Текст книги "Искры"
Автор книги: Михаил Соколов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)
1
Буйно цвели в этом году сады.
По ночам курились над ними теплые дымки тумана, щелкали и яростно пересвистывались в них соловьи, а лишь вставало солнце и рассеивались туманы, опять, чистые и светлые, белели сады далеко вокруг, и хутор утопал в цветах. И вновь лились тогда по тенистым кундрючевским уличкам густые медовые запахи яблонь, текли в хаты, в горницу Алены, и от них, от этого неудержимого дыхания весны, чище, и светлей, и возвышенней становилось на душе и хотелось жить и жить счастливо.
Но не было счастья у Алены.
В Кундрючевке все шло той же извечной дорогой. Дни хуторяне проводили в степи и на левадах, торопясь управиться с полевыми работами, поздним вечером возвращались домой, а утром, лишь зажигались над лесом зори, вновь громыхали по хутору брички, опять слышался свист кнутов и чабанских арапников, и в хуторе оставались лишь дети да старики.
Все так же по вечерам шумели на гребле ребячьи гульбища.
Но одного хуторянина не видали кундрючевцы этой весной в степи – Степана Вострокнутова. Продав коня, чтобы выплатить долг Загорулькину, и еле выручив у него свои полпая земли, Степан этой весной явился на лагерный сбор с одной шашкой да плеткой в руке. Командир сотни, выместив на нем свою злобу, доложил по начальству. Степана вернули в хутор, а вскоре в Кундрючевку пришла строгая бумага из канцелярии наказного атамана за подписью полковника Суховерова.
Калина, посоветовавшись с Нефедом Миронычем, собрал стариков, и вынес сход решение: за отказ служить государю, за позор казацкой чести, согласно с бумагой Суховерова, лишить Степана Вострокнутова казацкого звания, надельного пая земли и выселить из пределов хуторского юрта. Потом эта земля была от общества сдана в аренду Нефеду Миронычу по два рубля за десятину в год.
И еще вынес сход решение: Егора Дубова за разбой и порчу имущества Нефеда Мироныча Загорулькина предать общественному позору и предупредить, что если он еще так сделает, сход лишит его казацкого звания и надельного пая земли.
Егор подал жалобу наказному атаману, а Степан, заколотив хату досками, покинул родной хутор и уехал искать счастья в Югоринске, на металлургическом заводе Суханова.
У Алены дни проходили скучно. Обеда работникам в степи она не готовила, так как Нефед Мироныч не хотел, чтобы его дочь ухаживала за батраками, и нанял поденщицу, а в поле работать ей не разрешал, потому что и без нее было кому, и ей нечего стало делать. Изредка она заходила в лавку, но там торговала мать. Алена не знала, что отец умышленно делает все это, чтобы ей надоело сидеть без дела и легче было бы склонить ее к выходу замуж за казацкого сына Семку Гавриленкова.
В хуторе ходил слух, что на троицу Алену повезут под венец, но это ее не беспокоило. «До троицы я буду Дорохова», – думала она. Однако нареченный ее стал все чаще являться в хутор, обращался с нею на улице развязно и однажды на людях облапил ее. Алена дала Семке пощечину и перестала ходить на улицу.
Нефед Мироныч явился к Алене в землянку, грубо спросил:
– Ты откуда это моду такую взяла, – щелкать женихов по морде? За что ты его ударила?
– За то, что он хочет опозорить вашу дочку, – ответила Алена. – Это он при народе, а когда один – не с тем пристает.
Нефед Мироныч растерялся, почесал бороду.
– Гм… Ловко. По правде говоря, так это по-моему, – сказал он и ушел.
Он и гордился тем, что дочь его достойно отстаивает девичью честь, а вместе с тем и тревожился: «Вот они, деточки, какие пошли: жениха – по морде, отцу – такие слова. Так оно дойдет до того, что отец должен у нее разрешения просить, за кого ее замуж отдать».
Дарья Ивановна знала, что Алена отнесла некоторые вещи к Дороховым и что-то замышляет, но она также хорошо знала, что станется с дочерью, обвенчайся она тайно с Леоном. И решила Дарья Ивановна уговорить Алену не перечить отцу и не кликать беду на себя.
