там говорить! – Он раздраженно махнул рукой и, отойдя к двери, прислонился к темному косяку.

Все молчали и только дымили цыгарками. Чургин медленно прошелся по хате, погасил о блюдечко окурок папиросы.

– Так тебе, говоришь, надоела такая жизнь? – обратился он к Степану, не теряя ровного, спокойного тона. – И мне надоела, и тестю, и Ермолаичу.

– Уж надоела, так надоела, – подтвердил Ермолаич. – Лаптей одних стоптал по России возов десять, не менее.

Чургин заметил на земле опавший пурпурный цветок розы, поднял его и, понюхав, продолжал:

– Ну, а что ж делать теперь. Степан Артемыч? Может, соберемся и все гуртом в плесо? А там, быть может, и еще такие найдутся. Очень трогательно получится! То-то поплачут о нас загорулькины или мой хозяин шахты, достопочтенный купец Шухов!

– Скажут, царствие небесное дуракам грешным, – заключил Ермолаич.

Чургин шевельнул бровями, заговорил строгим, грубоватым голосом:

– Они о нас никогда не жалели и жалеть не будут, Артемыч. Они знают, что завтра найдутся другие, которые будут работать на них в шахтах и на полях. Нет, не стоит умирать раньше времени. Надо бороться за лучшую жизнь и всем сообща.

– Так это ж придется опять, как при Пугачеве… – Степан замялся, развел руками. – Или я, может, недопойму?

– Нет, ты правильно понимаешь: для этого придется сбросить с нашей шеи и загорулькиных разных, и атаманов во всех чинах, да и всех повыше.

Степан остановился посреди комнаты, вопросительно посмотрел на Ермолаича, на Игната Сысоича.

– За эти дела они, пожалуй, того, братцы, – тихо промолвил он и пальцем обвел вокруг шеи.

– А уж там видать будет, кто кого, – жестко скачал Чургин. – Нас-то побольше.

4

Леон был в степи. На своем загоне делать ему было нечего: на лошади работал Игнат Сысоич, и он нанялся к отцу Акиму. Батюшка недостатка в хлебе не имел, но за доброе зерно купцы платили хорошие деньги. Чего же ради упускать из рук лишнюю копейку? И отец Аким не упускал. Недавно занявшись хозяйством, он имел уже пять пар добрых быков, две пары лошадей и с помощью работников вполне управлялся с двадцатью десятинами посева. Иногда ему помогали и миряне. Надо перевенчать кого – уж отец Аким определенно знал, что много ли, мало, а десятину хороший жених вспашет ему непременно; если крестить кого предвиделось – толика с родителя понижалась до полдесятины. Лишь похороны никакой особенной пользы не приносили, и потому отец Аким не любил, когда умирали люди; от живых было больше пользы. Но не всегда во-время подходили крестины и свадьбы, и поднимать зябь чаще всего приходилось отцу Акиму силами поденных работников.

Леон пахал за шесть гривен в день. Лошади у попа были хорошие, и погонять их днем было не нужно. Но зато сам отец Аким любил погонять своих батраков и требовал, чтобы работные люди не думали, что день кончается, когда заходит солнце, а имели в виду, что еще есть луна и при ней трудолюбивый человек может продолжать работу в поле.

И Леон продолжал пахать. Ночь действительно была лунная и не холодная, однако, лошади отца Акима к вечеру устали, тянули плуг недружно, а когда солнце закатилось, они и вовсе начали останавливаться. Леон давал им отдохнуть, рвал руками траву и, дав лошадям немного полакомиться – овес батюшка экономил, – ласково говорил:

– Ну, пошли, Рыжик, Грач! Еще один-два круга сделаем, поднатужьтесь. – И сам поднатуживался, что было силы, подталкивал плуг. Подталкивал, спотыкался о глыбы тяжелой сырой земли и все подбадривал лошадей: – Веселей, веселей, Рыжик! В борозду, Грач!

Лошади напрягались так, что головы их едва не касались земли, шли тяжелым, ровным шагом, тяжко дышали. А от плуга отваливались все новые сверкающие на лунном свете глыбы земли, ложились на ребро и, поворочавшись, словно ложась поудобней, застывали в неподвижности.

В конце делянки, возле дороги, Леон вырвал плуг из земли, переставил его под прямым углом, и вытерев потное лицо, тронул лошадей.

Только к полуночи он, еле волоча ноги, доплелся домой.

Марья затворила ставни, однако сквозь щели виднелся свет. Леон, заметив его, удивленно заглянул в щелку: не зять ли приехал? Увидев Чургина, он обрадовался, быстро вошел в хату и остановился на пороге.

В горнице было так накурено, что лампа стояла как в тумане и от этого свет ее был не белый, а неприятно красноватый. От табачного дыма резало в глазах. На скамье и табуретах возле стола сидели Игнат Сысоич с Марьей, Степан Вострокнутов и Ермолаич.

За столом, посредине, расположился Чургин и что-то карандашом писал в карманной книжке.

Игнат Сысоич медленно, виновато, как перед судом, выкладывал:

– Пшенички пудов полтораста, пудов семьдесят ячменька, а жита… – он посмотрел на Марью вопросительно.

– Пудов шестьдесят, – подсказала Марья.

– Пудов шестьдесят клади.

Чургин записал в книжку, хотел что-то спросить у тестя, но заметил Леона.

– A-а, работник отца Акима! Проходи сюда, ты нужен нам.

Леон поздоровался и вышел в переднюю, чтобы умыться и поужинать. «А батя все планует богатеть. И что он за человек, не понимаю», – подумал он об отце.

Игнат Сысоич придвинулся ближе к Чургину, медлительно продолжал:

– Пиши так: три мешка, что говорил тебе, надо отдать Загорульке да мешок процентов за чистосортность. Записал? Фоме Максимову три мешка клади – на харчи брал. Теперь скинь оттуда семенов шесть мешков: три – пшеницы да по полтора – ячменя и жита. Записал? Тоже обществу за толоку скинь по трояку за голову, за пять овечек и корову, – казацкая толока у нас. Ну, аренду Степану пятнадцать целковых клади; спасибо ему, дай бог здоровья, – другие по двадцать пять гребут. Теперь за усадьбу облог пять копеек с квадратного сажня – за триста шестьдесят сажней.

Леон торопливо съел приготовленный матерью ужин, вошел в горницу и тоже подсел к столу.

– Сейчас. Пять на триста шестьдесят, – подсчитывал Чургин вслух, – восемнадцать рублей. Дальше?

– Девять с полтиной атаман для чего-то требовал: пятерку, трояк и полтора целковых. Ну, вот и все, кажись. Мать, все, что ли? – крикнул Игнат Сысоич, обернувшись к раскрытой двери в прихожую.

Марья, войдя, сказала:

– За сено надо бы положить десятку.

– Да, совсем забыл: за десятину покоса десять целковых. Ну, теперь для будущего года – кто, бог даст, живой, будет – клади семенов. – Игнат Сысоич посмотрел на Леона, как бы спрашивая: «На сколько?» Но Леон только горько улыбнулся и ничего не ответил. – Десятин хоть на восемь клади. Пшенички десятины на четыре, по пять пудов с половиной на каждую. Жита на две – по пять пудов. Ячменя тоже на две – по шесть пудов на каждую. Записал? Четверти четыре на харчи оставь, а то нонешний год нехватило. Ну, лошади там, курям, уткам прикинь озадков мешка три. И все…

– Много наговорил, папаша.

Наклонясь над столом, Чургин стал подсчитывать доходы и расходы тестя за год. Большие глаза его сосредоточенно уставились на колонки цифр, брови были приподняты, волосы, разделенные пробором с левой стороны, слегка поблескивали на свету лампы.

Слышалось, как в углу под потолком монотонно жужжала муха, силясь вырваться из цепкой паутины. Возле нее суетился маленький паук, невидимыми нитями опутывал ее все больше и больше. Муха сопротивлялась все слабее, жужжание становилось все тише, а когда паук приблизился к ней, и вовсе затихла.

Чургин, закончив подсчеты, взял из портсигара папиросу, помял ее и, закурив, сказал:

– Итак, папаша, вы собрали двести восемьдесят пудов. Из этого количества вычтем семена и получаем в остатке двести пятьдесят три с половиной пуда.