– Не доведется нам, доченька, сделать по-своему, сердцем чую, – сказала она как-то Алене. – Отец закатает арапником и тебя и Левку, если вы тайно обвенчаетесь. Покорись ему, будь он проклят, казнитель!
– По-нашему не будет, маманя, но и по его не будет! – решительно заявила Алена. – Я поеду с вами на ярмарок и сбегу к Леве. Дайте мне сто рублей.
Наплакалась Дарья Ивановна возле нее и пошла придумывать, как можно отвратить от дочери нависшую над нею угрозу.
Алена заторопилась. Она еще кое-что из белья отнесла к Дороховым, мать дала ей сто рублей, и она решила сама поговорить с отцом.
В день, когда Егор привез мрачную весть о несчастье с Леоном в шахте, она сказала Нефеду Миронычу.
– Батя, я никогда не была на ярмарке. Возьмите меня. Там сняться можно, а то случись что – и карточки не останется.
– Она тебе без дела, дочка, ярмарка эта. В станицу поедешь с бабкой к престолу, – ответил Нефед Мироныч, а сам с беспокойством подумал: «Что это ей взбрело в голову сниматься? Перед смертью, что ли? А не к Леону ли она собирается?»
– Тогда я сама поеду, так и знайте, – вызывающе сказала Алена и направилась в дом, гордо подняв голову.
Нефед Мироныч сидел на завалинке у землянки, чинил уздечку с металлическим набором. Услышав такие слова, он некоторое время с недоумением смотрел на Алену, будто не верил, что это она сказала, и строго крикнул:
– А ну, вернись сюда!
Но Алена не вернулась. Нефед Мироныч настиг ее на ступеньках крыльца, схватил за руку.
– Сама поедешь? К шантрапе шахтерской поедешь? – грозно спросил он, позвякивая уздечкой.
Алена бросилась в коридор и заперла за собой дверь на крючок.
– Ну, твое счастье! Посмотрю я, как ты на своем настоишь! – шумел Нефед Мироныч, возвращаясь на завалинку, и объявил жене: – Не поедем на ярмарок.
Алена поняла: хитрит отец.
Перед вечером от Насти Дороховой узнала она о несчастье в шахте. Егор Дубов передал, что Леону разбило живот, но что ничего опасного для жизни нет. Алена не верила. Ей казалось, что случилось что-то большее, чем говорил Егор. Но что именно? «Может, он при смерти? Может, его уже нет и в живых?» – думала она, и ее охватила тревога. Она готова была сейчас же бежать из постылого родительского дома, но это было не так просто сделать: отец все дни проводил дома, видимо, следил за дочерью. «Да ведь Игнат Сысоич, узнав такое, наверно, поедет на шахту», – вдруг пришло ей в голову, и она побежала к Дороховым.
Алена написала Леону, чтобы он ждал ее в скором времени, и попросила Игната Сысоича отвезти к нему узел с одеждой.
Дарья Ивановна отважилась на серьезный разговор с Нефедом Миронычем.
– Отец, возьмем с собой дочку. Все-таки карусели там, веселости разные, и, как ни говори, ей это интересно. Возьмем, отец… – жалостливо говорила она, однако Нефед Мироныч был непреклонен.
– И в станице карусели бывают, – резко оборвал он жену. – Я не допущу, чтобы она с шантрапой этой шахтерской, с Левкой, свои дела обделала и в подоле батьке незаконнорожденного принесла. Да чего ты хлопочешь так, хотел бы я знать.
– А того, что любит она Леона, и я согласная, пусть с богом живут! – вдруг выпалила Дарья Ивановна. – Чего ты над дитем своим измываешься! Тебе как Яшка говорил? Он вот-вот приедет, спасибо тебе скажет, думаешь?
– A-а, так это ты сводница самая и есть? У-у! – замахнулся на нее Нефед Мироныч, но не ударил. – Плевать я хотел на Яшку твоего! Щенок белогубый Яшка твой!
Дарья Ивановна заплакала горькими слезами и пошла передавать Алене о своем разговоре с отцом.
Глубокой ночью, когда все спали, Алена связала в узелок приготовленную праздничную одежду, спрятала деньги и, перекрестившись, выпрыгнула из окна своей горенки в сад.
2
Была лунная ночь. Пряным, хмельным ароматом дышал белый сад. Где-то на яблоне пел соловей.