Стоявший у двери с Леоном Игнат Сысоич вернулся на прежнее место и сел на табурет, внимательно слушая.

– Если весь урожай ваш продать по самым высоким ценам, тогда получится, что вы заработали сто восемьдесят рублей и восемьдесят копеек, или по три рубля восемьдесят копеек на человека в месяц.

– Та-ак, – моргнув глазами, грустно произнес Игнат Сысоич.

– После будешь такать, – строго заметила Марья.

– Вы понимаете, папаша, что я сказал? Каждый из вас в месяц заработал три рубля восемь гривен, а в день – по пятнадцать копеек!

– Ло-овко-о! И пятерки не выходит? Как же это так, сынок? – недоумевающе спросил Игнат Сысоич. – А ну из живности прикинь в доход целковых двадцать – поросят, ку-рей, гусей.

– Хорошо. Теперь из этой суммы надо исключить денежные расходы, долги Загорулькину, Максимову – и тогда весь заработок ваш составит сто тридцать пять рублей и пятьдесят копеек, или по два рубля восемьдесят копеек в месяц. Если же вычесть то, что пойдет на восемь десятин нового посева, на харчи, скотине и птице – вы знаете, что на каждого из вас остается, чтобы купить себе, ну, скажем, сапоги, на кофточку или еще что? Двадцать рублей на год, или один рубль и восемьдесят копеек в месяц. Вот что вам пришлось, милые, за год работы.

Он закрыл книжечку и спрятал ее в карман, а все смотрели на него широко раскрытыми глазами, вдумываясь в значение цифр.

– Та-ак… Ловко ты, сынок, нас выписал. На табак только и остается, – после некоторого молчания тихо проговорил Игнат Сысоич.

Ермолаич о чем-то оживленно зашептался со Степаном. Тот уныло качал головой, попыхивая цыгаркой и окутываясь махорочным дымом.

Леон встал, прошелся возле печки и опять сел на скамейку. Всегда досадно было ему слушать, как отец намеревается богатеть, да неудобно было говорить об этом. Но он все же сказал:

– Зря вы, батя, все думаете о каком-то богатстве. Не выбьемся мы из нужды. Чем морочить голову всякими думками, лучше итти в работники. Я у отца Акима больше заработаю.

Игнат Сысоич, сгорбившись, с подавленным видом сидел на табурете. Беспомощно разведя руками, он тяжело вздохнул и сказал:

– Значит, сынок, мы с тобой хуже батраков зарабатываем. Дожились, бог дал.

Чургин сделал несколько шагов по комнате, о чем-то думая и посматривая на Леона. «На этот раз, кажется, не трудно будет уговорить тебя, Леон. Сам понял, что нужду никаким трудом не одолеешь. И шахта тебя, кажется, больше страшить не будет. А там… Там ты быстро поймешь, в чем дело, брат». Бросив окурок папиросы в печку, он остановился возле Степана и спросил:

– У тебя тоже четыре человека семьи?

– Жена и двое ребятишек, – сдавленным голосом ответил Степан. Для него было ясно, что доходы его хозяйства разве лишь не намного выше доходов семьи Дороховых.

Игнат Сысоич недоумевал: с чего это вдруг зять при людях стал выворачивать налицо его хозяйство? Уж не пошатнулись ли его дела на шахте и не думает ли он сам перебираться в хутор? «А что ж, свое дите. Да, может, это и к лучшему? При такой голове, – с ним можно большие дела делать!» – начал было он мечтать, но мысли его нарушил Ермолаич:

– А помнишь, Сысоич, как тогда, на покосе, ты говорил? «Мы, мы!» И земля наша не то, что ваша, мол, расейская, и навоз нам ни к чему, у нас пшеничка… Видал теперь свою пшеничку? – Он подумал немного, сожалеюще посмотрел на Леона. – Нет, брат, ты не хмурься, а я напрямки скажу: придется и вам с Левкой учиться казаны починять или за чеботарное дело приниматься. Вот оно какое дело выходит.

Степан внимательно слушал, думая о своем. Он, хозяин пятнадцати десятин земли, не может сравнивать себя с Дороховыми, Ермолаичами. У них совсем другое дело: безземельным, им вдвое тяжелее. Но почему, почему и ему, казаку, так тяжко жить?