Алена постояла секунду возле окна, слушая, как вокруг плещется жизнь, и у нее запершило в горле и перехватило дыхание. Не для нее цветут эти яблони, не ей поет соловей. Закрыв створки окна, она еще раз перекрестилась и побежала прочь. Теперь она не слышала и не чувствовала ни соловьиной трели, ни ласкового прикосновения к лицу шелковистых лепестков яблонь, ни бесшумных своих шагов. Вся устремившись вперед, она убегала от ненавистного места все дальше и дальше, не оглядываясь, не останавливаясь, и единственное, чем она жила в эти минуты, – это чтобы не обнаружили ее побега, не задержали. Когда, наконец, еле дыша, она оглянулась, – ни хутора, ни левад позади уже не было видно.
Далеко-далеко глухо кричали петухи.
Алена повернула на восток и торопливо зашагала по мягкой озими.
В соседнем хуторе Бочковом жила двоюродная сестра Нефеда Мироныча – Агриппина Недайвоз. Когда-то в молодости она жестоко была обманута любимым, налагала на себя руки, но, спасенная добрыми людьми, вышла за бедного из иногородних, дядьку Ивана Недайвоза.
Матерински приласкав Алену, тетка Агриппина участливо выслушала грустную историю ее любви и сама вволю наплакалась.
– Я не могу больше там жить, тетенька, – говорила Алена. – Они все одно сгонят меня со свету. Помогите мне, довезите до станции, хоть за лес вывезите; я боюсь одна итти через лес, – упрашивала она.
Тетка хорошо знала, что станется с ней, если Нефед Мироныч дознается о ее участии в таком деле; а что он дознается – в этом не было сомнений. И она решила отговорить Алену от задуманного шага.
– Я сама, доня моя, знаю, как велико твое горе. Но боюсь я, Нефед узнает – убьет. Нет, Аленушка, не надо так делать. Вернись домой от греха и лучше поклонись ему, ироду, в ноги, может, он сжалится над тобой.
Но Алена и слушать об этом не хотела. Досада и обида на тетку придали ей еще больше решимости.
– Все одно я не покорюсь и не вернусь домой, тетенька, – сказала она, вытирая слезы.
– Не отчаивайся, донюшка моя, не надо, – дрожащей рукой ласкала ее тетка Агриппина. – Мы – бабы, и нам не велено давать волю своему сердцу, Аленушка. Наша женская доля такая. Мы не можем жить по любви, Аленушка. Она – погибель наша.
Алена пала перед ней на колени, умоляюще простерла руки:
– Тетя! Тетенька! Ну, сжальтесь надо мной! Ну, помогите мне, не отговаривайте. Я люблю Леона. Я последнюю кровинку свою отдам за него, лишь бы он был со мной, но назад не вернусь. Да я руки на себя наложу, но не покорюсь и не пойду за того слюнтяя, что прочит в мужья мне отец!
Слезы текли по ее щекам, глаза горели огнем, большие, черные, жгучие глаза. Но тетка Агриппина, только всхлипывала, закрыв косынкой лицо.
– Да неужели у вас сердце каменное? Неужели вы не женщина?! Вы ж на себя петлю надевали, вы знаете, что такое любовь, тетенька. Ну, довезите меня до станции, – умоляла Алена, хватаясь за край ее юбки, за руки и целуя их, но тетка молчала.
Тогда Алена поднялась на ноги, бросила презрительный взгляд на заплаканное лицо тетки и, взяв узелок, стремительно вышла из хаты.
Остаток ночи она просидела на завалинке под чужой хатой, а с зарей двинулась в путь. Выйдя в степь, она отдохнула немного. Далеко в стороне, выставив к небу кудрявые верхушки, в утренней дымке угрюмо стоял лес. С краю от него, в низине возле речки, виднелся хутор Бочковой; над ним курился беловатый дым, пеленой тянулся к речке.
Алена вздохнула и пошла по дороге, настороженным взглядом всматриваясь в утреннюю степь. В одной руке она держала узелок, в другой – снятые с ног гетры. Из-под платка ее выбилась прядь волос, и ветер игриво теребил их на солнце.
Босые ноги ее ступали твердо, уверенно, голова держалась гордо. И в этой порывистой походке, в надменном, своевольном взоре ее чувствовалась большая сила.