Чургин опять сел за стол. Взяв яблоко, повертел его перед глазами, точно выбирал, с какой стороны его лучше начать, и наконец откусил.

– Слышал, брат, что за год вы с отцом заработали? – обратился он к Леону.

– Слышал.

– Ну, и что ты думаешь делать?

– А вот думаю.

Все заулыбались, но Леону было не до веселья. Он проговорил с ожесточением:

– Не знаю, как батя, а мне, по правде сказать, хочется бежать от такой жизни куда ни на есть, хоть к дьяволу на рога. Вот только хутор, родителей жалко бросать.

Ермолаич торжествующе подхватил:

– И побежишь! Да ты погляди, Гаврилыч, в чем он ходит! – Подойдя к Леону, он пощупал его за излатанную старую рубаху. – А его женить не нынче-завтра.

– Да разве мы одни, сынок, так живем? – страдальческим голосом произнес Игнат Сысоич. – Много нас таких, мужиков. И бог его знает, что нам делать, сынок. Бежать всем из хутора – вроде не дело. И думками одними жить – тоже, выходит, плохо.

Чургин отодвинул от себя лампу, положил руки на стол. Большой лоб его прорезали две продолговатые морщины, глаза смотрели строго.

– Вот что, милые мои, я хочу вам сказать, – решительно начал он. – То, что дела ваши плохи, это вы лучше меня знаете, только не хотите в этом признаваться даже себе. Вы все утешаете себя тем, что есть люди, которые живут еще хуже вас, и обманываете себя надеждой, что авось в будущем году заживете лучше. А я вот третий год к вам езжу и вижу все одно и то же.

Он перевел взгляд на Леона, на его узкую в плечах вылинявшую рубашку, и чувство обиды за него тенью скользнуло по его бледному лицу. Вспомнился разговор с Оксаной о Леоне, прошлогодний приезд сюда, и он спросил:

– Леон, неужели ты до сих пор не видишь, что делается вокруг тебя? Не чувствуешь звериной хватки этих нефедов разных, василь семенычей и кто там еще с ними? Ну, пусть отец твой, Ермолаич, Степан не решаются пойти на неизбежное – это люди пожилые, им трудно оторваться от своей хаты, семьи. Но ведь тебе только двадцать два года. Тебе уже два раза жениться надо было, а ты не можешь этого сделать, потому что тебе нечем будет кормить жену и детей.

Леон молчал, низко опустив голову. Состояние у него было такое, точно его стыдили за непростительную оплошность, а ему нечего было сказать в оправдание.

Чургин недовольно сжал губы и отвел от него взгляд. Видел он: трудно было этим людям уходить с насиженного места, крепко держались они за землю. Но Леона он надеялся уговорить уехать из хутора.

– Их с отцом и парой быков с места не стянешь, – нарушил тишину Ермолаич. – Они из гроба и то будут выглядывать: а не прикатился ли к ним золотой колобок?

Степан, подперев плечом двери, с сожалением поглядывал то на Леона, то на Игната Сысоича, и у нею самого переполнялась чаша терпения. «Ну, чем моя жизнь лучше их жизни? Им Нефадей дал зерно под проценты, а мне – тридцать целковых. Стало быть, казацтво тут ни при чем? – рассуждал он и заключил: – Богатство – вот сила жизни!» И уже не робко, а с какой-то озлобленностью спросил Чургина:

– Скажи, Илья Гаврилович, ты человек бывалый, тебе видней там: какая сила управляет жизнью? Вот я. И казак и земля есть. Так почему я бедный, а Нефадей – богатый? Не бог же ему мешки в амбар кладет и скотину на баз сгоняет?

– Нет, не бог, – серьезно ответил Чургин. – Управляет жизнью та же сила, которая наполняет зерном амбары Загорулькина: капитал и власть.

– Так какая ж она правильность тогда на земле есть, как одному – в три горла этого капиталу, а другому – ни ломаного гроша? – крикнул от двери Степан так громко, что Игнат Сысоич даже опасливо скосил глаза на окна: не слушает ли там кто?

– В том-то и беда, Степан Артемыч, что никакой правильности на земле нет.

– А царь куда глядит? – спросил Игнат Сысоич.

Чургин улыбнулся:

– А это уж я не знаю, папаша. Вот если бы вы со Степаном да Ермолаичем сидели там, в правительстве, вы смотрели бы за тем, чтобы трудовому народу легко и хорошо жилось. А царь – что же? Он самый крупный помещик в России.

В хате воцарилась тишина, и каждый погрузился в свои думы. Правильные, смелые слова молвил Чургин. Но что же делать и где искать счастья? Негде. Нет в этой жизни счастья простому человеку, и его негде искать. И не стоят искать. Такова судьба. «А какая разница, где жить: тут, на хуторе, где жили и умирали наши деды, в городе, среди чужих людей, или в шахте, где и света божьего не увидишь?» – подумал Леон и тяжко вздохнул.

Чургин, поднявшись из-за стола, опять зашагал по комнате. Одна рука его была заложена в карман, а другой он играл кистями пояса. Черная сатиновая рубашка немного выглядывала из-под пиджака, брюки были заправлены в сапоги. Вдруг он, оправляя рубашку, провел руками под поясом и, спрятав их под пиджаком, сзади, решительно сказал, обращаясь к Леону:

– Вот что, брат, я тебе посоветую: бросай ты этот Загорулькин закут. Ты человек молодой, и не тебе киснуть в этой Кундрючевке. Ничего ты тут не дождешься и не высидишь. Уходи отсюда. На шахту. Все равно жизнь тебя выживет. На шахте же ты станешь человеком.

Леон молчал. Нечего ему было возразить зятю, но и согласиться с его предложением он не мог, не хотел. Здесь он родился. Здесь была Алена. Куда и зачем ему было уходить?

…Разошлись за полночь. Никогда Леон не чувствовал себя так беспокойно, как в эту ночь.

Он лежал рядом с Ермолаичем на полсти возле печки. Заложив руки под голову, смотрел в темень, и в ушах его все еще стоял решительный, твердый голос зятя: «Уходи отсюда». Но куда же ему уходить из собственной хаты, от родных, от земли? «На шахту». Хорошо говорить Чургину: он не последний человек на шахте. А ему, Леону, как раз последним там быть и придется.

Долго не мог уснуть Леон. Он слышал, как мать часто будила отца, шепотом выговаривала ему:

– Это ж срамота! Сысоич, как расхрапелся! Илюшу разбудишь. Повернись.

И еще одно удерживало Леона в хуторе: Алена. С детства они росли на глазах друг у друга, и Леон в уме спрашивал: «Как же так – уехать, бросить и все кончить?» А какой-то голос шептал: «У нее хорошее приданое. На худой конец, если отец ничего не даст, она раздобудет денег у матери, у Яшки, и – кто знает! – быть может, и ты забудешь горе и выбьешься в люди тут, в хуторе».

Утром следующего дня Чургин уехал. Леон так ничего и не сказал ему о своих намерениях.

Глава девятая
1

Дыхание осени с каждым днем чувствовалось все больше. Желтели в садах деревья, собирались в степи птицы и готовились к отлету в теплые края, опустели гусиные стойла на речке, и на их месте белел лишь пух. Только на левадах было еще людно: хуторяне копали картошку, собирали терн, бродили в воде, серпами валили камыш и раскладывали его на берегу, а чуть смеркалось – на себе волокли его в хутор, и кундрючевские улицы наполнялись мерным шелестом.

Ребятишки за спинами хуторянок выдергивали из связок длинные тростины, седлали их верхом и бегали по дороге, пыля темнорыжими камышовыми макушками.

В старой клуне за амбаром Марья вязала лук. Выбирая хвостатые луковицы, она искусно переплетала их осокой, потом добавляла новые и, сделав венок, складывала в стороне.