Дойдя до леса, Алена ступила на кундрючевскую дорогу и остановилась, оглядываясь по сторонам и вслушиваясь. На дороге вдали чернели подводы, там и сям в степи пестрели платки женщин. «Он не мог так скоро хватиться», – думала Алена, стараясь отогнать от себя тягостные мысли, и зашагала по узкой просеке. Но потом остановилась, опустила голову, точно перед ней нежданно стена выросла. Постояв в раздумье несколько минут, она опять вскинула голову и решительно зашагала по дороге.
Живительной майской прохладой дохнул на нее лес. Запахло ландышами. Наклоняясь друг к другу курчавыми кронами, встревоженно зашептались старики-дубы, зашелестели жилистыми листьями.
Ветер смерчем налетел на дубраву, рванул платок с головы Алены. И зашумели, заскрипели столетние дубы, закачали макушками, будто вот-вот готовились повалиться на просеку и перегородить ее.
Алена ускорила шаг. Отчего-то сильней забилось сердце, тревогой наполнилась грудь.
– Господи, помоги мне! – прошептала она.
Тягостным был этот узкий, безлюдный проход в лесу. Наконец показалась степь. Впереди зазеленел молодой ковыль, запестрели бугорки байбаков, далеко вдали замаячили телеграфные столбы железной дороги. Но не успела Алена дойти до станции. Шагах в двадцати от нее, как призрак, на просеке выросла тучная фигура и окаменела, широко расставив ноги.
Алена остановилась. Тело ее задрожало, на лбу проступил холодный пот.
– Ну, здравствуй, дочка! – раздался злорадный голос Нефеда Мироныча.
«Конец. Господи, спаси!» – взмолилась Алена. Видя, как отец, словно хищник к своей жертве, спрятав за спиной арапник, медленно идет к ней, она в отчаянии выкрикнула:
– Уходите! Уйдите с дороги, говорю вам!
Нефед Мироныч крупно шагнул к ней и распустил арапник, но Алена скрылась за деревьями.
– A-а, шлюха шахтерская! Запорю-ю! – взревел Нефед Мироныч и бросился за ней.
Алена убегала все дальше и дальше в чащу леса, и губы ее беззвучно шептали:
– Ах, Лева-а! Пропала я!
Нефед Мироныч неотступно бежал за ней, без крика, без ругательства, и Алена слышала хриплое дыхание его и стук кованых сапог.
– Не догоню. Господи, наддай силы! – шептал он.
Алена чувствовала, как подкашиваются ее ноги, как неистово бьется сердце, до боли стучит в висках кровь и в груди нехватает воздуха, и слезы покатились по ее горевшим щекам. Пробежав еще несколько шагов, она споткнулась и упала.
Нефед Мироныч, без картуза, в разорванном пиджаке, подбежал к ней и, шатаясь как пьяный, ожег ее арапником.
– За непослухание батька! Штоб почитала бога! Штоб блюла законы! – приговаривал он, нанося ей неистовые удары.
Алена прижалась лицом к земле, вздрагивала при каждом ударе и молчала. Полные розовые руки ее, разбросавшись, судорожно сжимали и подминали старые гнилые листья, в глазах все помутилось.
Наконец Нефед Мироныч схватил ее за руку, поднял и потащил на просеку – безжизненную, повисшую на его руке. И тут встретился ехавший на станцию Егор. Зверем посмотрел он на Загорулькина и спрыгнул с дрог.
– Что с девкой сделал, ирод? – грозно выкрикнул он. – У-у, супо-стат!
– Езжай своей дорогой, казак. Я – отец, и не тебе указывать, – угрюмо проговорил Нефед Мироныч, волоча Алену к своей линейке.
Алена собрала последние силы, встала на ноги и, шатаясь и кусая от боли губы, сказала:
– Пропала я, Егор! Передай Леве: погибло все.
3
Приехав домой, Нефед Мироныч послал работника в соседнюю станицу за сватом, решив договориться с ним о подробностях спешной свадьбы, и перед вечером объявил Алене, что она будет повенчана.
Алена, не подымая глаз, выслушала его и ушла в свою горенку.
Вечер в семье Загорулькиных прошел так, словно в доме лежал покойник, никто не разговаривал, Дарья Ивановна плакала, бабка сидела под образами и шептала молитвы. Все с затаенным страхом прислушивались к стонам Алены в горнице.
Нефед Мироныч, не шевелясь, лежал на сундуке. Что там делает дочь? Неужели не покорится? Ему хотелось верить в себя, в свою силу, но теперь он ясно видел, что не имеет этой силы и не может сломить упрямства дочери. Боль и досада на себя и жалость к дочери томили его сердце.
В другой комнате Дарья Ивановна вполголоса причитала по мучительной своей жизни.
А в саду цвели яблони, цвела молодость, и соловьи пели ей страстные песни, песни жизни…
Нефед Мироныч распахнул окно, и в комнату ворвались буйные запахи яблонь.
В непостижимой дали вспыхнула и сорвалась звезда, перечертила темнолиловое небо и потухла, оставив за собой бледный след.
На улице девчата пели старинную песню:
Не давай меня, батюшка, замуж,
Не давай, государь, за неровню;
Не мечись на большое богатство,
Не гляди на высокие хоромы.
Не с богатством мне жить – с человеком.
Нефед Мироныч сел на стул у окна, наклонил седую голову и так остался сидеть.
Глава четырнадцатая1
Через два дня после смерти сына к Чургиным приехал Егор Дубов. За эти дни он почернел, рыжеватая щетина покрыла его давно небритые щеки и от его былого лихого вида, от гордой казацкой выправки не осталось и следа. Сгорбившись, еле владея собой, он долго успокаивал Арину, ласкал ее своими неуклюжими, заскорузлыми руками, а у самого в глазах блестели слезы.
– Ну, не убивайся, Андреевна. Что ж теперь? Надо и о себе думать, – трогательно сказал Игнат Сысоич, топчась посреди комнаты, и вышел кликнуть извозчика.
Варя заперла квартиру, и все поехали в больницу.
Леон был еще не совсем здоров, чтобы работать, но накануне вечером, вернувшись со сходки, Чургин дал ему указания, что делать и в каком уступе, сообщив, что после работы в коренном штреке будет собрание шахтеров.
И Леон утром спустился в шахту.
Ольга работала на лебедке. Она недоверчиво взглянула на него и спросила:
– Совсем пришел? Трос я переставила, будешь выдавать со второй артельной лавы.
Леон повесил на гвоздь красный узелок с харчами и с нескрываемой гордостью ответил:
– Нет, Ольга, раз ты пришла, до обеда потрудишься, – у меня есть дела поважней.
Ольга приняла это за шутку, но Леон повторил, что до обеда не будет работать, и пошел вниз, обдумывая, как лучше сказать речь в первом уступе нового горизонта. Какие только слова он ни подбирал в уме, а речи не получалось, и он начал беспокоиться: не подведет ли он Чургина, кружок, всех друзей?
На нижних плитах его остановил Загородный:
– Здорово, «коренной шахтер»! Ну, как дела?
– А вот иду, думаю, как надо говорить с ребятами, и никакой речи не выходит.
Загородный вынул изо рта трубку и наклонился к его уху:
– А ты говори, как душа велит. И выйдет.
Леон зашел в камеронную, где недавно работал, поздоровался с молодым щербатым парнем и хотел сказать ему, что завтра шахта не будет работать, да спохватился. «Нет, так сразу говорить нельзя. И камеронщики должны работать, не то шахту затопит!» – подумал он и направился в первый уступ второго горизонта. Посидев немного, он подполз к знакомому зарубщику и отозвал его в сторону.
– Николай, как ты смотришь на то, чтобы шахта немного постояла?
– Это почему так? – удивился зарубщик, боязливо оглянувшись.
– А через то, что довольно нам терпеть измывательства хозяев. Мало им: по четырнадцати часов работаем – и на борщ еле зарабатываем, так они полтинники вывертывают, штрафы разные делают, девчатам наполовину меньше мужчин платят, убивают каждый день. Нет мочи терпеть. Выступаем на борьбу за свои права. Всей шахтой выступаем! Объявляем стачку, забастовку, значит, и отказываемся работать до тех пор, пока не исполнят наши требования. Сегодня после гудка соберемся в коренном штреке, выработаем шахтерские требования хозяину, – выложил Леон все сразу.
Зарубщик подозвал товарищей:
– Митро! Анисим Федорыч! Дядя Егор! Эй, все там, давай сюда! Живо!