Игнат Сысоич хотел ей помочь. Подойдя к клуне, он остановился. Мелодичным, мягким голосом Марья пела старинную песню:

 
Ой, да из-за леса, из-за туч вылетали гуси,
Ой, да то не гуси были и не серы,
То лета молодые мои возлетели.
Да прошли лета мои, прошли – пролетели,
Ой, да пролетели и больше не вернутся.
Да седлайте ж, братья, кони вороные,
Ой, да догоните, заверните лета молодые…
 

Игнату Сысоичу немного взгрустнулось. Вспомнились далекие годы, нужда, тяжкая батрацкая работа по соседним хуторам. И темные, безрадостные дни молодости проплыли в памяти недружной, горькой чередой. Игнат Сысоич смахнул слезу. Обидно было, что так скоро наступает старость и так мало утешений досталось ему в жизни. Медленно войдя в клуню, он сел рядом с Марьей и молча стал вязать лук.

– Брось, мать, ну ее к родимцу, песню эту; за душу берет, – попросил он.

Марья перестала петь, сказала с грустью в голосе:

– Только нашего и осталось, Сысоич, что песни. Прошли наши годочки, пролетели, а вспомнить и нечего. – И, желая подбодрить его, добавила: – Не горюй, Сысоич. Как ни жили, а прожили. Дай бог детям нашим получше пожить.

Выбрав себе с десяток луковиц побольше, Игнат Сысоич принялся делать венок. Сегодня он говорил с Леоном о предложении Чургина, но Леон ничего определенного ему не сказал. Игнат Сысоич и так и этак подъезжал к нему, стараясь выведать его намерения, но Леон твердил, что из хутора никуда не пойдет. Однако именно этому и не верил Игнат Сысоич.

– А если не пойдешь, так нечего и нос вешать. Как-нибудь проживем, с голоду не помрем, – сердито сказал он, и опять Леон только досадливо отмахнулся:

– Не спрашивайте, батя. У меня на душе такое, что и сам на себя смотреть не хочу, а не только разговаривать.

Игнат Сысоич призадумался: не иначе, как в Аленке все дело. Приход в семью такой невестки означал прибавление в хозяйстве пары быков, хорошей коровы, овец, а то и лошади и рублей пятисот денег, тогда как уход Леона на шахту лишал Игната Сысоича добрых рабочих рук и грозил вконец разорить хозяйство. А ему хотелось, чтобы сын устроился в жизни и не корил бы потом, что он, отец, не помог ему или мешал его счастью. И он решил посоветоваться с Марьей.

– Я вот об чем хочу перетолковать с тобой, мать, – озабоченно начал он. – Надо сватов засылать к людям. Гляди, обернется судьба и посчастливится хоть одному Дорохову. Как ты думаешь?

Марья, бросив на мужа лукавый взгляд, спросила:

– А с чего это ты затеял, мне бы хотелось знать? Он тебе говорил, Левка, что ли?

– Молчит, все книжки читает, какие Аксюта дала. А что от них? Мы не худо ему сделаем. Приданое, может, взять доведется какое, деньжат там или как, а тогда и шахта ему без надобности и книжки. От злости он сидит возле них, право слово.

Марье было ясно, куда клонит Игнат Сысоич, и в душе ей искренне хотелось засватать Алену Загорулькину. Но она не верила в эту возможность, да без согласия Леона и не хотела начинать такое важное дело. А если у него есть свои планы? Может, он хочет прежде устроиться на шахте, а потом уже пытать счастье у Загорулькиных? А может, уедет в город, к Оксане, и там определится? И она мягко возразила:

– Не время сейчас, Сысоич, затевать сватовство. Ты думаешь, я не понимаю, куда ты метишь, с кем породниться хочешь? Только зря ты думаешь о богатом приданом. И нам его не надо: Левке не с быками жить.

– Знамо дело, не в приданом суть, – удивительно быстро согласился Игнат Сысоич, но тут же стал опять гнуть свое: – А все ж таки оно, приданое, может повернуть его жизнь в хорошую сторону. Да и нашу житуху подправит какой «катеринкой» из приданого.

Долго они говорили, наконец Игнат Сысоич одержал верх. Но тотчас перед ним встало новое затруднение: не на что было справить свадьбу Леона.

– А это не такое легкое дело. Сапог у него нету? Нету. Жакетки дельной нету? Нету, – считал Игнат Сысоич, загибая твердые пальцы. – А шаровары, а поддевка? Шутка ли, такую уйму добра сразу накупить!

Но теперь уже Марья убеждала его:

– И в чужом съездит к венцу, не снимут. Ты же венчался?