И Леона окружили зарубщики.
Тем временем в своей конторе Чургин наставлял дядю Василя, как перекрепить вторую лаву Жемчужникова; первая была отобрана еще зимой. Положение в уступах подрядчика было весьма серьезным, и Чургин еще с утра распорядился прекратить там все работы. Обещания Жемчужникова крепить качественным лесом оказались невыполненными, и с этого момента судьба подрядчика была решена окончательно: в главную контору пошло предложение об отстранении его от работы.
– Материал и табель запишешь на подрядчика, – говорил Чургин. – Новичков не бери. Будь осторожен, особенно в верхнем уступе. Поставь костры прежде. – Подумав немного, он с каким-то неясным беспокойством предупредил: – Только смотри, Василий Кузьмич, не надейся на авось. Положение – дрянь.
– Не сомневайся, Гаврилыч, чай не впервой. Это что, для артели готовишь?
– Если все пойдет как надо – будет артель. Если стачку провалим – будет тюрьма.
– Ну и дьявол с ней, с тюрьмой, всех не проглотит, пралич ее расшиби! – нахмурился дядя Василь и заторопился ко второму стволу спускать крепежный лес.
Жемчужников пытался пожаловаться штейгеру, требуя, чтобы Чургин не мешал работать, и штейгер уже согласился с ним, получив сотню, но Чургин решительно заявил:
– А вы знаете, что угрожает обвал? Ванюшин уже начал работу. Жемчужникова я отстранил. Может быть, вы хотите принять на себя всю ответственность за последствия?
Штейгер, получив такой отпор, не решился вмешиваться и доложил управляющему.
Стародуб разложил перед собой план шахты, красным карандашом отметил место возможной осадки кровли, а зеленым – путь, по которому рабочие могут выбраться из лавы в случае опасности.
– Да, положение серьезное. Но рабочие могут выйти или в вентиляционный штрек, или через печку в откаточный штрек, – водил он карандашом по плану. – Спуститесь сами и обследуйте уступы. Распоряжение Чургина я утверждаю. Жемчужникова оштрафовать на пятьсот рублей за то, что загубил лаву.
А дядя Василь уже хозяйничал в уступах. Он тщательно осмотрел крепь, исследовал расщепленные стойки и нашел, что Чургин был прав: дальше работать в таких условиях было невозможно.
– Вам Гаврилыч сказал, что я буду крепить? А ну, вылетай отсель! Живо! – зашумел он на зарубщиков, но те ответили, что им велено не уходить, и продолжали работу. Жемчужников же, матерясь и угрожая Чургину, прихватил с собой кое-кого из шайки Степана и пошел в пивную. «Мы еще с тобой объяснимся, кацапский радетель, почему лава Жемчужникова „опасна“! – ругался он в кругу своих собутыльников. – Мы тебе вспомним все!».
2
В лаве росла тревога. Не успел дядя Василь поставить первый костер в верхнем уступе, чтобы поддержать кровлю, пока будет сменен ряд негодных стоек, как где-то послышался легкий треск. Старый крепильщик понимал, что это «предупреждение», и выразительно посмотрел на зарубщиков. Но объяснять им уже было не нужно: они и сами поняли опасность и прекратили работу. Для успокоения стали крутить цыгарки, прислушиваясь.
Иван Недайвоз был в верхнем уступе. Он только что кончил подрубку кутка и, услышав треск, тоже прекратил работу и стал закуривать.
Дядя Василь хлопотал в нескольких шагах от него, однако, ни разу и словом не обмолвился с ним: старик никак не мог простить ему случая в пивной. Недайвоз в душе давно сожалел о своем поступке, но первым разговора не начинал – совестно было. И, как это случается в минуту опасности, он особенным, сердечным тоном обратился к дяде Василю, глянув на кровлю:
– Давай уходить, Василь Кузьмич. Ты ее теперь все одно не удержишь.
Дядя Василь подбил новую дубовую стойку рядом с кривой старой и хотел выбросить старую, но оставил.
– Еще послужит. Дай-ка там сосну! Живо! – крикнул он крепильщикам, которые, ползая на коленях, доставляли из штрека новые, добротные стойки.
– Или сердишься, Василь Кузьмич? – опять заговорил Недайвоз. – Я вчера за тебя…
Он не докончил: треск повторился совсем близко и отчетливо. Мягко посыпалась порода, словно кто бросил пригоршню мелкого камня.
– Уходи, ребята, беда будет! – затревожились саночники и торопливо поползли в штрек, неуклюже волоча за собой пустые ящики на полозьях.
– Делай костер! Вот тут! – говорил дядя Василь своему помощнику, прилаживая дубовую стойку, а другому крикнул: – А ты лес давай, живо!
Распоряжения его были точны, движения порывисты. Видно было, что старик спешил, нервничал, но и тут, стараясь поддержать бодрость духа товарищей, подшучивал:
– Погоди, матушка-а! Успеешь засыпать, дай дело кончить. Живей костер клади, Васек!
Прежде он работал в таких шахтах, где сланцевая кровля постоянно сыпала за шею, и это не мешало людям – они привыкли к этому. Здесь был песчаник, и если уж начало «сыпать», значит, надо было уходить. Но дядя Василь знал, что теперь здесь работать будет артель, и, рискуя жизнью, торопился предупредить обвал и сохранить уступы.
Зарубщики взяли лампы, один за другим молча поползли к штреку.
– Бросай, Василь Кузьмич, – остановился Недайвоз возле дяди Василя. – Ну, его к черту, после закрепишь!
– Лезь, лезь. Смерть и на перине найдет, как захочет, – ответил дядя Василь, обухом топора забивая под кровлю последнюю стойку на новом костре.
Вдруг из штрека донесся чей-то пронзительный испуганный крик:
– Тика-а-ай! Сади-и-и… – и оборвался.
Раздался оглушительный грохот, треск дерева, и все скрылось во мраке. Воздушным вихрем Недайвоза отбросило назад, ударило о пласт так, что у него огоньки засверкали в глазах.
А кровля, словно бушующий вулкан, неистово гремела камнями, зажигала их искрами, как из тысячи невидимых пращей, швырялась изуродованными стойками, брызгалась чем-то металлически-острым и звонким и так сжала воздух, что Недайвозу казалось, будто на него навалилась вся земля и вот-вот раздавит его в лепешку.
Недайвоз безумными глазами смотрел на все это, потеряв способность понимать, где он и что с ним, и как парализованный сидел в кутке уступа. Так длилось несколько минут. И разом все стихло. Где-то близко и отчетливо цокала и ворочалась порода.
Очнувшись, Недайвоз ощупал рукой лицо, голову, пошевелил пальцами ног. «Жив», – мелькнула мысль, но двигаться он не мог. В ушах стоял страшный звон, что-то холодило затылок. «Кровь», – определил он, притронувшись к затылку, и в это время отчетливо до него донеслось, как из могилы:
– О-о-ой!.. Помогите.
Недайвоз с трудом освободил ноги, спросил:
– Василий Кузьмич! Ты жив?
– Помоги-и-те!
– Ой, смерть моя… Прикончите, братцы!
Стоны доносились отовсюду. Недайвоз порывался то в одну сторону, то в другую, но всюду наталкивался на острые камни обвалившейся породы. Вспомнив про спички, он нащупал на груди лампу, зажег ее – и вздрогнул от ужаса: в полутора аршинах от него была гора камня. Сам он очутился в кутке, на стыке двух уступов и этому был обязан жизнью. Но он понял сразу: выбраться отсюда немыслимо.
Из-под груды камней виднелась голова дяди Василя. Недайвоз быстро подполз к нему и торопливо заработал руками, разбрасывая камни в стороны.
Через минуту дядя Василь был освобожден. Недайвоз взял его под руки, приволок к пласту и только теперь понял, что случилось со старым крепильщиком: каменная глыба раздавила ему ноги и живот. Из-под брезентового пиджака, через брюки, шла кровь.
– Василь Кузьмич! Дядя Василь! – наклонился над ним Недайвоз. – Ты меня слышишь? Это я, Иван Недайвоз.
Ему вспомнилось, как он в пивной бесчеловечно ударил его кулаком в этот раздавленный теперь живот, и он отвернулся. Слезы выступили у него на глазах.
– Умираю, Ваня, – еле слышно произнес дядя Василь.
Он лежал, не шевеля ни одним мускулом. Лицо его было иссечено породой и кровоточило, глаза закрыты, на лбу виднелась темная, блестевшая на свету вмятина.
Недайвоз приложил руку к груди старика, наставил ухо: сердце еще билось.
– Дядя Василь, окажи хоть словечко! Прости меня. Тогда в пивной… Эх! – отвернулся Недайвоз и рукавом утер глаза. – Никогда я больше не буду пить, дядя Василь. Я буду хорошим человеком, родной мой Василь Кузьмич.
На мгновение дядя Василь открыл глаза. Недайвоз наклонился и замер, слушая, не скажет ли он чего. Потом приподнял его немного.
– Конец, Ваня, – еле слышно прошептал дядя Василь.
Это были последние слова старика.
Недайвоз бережно положил его, снял фуражку и перекрестился. И долго смотрел он на это худощавое, залитое кровью лицо, на подстриженную «козликом» серебристую бородку, короткие, прижженые цыгарками усы.
Кругом была тишина.
Осадка кровли началась с верхнего уступа, захватила незакрепленный штрек и часть соседнего уступа нижней артельной лавы. Вихрь вытесненного из лавы воздуха мгновенно погасил лампы, сбил с ног ближних рабочих в штреке. Люди в страхе шарахнулись по штреку, к уклону, в темноте набегали на вагончики, ударялись о рамы, сбивая друг друга с ног, падали, кричали, взывая о помощи, и никто не мог в этой суматохе вспомнить, что у многих были спички в кармане.
Выбежавшие из штрека шахтеры возвестили о несчастье, и страшный слух об обвале с быстротой молнии полетел в каждый уголок шахты, на-гора, поселки.
Не прошло и пяти минут, как все работы в шахте остановились.
Чургин бы в уступах соседней артельной лавы, разговаривал с артельщиками о забастовке, когда от штрека Жемчужникова донесся зловещий гул и через печки хлынул пахнущий плесенью сырой воздух. Артельные рабочие бросились из лавы, но Чургин властно крикнул:
– Сидеть всем на месте!
Рабочие, видя, что он сам сидит, вернулись на свои места.
Чургин понял, что случилось в лаве Жемчужникова. Он несколько мгновений сидел молча, потом низким и каким-то не своим, голосом сказал:
– Сейчас же пробирайтесь через печки в штрек. Будем освобождать засыпанных. Осадка кончилась. Кто побежит – немедленный расчет. Домой – никто, родным будет передано. – С этими словами он исчез в штреке.
Увлекая за собой бегущих рабочих, он в двух словах объяснял им, что случилось, посылал в уступы Жемчужникова, на-гора, в контору, говорил, что кому делать.
По людскому ходку шахтеры бежали наверх узнать, в чем дело, другие бежали сверху вниз, чтобы поскорее выбраться на-гора, и каждый, крича, спрашивал, что случилось.
– Стойте! Стойте, я приказываю! – во весь голос крикнул Чургин.
Шахтеры остановились, умолкли, нетерпеливо ожидая, что он скажет.
– Ведь люди же погибли, Гаврилыч! – сказал кто-то страдальческим голосом.
– Я рассчитаю всякого, кто не выполнит моего распоряжения! Всем стоять и ждать меня или моего посыльного. Из шахты никто не подымется. Мы должны помочь товарищам.
Чургин был суров, губы его слегка дрожали, голос его стал жестким и властным. И люди остановились.
3
Слух о катастрофе с невероятной быстротой распространился по казармам, по шахтерским поселкам, дошел до города, и через полчаса все знали о несчастье на руднике Шухова.
Работы по спасению засыпанных начались с трех сторон: снизу, из соседней артельной лавы, от откаточного штрека и сверху, из вентиляционного. Обвал создал перемычку в вентиляционном штреке, нарушил доступ воздуха в артельную лаву и откаточный штрек, и это усложняло работы. Но шахтеры не замечали этого, и не было в шахте человека, который не работал бы изо всех сил.
Чургин определил вес обвалившейся породы в сорок тысяч пудов. Это значило, что если бы ее грузить непрерывно – потребовалось бы не менее двух суток, чтобы клеть могла выдать ее на-гора. И Чургин решил размешать породу в старые выработки, в откаточные штреки, организовав работу так, что порода выдавалась по цепи, из рук в руки, во все три направления.