– Только что. Да будь оно неладно, чужое это. Едешь, а глаза от стыда прячешь. Нет, мать, это не дело. Аль мы хуже других, что такого сына в чужом под венец повезем? Я лучше у зятя денег взаймы попрошу, а к свадьбе чтоб все было свое.

Вечером, когда пришел с работы Леон, Игнат Сысоич сказал ему, что они с матерью решили посылать сватов к Загорулькиным. Леон удивился такой торопливости, но Игнат Сысоич решительно настаивал:

– Надо ж эту канитель кончать или нет, как по-твоему? Отдадут – слава богу, а нет – скатертью дорога. И нам видней все будет, – горячо убеждал он сына.

Леон понял: хитрит отец и хотел сказать, что не дело отца решать, на ком и когда сыну жениться. Но в душе он и сам был согласен, что действительно лучше все выяснить сразу. Уходить из хутора он решил окончательно и только не знал, куда лучше: на шахту, к Чургину, или в Новочеркасск, к Оксане. Об Алене он тоже думал, и сама собой мысль пришла сперва устроиться на работу, обзавестись квартирой, а тогда уж и сватов засылать. Но отец советовал попытать счастья. Что ж, возражать не было смысла. И Леон сообщил о своих намерениях Алене.

2

В день, когда свахи собрались итти к Загорулькиным, Нефед Мироныч находился в наилучшем расположении духа. Накануне он получил от адвоката письмо о том, что дело по иску к Егору Дубову за учиненный им погром и убытки назначено к слушанию в суде, и теперь в этой части у него все было в порядке. Жила лишь на сердце его обида, что Калина оказался хитрее, сумел своевременно сделать что надо и опять атаманствует. Но, поразмыслив, он пришел к заключению, что атаманство было бы ему лишней обузой. Ему сподручней заниматься приумножением своего богатства, а атаману надо заниматься именно тем, чтобы огромное хозяйство его, Нефеда Загорулькина, благополучно процветало и чтоб всякие там ермолаичи и другие делали то, что им полагается, а не своевольничали. И Нефед Мироныч успокоился. Сегодня он собрался даже заказать попу благодарственный молебен.

Одевшись в темносинюю суконную тройку, он подстриг черную с проседью бородку, усы и, надев, как следует быть, праздничный картуз, пошел из дому, миролюбиво сказав Дарье Ивановне и Алене:

– Пошибчей чепуритесь! Наряжаются, как все одно женихов ярмарок их ждет на улице. – Выйдя за ворота, он еще раз оглянул себя – все ли в должном виде? – и стал ждать Дарью Ивановну и дочь. Проходившие мимо хуторяне издали снимали перед ним картузы, почтительно здоровались, и он, отвечая, прикасался к козырьку фуражки.

Алена долго наряжалась. Сегодня после обеда должны прийти сватать ее за Леона. В этот важный для ее жизни день ей хотелось быть красивее и наряднее всех. Но отец торопил, и она, накинув на голову кремовый полушалок, последний раз взглянула в зеркало и вместе с матерью вышла на улицу.

Яшка отказался было итти в церковь, но Нефед Мироныч и его заставил одеться по-праздничному. Когда все собрались у ворот, он напутствовал каждого, как надо с людьми здороваться, сколько и каких свечей покупать у ктитора, и, выступив немного вперед, повел семью к обедне.

В церкви он первый, чтоб подать пример хуторянам, купил за полтинник две толстые, обвитые позолотой белые свечи, заглянул в кассу – на много ли наторговано? – и шепнул ктитору, показывая глазами на свечи с позолотой:

– Энтих предлагай больше.

Беспокоился Нефед Мироныч о свечах потому, что был старостой церкви и третьего дня выдал их ктитору почти в двойном размере, особенно увеличив количество дорогих. Зная ктитора как хозяйственного казака, он тогда еще наказал ему:

– Годовой праздник, гляди, воздвиженье: всенощная, заутреня. Все должен продать.

И ктитор старался. Если полагалась кому сдача, он не давал ее, а вручал свечу дороже. Человек он был набожный, строгий, и если кто-либо возражал, хмурил брови, укоризненно качал головой, надув пухлые розовые щеки, и хуторяне, взяв свечи, шли к ликам святых, в душе поминая ктитора недобрыми словами.

Нефед Мироныч всегда стоял в первом ряду, с левой стороны от алтаря. Он самолично ставил перед иконами Спаса и Николая-чудотворца дорогие свечи и видел, как они горели до основания. Между тем служителю, безродному казаку Пантюшке, строго-настрого было приказано следить за всеми свечами, кроме своих, матушкиных и атамановых, и как только они догорят до половины, тушить. После службы половинки свечей собирались в ящик. Нефед Мироныч отвозил их в город, менял на новые и продавал верующим, увеличивая доход церкви и свой.

Службу он любил. Знал обедню почти наизусть, всегда выстаивал до конца, и хоть в душе мало веровал, однако, смотрел на отца Акима и слушал его с подобающим благоговением.

Алена вернулась из церкви раньше всех и стала приготовляться к встрече дорогих гостей. Настроение у нее было приподнятое, она безумолку разговаривала с бабкой. Когда вслед за нею пришел Яшка, она и ему нашла дело.

– Ты сегодня прямо молодец, как птаха щебечешь, – заметил Яшка.

Дарья Ивановна, как только вошла в дом, сразу почувствовала: дочка и сын к чему-то готовятся.

Яшка сказал ей, что сегодня Леон присылает сватов.

Дарья Ивановна всплеснула руками:

– Да чего же вы молчали, идоловы деточки? Ах, боже ж мой! Дочунушка ж моя, родимая! – засуетилась она, и все хлопоты начались сызнова.

Нефед Мироныч вернулся из церкви позже всех, но ничего особенного в доме не заметил. Тогда Дарья Ивановна решила подготовить его:

– Мироныч, ты хоть бы ноне, ради праздничка святого, не спал, – сказала она, когда пообедали. – Как ни говори, сын у нас, дочка на выданье. Гляди, люди случатся какие, а мы всегда, пока соберемся угостить…

– Отвяжись со своими людьми! Я не для угощений добро наживаю, а кому хочется угощаться – для них монополька есть.

– Ну, хоть так посидим, погутарим.

– Да чего ты привязалась? – начал сердиться Нефед Мироныч. – Ступай до баб на улицу, коль язык чешется. Отрубей напарь мне, опять поясницу колет.

Он бросил на сундук подушку. Дарья Ивановна сердито сдернула с нее розовую сатиновую наволочку, оставив ситцевую, и быстро вышла.

Нефед Мироныч послал ей вслед яростный взгляд и, раздевшись, лег на сундук, старчески кряхтя и щупая поясницу.

Некоторое время он старался ни о чем не думать, но лишь только закрыл глаза, как опять вспомнились атаманские выборы, и он вздохнул: «Таки не выбрать близкого человека! – продолжал возмущаться он, как будто Калина был чужим человеком. – А впрочем, над кем атаманить? Над Степаном? Разбойником Егором? Мужика вам, братцы, в атаманья надо! Пускай бы управлять на ваших спинах учился. И Игнат – дрянь мужичонка. Я думал: дочка благородная, с Суховеровым за ручку, значит может быть толк. А оно… Ну, погодите же у меня!».

Он лег, чтобы отдохнуть, а кум атаман стоял в глазах и насмехался над ним. И Нефед Мироныч снова думал о том, кого забыл угостить перед выборами, кому не отомстил за оскорбления и не свел еще счеты.

В это время во дворе дружно залаяли собаки. Дарья Ивановна вышла на крыльцо, крикнула:

– Серко, Жучок! Ах, чтоб вас! – и заторопилась навстречу гостям.

– Здорово дневали, с праздничком вас, Ивановна! Так сватов встречать, девка, – и ходить не схочешь, – полусерьезно-полушутя заговорила жена Фомы Максимова.

– Черти б их взяли! Побирушку вчерась чуть не загрызли. Проходите, проходите, болюшки, – растерянно приглашала Дарья Ивановна свах и, торопливо поднявшись по ступенькам, исчезла в доме.

Умудренная опытом, Максимиха поняла, что застала Загорулькиных врасплох, и, пошептавшись с подсвашкой, Степановой женой, решила подождать у крыльца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю