Текст книги "Искры"
Автор книги: Михаил Соколов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц)
Мих. Соколов
Искры
Постановлением Совета Министров Союза ССР
СОКОЛОВУ Михаилу Дмитриевичу
за роман «Искры»
присуждена Сталинская премия
второй степени за 1950 год.
Часть первая
Глава первая1
Был тихий июльский день.
Над хутором, над запыленными тополями, словно огромные хлопья ваты, медленно плыли облака, временами заслоняли землю от огненных лучей солнца, и тогда на дороги, на почерневшие соломенные крыши хат и сараев ложились синие прохладные тени.
Над выгоном, над опаленной зноем степью прозрачной дымкой струился от земли горячий воздух, маревом заволакивал бархатистую седину полыни и все тянулся к горизонту дрожащими, нескончаемыми волнами и там разливался беломатовой водной гладью.
Безлюдной в такую пору кажется степь…
Под телегами, под развешанными на граблях одеждами, в тени отдыхают хлеборобы. На стойлах, возле запруд, хвостами отбиваясь от мух, отстаивается скотина. На курганах, распустив крылья, с раскрытыми клювами дремлют степные хищники. И лишь жаворонки безумолку щебечут в лазоревом небе да в хлебах бойко стрекочут кузнечики.
А в балке, в терновых зарослях, одиноко бродит лиса, высматривает в старой листве, не копошится ли где сапун – еж. Попадется еж всевидящим лисьим глазам – тронет его хищница мягкой, пушистой лапой и покатит к воде. Вздрогнет еж, расправит серые колючки и не заметит, как окажется в ручье, а когда раскроется, схватит его лиса за маленькое рыльце – и одна шуба иглистая у воды останется, а на агатовочерном носу хищницы – капли свежей крови.
На косогоре возле речки, в зелени садов и верб, раскинулась Кундрючевка. На улицах ее душно и пустынно, и даже детских голосов нигде не слышно. Одни свиньи, окопавшись в тени у каменных загорож, лежат и похрюкивают в прохладе чернозема, да куры пылят на дорогах, поверяемые криками высоких огнистых петухов.
Тихо и безмятежно было в этот час в Кундрючевке.
И вдруг поднялся переполох.
Повскакав из-за столов, с постелей, кто с ложкой в руке, кто на ходу надевая сапоги или чирики, одни недоспав, другие недообедав, люди высыпали из хат, из землянок и устремились на улицу. А на улицах куры, кудахча, разлетались с дороги; свиньи, испуганно хрюкая, разбегались из-под стенок; собаки, поджав хвосты, прятались за хатами. Все пришло в такое неистовое движение, как если бы на хутор надвигался невиданный ураган.
В первые минуты никто не мог понять, что случилось: то ли конокрадов поймали вместе с парой золотистых рысаков и гонят на майдан, чтобы там расправиться с ними, то ли фокусник какой заморский приехал в хутор и вот всполошил народ какой-то пронзительно звенящей диковиной?
Над толпой, запрудившей улицу, широкий в плечах, с хмурым худощавым лицом и черным чубом, выглядывавшим из-под нового картуза, возвышался молодой парень – Яшка Загорулькин. Невозмутимо сидя на чем-то высоком и натянув вожжи, он то и дело властно покрикивал: «Берегись!», и голубая атласная рубаха его ослепительно блестела на солнце.
За ним красным околышком картуза мелькала в толпе голова Нефеда Мироныча Загорулькина, первого на хуторе казака. Он и был причиной всполоха кундрючевцев, вздумав праздничным днем, в обеденный час, пробовать на бурьяне свою обнову – чужестранную лобогрейку.
В добротных суконных шароварах с лампасами, в темно-синем пиджаке поверх белой в крапинку рубашки, Нефед Мироныч то и дело наклонялся немного вперед, с легкой небрежностью вилами освобождал полок от бурьяна и опять выпрямлялся. Его строгое лицо с черной подстриженной бородкой было серьезно-сосредоточенным, но в сверкающем взгляде настороженных глаз временами мелькала улыбка: гордился он, самый богатый и почетный хуторянин, этой редкостной машиной. Ему хотелось крикнуть им всем, казакам и мужикам: «Смотрите, завидуйте и за версту картузы скидайте перед Загорулькой!».
Кум Нефеда Мироныча, атаман Калина, так и понимал его. «У самого от радости чертики прыгают в глазах, а по морде и сатана не приметит!» – завистливо думал он о счастливом обладателе невиданной машины, шагая рядом с лобогрейкой.
А по бурьяну, по пыльной дороге валом валили взрослые и дети, мужчины и женщины, и каждый, обгоняя другого, хотел своими глазами увидать заморское чудо, собственными руками пощупать скошенный бурьян, накалывая руки, рассматривая его, и шум голосов стоял в воздухе, как на ярмарке.
Нарядно-красная с желтой отделкой лобогрейка, поблескивая лаком и золотой маркой фирмы «Мак-Кормик Диринг – 1898 г.», уходила все дальше и дальше по улице, звенящим, металлическим скрежетом пугала свиней, птицу, будила вековую тишь земли, и от ее движения у дедов щемило сердце.
– Дожилися! Железный косарь! Значится, аминь. Антихрист идет по святой Руси, – сокрушался рябоватый дедок с рыжей бородкой.
Ему сочувствовал столетний односум:
– Теперь бери свечку и ложись на лавку, помирай.
Нефед Мироныч ладонью отер капли пота со лба и гулко сказал Яшке:
– Тише, кому я сказал! Не попускай Ворона!
Яшка, мысленно чертыхнувшись, натянул новые, пахнущие дегтем вожжи и осадил жеребца. Взгляд его беспокойно устремился поверх толпы. С минуты на минуту лобогрейка поровняется с хатой Дороховых. Вон там уже кто-то вышел из калитки. Каково сейчас встретиться с Оксаной! Он, сын самого богатого человека в хуторе, сидит на кучерском месте, как батрак какой-нибудь. «Дернула же отца нелегкая хвастаться своей машиной! И колючек – как черти за ночь понасажали, ни конца им, ни краю», – досадовал он в уме, косо поглядывая на калитку Дороховых.
Наконец лобогрейка поровнялась с низенькой, крытой соломой хатой. Яшке стало жарко. Он готов был спрыгнуть с кучерского сиденья и убежать от стыда, но позади с вилами сидел отец.
Возле хаты под старой акацией стояли Оксана и Настя Дороховы. Высокая, стройная, в белоснежном городском платье, Оксана с веселым любопытством смотрела на толпу и, смеясь, что-то говорила Насте. Но вот вдруг глаза ее широко раскрылись и удивленно уставились на Яшку.
Яшка едва заметно поклонился ей, виновато вздернул плечами, как бы говоря: «Что ж делать? Он отец, волей-неволей будешь сидеть», – и заторопил лошадей.
Лобогрейка убыстрила ход, и коса завизжала еще пронзительней.
Нефед Мироныч сказал Яшке, чтобы он держал ровнее шаг лошадей, но тот был занят своими мыслями и не слышал.
– Позакладало? Ворона не попускай! – густым басом крикнул Нефед Мироныч.
Яшка оглянулся по сторонам, кивком головы позвал работника Семку и, остановив лошадей и передав ему вожжи, сказал удивленно выпучившему глаза Нефеду Миронычу:
– Пробуйте сами, а мне нечего маячить тут, как дурню на майдане!
Сказал он это вызывающе, при всех, но Нефед Мироныч сделал вид, что ничего не случилось.
Яшка поправил картуз, белый шелковый пояс и, глянув, не запылились ли новые хромовые сапоги, направился домой.
Атаман заметил смущение Яшки. Немного поотстав, он блудливо оглянул тонкую, гибкую фигуру Оксаны, задержал взгляд на румяном от солнца лице ее, и рука его сама собой коснулась сперва одного, а затем другого толстого рыжеватого уса. «И черт-те как Марья плодит их таких, скажи! Картина, и еще лучше!» – подумал он и важно зашагал по пыльной дороге, откинув одну руку на поясницу, а другую заложив за полу сюртука.
В это время из толпы вышла высокая и статная, уже начавшая полнеть Марья Дорохова. Пропустив мимо себя людской поток, она взяла стеблину бурьяна, внимательно осмотрела срез – на нем, искрясь, дрожала слезинка.
– Смотрим? – спросил, подходя к ней, Калина и с гордостью за свой хутор, как бы подчеркивая, что сегодняшнее событие именно потому и случилось, что атаманствует он, Василь Семеныч Калина, продолжал: – Видала, какие дела на свете делаются? По всей округе нету такой машины, а в моем хуторе есть!
– Чего и говорить! Еще выше полез теперь Нефадей, – задумчиво проговорила Дорохова, и в голосе ее Калине послышалась грусть.
Искоса глянув по сторонам, он наклонился к ее лицу и шепнул, кивнув на лобогрейку:
– А небось, и ты б непрочь завести такую?
Марья высокомерно оглядела его с ног до головы, немного помедлила:
– Непрочь. Еще об чем думаешь?
Калина кашлянул, прикоснулся к усам и перевел разговор на Оксану.
– Дочкой твоей любовался тут, что из Черкасска. И черт-те, как они все у тебя выходят такие?
– A y тебя не выходят? Значит, неспособный, – отрезала Марья и пошла по улице.
Калина посмотрел ей вслед, покачал головой:
– Норовистая, идолова баба! На козе не подъедешь.
На дороге группками стояли казаки и мужики, спорили о достоинствах машины-косаря, предсказывали новое богатство Загорулькиным.
А по улице – точно гурт скотины прогнали – туманом плыла серая горячая пыль.
2
Оксана смотрела на Яшку и думала: «Самолюбивый парень. И красивый, но дикий какой-то. Даже не подошел, не поздоровался». А вслух сказала:
– Яков Загорулькин совсем не такой, как другие ваши хуторские парни.
– Да куда уж! Всем вышел парень, только гордец – страсть! А тебе такой нравится? – не без лукавства спросила Настя.
Оксана сделала пренебрежительную гримасу, а Настя звонко рассмеялась.
Вернувшись во двор, Настя закрыла дверь хаты на крючок, и сестры пошли на речку купаться.
Этим летом Оксана приехала в хутор во второй раз. Давно-давно, когда ей было всего два года, по бедности Игнат Сысоич Дорохов отдал ее на воспитание управляющему имением новочеркасского помещика Владимиру Владимировичу Задонскову. Жил тогда Игнат Сысоич в чужой землянке, чеботарил и работал больше на чужих загонах, так как сам сеял на арендованной земле только три десятины, а детей было – Леон да три дочки. Марья плакала, ей было жалко отдавать дочку чужим людям, но бездетный вдовец Владимир Владимирович, часто проезжая через хутор, убедил ее в том, что Аксюта будет только благодарна матери, обещал дать ей образование, вывести ее в люди, и Марья согласилась.
Задонсков выполнил свое обещание. Оксана жила в Новочеркасске беззаботной, обеспеченной жизнью, и ей оставалось учиться еще только год, чтобы окончить гимназию.
Марья и Игнат Сысоич приезжали к ней под видом крестных. И Оксана долго не могла понять: как случилось, что у нее, рожденной в богатой, интеллигентной семье, оказались крестными эти простые хуторские люди, которые даже говорить правильно не умеют? Постепенно она пришла к убеждению, что здесь кроется какая-то тайна. С годами Оксана все больше привязывалась к своим «крестным» и не раз вызывала горькие слезы у Марьи.
Прошлой весной Задонсков умер. Оксана случайно нашла его дневник, и ей раскрылась тайна ее происхождения. Потом она узнала, что у нее есть брат, сестры. И с этой поры все вдруг изменилось. Оксана почувствовала себя в городе чужой, ей стало казаться, что все знают теперь о ее происхождении и общаются с ней только потому, что воспитательница ее – сестра Задонскова Ульяна Владимировна – близкая родственница помощника наказного атамана. Оксану потянуло к родным. Прошлый год, накупив гостинцев, она впервые за пятнадцать лет поехала в хутор. Но жизнь родных вызвала в ней тягостные чувства.
С шахты в это время в хутор приехала погостить старшая дочь Дороховых Варя с мужем Чургиным. Оксана сдружилась с ними, потом поехала посмотреть на шахту. В Новочеркасск она вернулась грустной. Жизнь показала ей такие стороны, о которых она до этого не имела ни малейшего представления. А тут еще Чургин наговорил о несправедливости устройства общества столько, что голова кругом пошла.
Ульяна Владимировна заметила перемену, происшедшую в Оксане, и все поняла. В этом году Ульяна Владимировна предложила Оксане провести лето в имении знакомого помещика, две дочери которого воспитывались в институте благородных девиц. Оксана заколебалась. Ей вспомнились слова зятя Чургина: «Оксана, что бы ты ни делала, кем бы ни стала, всегда помни одно: ты вышла из простого народа и не должна чуждаться родных…».
Сейчас Оксана шла на речку купаться, а думала о Яшке. Он все еще стоял перед ее глазами – сильный, смелый. И ей хотелось скорее встретиться с ним и посмотреть на него. «Жаль, что он окончил только сельскую школу. Что общего может быть между простым хуторским парнем и мною?» – спрашивала она и тут же начинала спорить сама с собой: «Нет, это не простой парень. Он особенный». Какие-то новые чувства охватывали ее сегодня, а какие, она боялась даже подумать – так далеко было ей все хуторское и страшно простотой своей и дикой силой.
– Ну вот и речка! Это девчачье место, Аксюта, так что ты не стесняйся и раздевайся совсем, – сказала Настя, когда они пришли под скалу, и вмиг сбросила с себя юбку.
Спустя немного времени речка огласилась шумливыми девичьими возгласами, смехом. Словно к голосам этим задумчиво прислушивались развесистые вербы, мерно покачивали кудрявыми макушками и тихо-тихо шелестели глянцевитыми мелкими листьями.
3
Игнат Сысоич Дорохов вернулся домой раньше всех. Не обратив внимания, что дверь была на крючке, он окликнул, есть ли кто в хате, потом устало сел в тени на завалинке, небрежно сдвинул на затылок старенький черный картуз и стал крутить цыгарку. В глазах его все еще стояла лобогрейка.
– Та-ак, машина, значит. Сама будет косить хлеб – шутка ли, а?! – восхищался он лобогрейкой. – Вот он какой, Загорулькин! Веялку купил, теперь самокоску выписал, а там, гляди, еще что-нибудь у него прибавится. Это же беда как везет человеку! А тебе… – он махнул рукой, не договорив, и опять – в который раз – мысленно стал поносить судьбу-мачеху за то, что не родила его казаком да обделила капиталом-счастьем.
Исконный хлебороб и неустанный труженик, он только и жил тем, что из года в год надеялся зажить лучше, да все как-то не удавалось ему дождаться этого, и каждый новый год был не радостней минувшего, а часто и вовсе приходилось кормиться чеботарным своим ремеслом да заработками Леона и Насти на чужих загонах. Но велико было терпение Игната Сысоича. И разочаровывали его неудачи, и сам он, в пылу гнева, не раз давал себе зарок не ломать голову над всевозможными планами улучшения хозяйства – а нет! Что-то непримиримое таилось в душе его, не давало ей покоя чужое богатство, и он ничего не мог поделать с собой.
Вот и сейчас: Загорулькин купил лобогрейку, а Игнат Сысоич уже думал о том, как бы себе привезти такую. Пусть даже не такую – похуже, но привезти обязательно в свой двор, на свой загон. Ведь ею можно быстро косить хлеб, заработать денег у богатых людей, а там – заарендовать хорошую землю, увеличить посев… Да мало ли можно сделать, имея такую машину?! Он забыл, что у него были всего-навсего одна лошадь да корова и не было лишнего пятака на табак.
– Ты дома? А я его там смотрю! – раздался у калитки голос Марьи. – Когда же ты прошел мимо баб?
Игнат Сысоич не слышал. Наклонясь и руками поддерживая голову, он задумчиво смотрел, как возле погреба черненькой цепочкой взад-вперед деловито сновали муравьи, как они, приподнимаясь всем тельцем, неудобно волокли соломинки, овес, подсолнечную шелуху. Встречные поспешно сворачивали с пути, чтобы не задеть за добычу товарища, другие, уцепившись за нее, помогали доставить до расщелины в земле и вместе исчезали в потайном своем жилище. Особенно суетился один большой красноватый муравей. Вот он вылез из щели и опять было подался куда-то за угол погреба, но тут ему повстречался крошечный муравей с подсолнечным зернышком… Большой остановился, обежал вокруг зернышка и, изловчившись, цепко схватил его и поволок к трещине в земле, а тот, что принес, повернул назад. «Помогли б тебе, парень, кабы ты человеком был!..» – подумал Игнат Сысоич.
– Ты не оглох, случаем? – снова окликнула, подходя к нему, Марья и осеклась.
На земле валялась разбитая макитра. Марья торопливо взяла ее, осмотрела выщербину.
– Вот еще беда-то, – сокрушенно сказала она, осматривая старую глиняную посудину. – Свинья, небось?
– Николай-угодник, – недовольно отозвался Игнат Сысоич и стал прилаживать фитиль к кремню, чтобы выбить огонь.
– Ах ты ж, окаянная худоба! Ну, подумайте!
– Думай теперь. Не совались бы не в свое дело – хозяйству больше пользы было бы. Тоже мне косарши! Бабы, а рассуждают, как и понимающие, – медлительно, с насмешкой проговорил Игнат Сысоич и досадливо сплюнул.
Марья с укором покачала головой, посмотрела на его исписанную глубокими морщинами шею, опаленные цыгарками седоватые усы и поставила макитру на завалинку.
– Бесстыжие твои глаза, как я посмотрю! Что ж я, как с неба упала на хутор? «Коса-а-рши», – повторила она, сощурив глаза, и скрылась в хате.
Игнат Сысоич и сам хорошо знал, что Марья работала так же, как и он, а при нужде смогла бы вести дела не хуже его, что она всегда помогала ему советом и, во всяком случае, понимала в тонкостях хозяйства не меньше его. И ему стало неловко, захотелось загладить свою грубость ласковым словом. Но за тридцать лет горькой совместной жизни забылись такие слова.
– Н-у, ладно, к слову пришлось, чего ж теперь… – миролюбиво сказал он и, вздохнув, продолжал: – Нет, ты скажи: до каких выдумок дошел человек! Машина-косарь, а? Да-а. Загорулька теперь нос задерет повыше вон тех тополей панских. Первый хозяин на станице. Спасибо, если здороваться не перестанет.
Помолчав немного, он простодушно спросил:
– Слышь, мать? Я говорю: а не выписать ли нам себе такую красавицу, а?
– Иди лучше хлеба нарежь на обед, красавец голоштанный, – отозвалась Марья из чулана.
Настроение у Игната Сысоича сразу испортилось. Как так – не надеяться разбогатеть? Разве Нефед Загорулькин всегда богатым был? Полтораста голов скота, косяк лошадей, более ста десятин земли – ведь все это нажито? «Ну, этот казак – ладно. А дружок Фома? Мужик же, а вот догребся-таки до берега, вылез, бог дал, из нужды», – подумал Игнат Сысоич о своем богатеющем друге Фоме Максимове.
Так – без земли, без тягла, без денег – думал Игнат Сысоич богатеть, и ему обидно было, что жена смеется над ним.
– Сказано: бабы – бабы вы и есть! «Го-лошта-а-анный», – сердито повторил он обидное слово жены и, всей коренастой, сутулой фигурой слегка повернувшись к открытой двери, назидательно заговорил: – Ты думаешь, как богатства наживают? Нефадей смальства богач был, по-твоему? С парой бычат да с кобыленкой паршивой начал. Да хоть бы и Фома! Мужик, как и мы, грешные, а выбрался-таки в люди: землицу добрей арендовать стал, худобу развел. Значит, трудами своими до богатства люди дошли.
– И хитростью, – вставила Марья.
– Хоть бы и хитростью. Что ж тут такого? А нам кто мешает хитрить? Главное, на работу налегай больше да расходу непутевого поменьше делай – вот оно, хозяйство, и пойдет в гору. Оно, как бы клад дался, легче было б, да только кладом и дурак разбогатеть сумеет. А ты трудами своими, хребтом своим попробуй в люди выбиться! Я так думаю. Слышь?
– Слышу.
– Вот уродит, бог даст, – добрее хлебушек продадим. Птицы там, небось, на десятку наберется какую, да и свинью можно, как опоросится, а поросеночка оставим. Ну, я думаю, и корову можно на такое дело, – телочку себе оставим, как бог даст, приведет. Да Илюша, зять, полсотней какой поможет, или еще как. Вот и машина! А? – радостно воскликнул Игнат Сысоич, хлопнув ладонью по колену, и встал.
Потопав ногами, он сбил пыль с тяжелых морщинистых сапог, вошел в хату и торжествующе переспросил, снимая картуз:
– Так я говорю ай нет, по-твоему?
Марья, зажмурившись, раздувала в печке кизяки, рукою отмахиваясь от едкого дыма. Она, так же как и Игнат Сысоич, не раз думала о том счастливом времени, когда можно будет зажить привольной жизнью, с достатком во всем. Но практический ум подсказывал ей: выбиться из нужды трудно, и она мало верила в то, что это время когда-нибудь наступит.
– То ж Загорулька, Сысоич, – мягко возразила она, фартуком утирая слезящиеся от дыма глаза. – И земелька своя, как ни говори, и капиталу закрома.
Игнат Сысоич снял старый, полинявший от времени пиджак из черного сукна, что подарил ему зять, бережно повесил на гвоздь и сел на лавку.
– Земля – это верно. А кроме нее что ж имел он такого? – снова начал было он развивать свои мысли и замолчал.
В переднюю, нагибаясь, вошел Леон с книгой в руке и остановился у порога.
Марья, обернувшись к сыну, любовно оглянула его, высокого, стройного и сказала:
– И куда они все тянутся? Что сын, что дочки – прямо хоть крышу подымай! Недаром люди смеются: идешь вечером мимо, а в окне, мол, как верхом по хате ездят.
– Ничего, сынок! Расти, сколько хватит, крепче на земле стоять будешь, – сказал Игнат Сысоич, и в голосе его была отцовская радость и гордость.
Леон положил книгу на скамью, снял старый, порыжевший картуз, бросил его на лавку и подошел к рукомойнику.
– Про Загорульку толкуете? – спросил он, догадываясь, о чем шла речь.
– Про него, – ответила Марья. – Отцу нашему машины захотелось дозарезу. Корову хочет продать на это дело, свинью, курей. Не знаю, чего еще надумает. А машина все сама будет ему делать, и доиться он ее научит.
Леон горько усмехнулся, показав ряд белых зубов, искоса посмотрел на отца, на его залатанные на коленях штаны и подумал: «Так и знал. Неделю теперь спать не будет!».
Игната Сысоича будто подбросило со скамейки. Хлопнув ладонями по коленям, он возбужденно встал, прошелся по хате, потрогал низенький круглый стол.
– Ну, никаких у тебя понятий, накажи господь! – с отчаянием воскликнул он дрожащим от негодования голосом. – Я к тому говорю, как уродит, бог даст, да Илюша поможет.
– Да Леон на чужих полях заработает, – в тон ему бросила Марья, но он не слышал и продолжал:
– Да как она сперва на хлебах наших оправдается. Ею, глянь, сколько обработки можно сделать, если она так косить будет! Капитал люди заработают! А она… Эх, умная у тебя голова, девка, да бабий язык! – Он безнадежно махнул рукой и опять сел на скамейку.
– Федькиному отцу тоже машина голову взбаламутила, а на калоши парню трояка жалко, – заметил Леон, утираясь домотканным полотенцем.
Игнат Сысоич, сделав пренебрежительную гримасу, насмешливо спросил:
– Чево-о? Да ты с головой аль как? Таки на чертовье разное, на паршивую резину, хороший хозяин будет труды свои класть? Кало-о-оши! Поменьше книжек разных надо читать. А то вы с Яшкой умные шибко стали, спать ложиться начали с книжками. Да только Яшке делать нечего, оттого и читает, работники работают; а ты сам должен горб гнуть на чужих полях.
– Оксана и Илюша говорят, что от книжек ума прибавляется. А может, и денег прибавится в кармане, – шутливо ответил Леон.
Против зятя Игнат Сысоич ничего не мог сказать, а только подумал: «А что ж? Илюша и верно от книжек ума набрался».
В это время со двора послышался веселый смех, и в хату вбежали Оксана и Настя.
– Вот кому я преподнесу свой букет! – воскликнула Оксана, подбегая к Леону и поднося к лицу его белые кувшинчики речной лилии.
– И я – ему! – засмеялась Настя и ткнула свой букет в лицо брату. – Да ты понюхай только! Мы чуть не утонули из-за них.
Леон отворачивался, но Оксана и Настя не отставали и продолжали расписывать его лицо желтой пыльцой лилий.
– Да провались они, цветки ваши! От них болотиной несет, – отмахивался Леон, полотенцем вытирая лицо.
Хата наполнилась задорными голосами, смехом, и Игнат Сысоич забыл о лобогрейке. А потом стал собирать на стол.
– Ну, детки, давайте обедать. Вот сюда, Аксюта, садись, – поставил он Оксане низенькую скамейку.
Марья любовно застелила фартуком скамейку, чтобы Оксана не запятнала платья, налила в тарелку супу и сказала:
– Я тебе отдельно. А то с нами ты пока съешь ложку – в чашке ничего не останется.
Оксана отодвинула тарелку в сторону, недовольно сказала:
– Пожалуйста, мама, не отделяйте меня. Я ела и буду есть вместе со всеми.
Игнат Сысоич взял буханку темного, убеленного мукой хлеба, прижал ее к груди, большим источившимся ножом медленно отрезал от нее несколько ломтей и положил их на тарелку, а крошки собрал в ладонь и бросил в рот.
– И вы за машиной бегали? – спросил он. – Старики сказывают: мол, антихристова сила явилась на землю.
– Антихристова, – повторил, усмехнувшись, Леон. – А отец Аким кропил ее свяченой водой.
– Ну, ешьте. А то отец Аким дурнее тебя, – глухо проговорил Игнат Сысоич, исподлобья глянув на сына. Потом медленно донес до рта ложку с борщом, опорожнил ее, слегка запрокинув назад голову, и начал есть, громко чмокая губами.
В хате стало тихо. Все занялись едой.
Возле порога, поджав одну ногу, стоял огнисто-красный старый петух, поворачивая к столу то один красноватый глаз, то другой и ожидая, когда ему бросят крошку хлеба.
Через раскрытую дверь виднелись серебристые макушки тополей панского сада.
4
Яшка вернулся домой насупленный, злой. Он взял купленный в городе последний номер журнала «Нива» и уединился в саду, на лавочке под развесистой яблоней. Немного спустя к нему подошла сестра Алена.
– Чего это ты такой надутый? Опять что-нибудь не по-твоему? – спросила она, присаживаясь рядом и заглядывая через плечо на обложку журнала.
Она была в широкой сборчатой юбке из синего сатина и в белой с крапинками кофте, перехваченной в талии и отделанной оборками, на ногах блестели новые черные гетры. Округлое лицо ее с ямочкой на подбородке горело румянцем, а в больших темных глазах светилась лукавая улыбка.
Яшка взглянул на сестру и ничего не ответил. Облокотясь на колени и держа перед собой неразвернутый журнал, он задумчиво смотрел куда-то на деревья. На их поникших, перевитых проволокой и подпертых палками ветвях несметно расселились, яблоки, груши, сливы, и было в этом изобилии плодов что-то обидное: Яшка знал, что все это зреет для базара, а им с сестрой достанется лишь терпкого вкуса взвар из падалицы.
– Чего ты на меня так посмотрел? – спросила Алена и оглянула себя.
– Так, любуюсь. Девка ты ладная!
– Это я и без тебя знаю, – повела черной бровью Алена. – А ты чего зажурился? Опять не поладил с отцом? Или Оксана не так поглядела?
– С отцом, кажись, до драки дело дойдет. Посадил меня на работницкое место, страмота перед Оксаной. Э-эх, Аленка! – с горечью произнес Яшка и запустил руки под картуз. Картуз упал на землю, Яшка поднял его, стряхнул пыль и продолжал: – Невтерпеж мне от всех этих порядков отцовых, атамановых – всей ихней компании. Ну, чего ради он вздумал нынче хвалиться самокоской перед людьми? Как малое дитя все одно: дали ему железную цацку – ну, и все ему тут радости. Тошнит от всего ихнего. Тянут дырявые копейки среди бела дня, только злобят народ, а дела настоящего не понимают. Да и живем-то мы! Какая это жизнь? Дикость, варварство, как в этом журнале говорится. Вот, к примеру, хоть бы сад этот возьми. Ить все на базар.
– Не «ить», а «ведь», сам просил напоминать.
– Ну, ведь. Отец от этих яблок да слив, небось, в доход уже рублей пять с четвертаком засчитал. А что такое пять рублей? Горпина-побирушка за неделю больше насобирает.
– От книжек этих, – Алена кивнула головой на журнал, – ты больно умен стал. Отмер на ветряке делают – не по-твоему, косарей отец нанимает – не по-твоему, землю скупает у казаков – не по-твоему, торгует в лавке – тоже не по-твоему. И порядки все устроены не по-твоему.
– Будет по-моему!
– Когда же это будет, интересно знать?
– Этого я не знаю. Но я добьюсь своего, ручаюсь головой. Да про меня беспокоиться нечего – со мной отец все одно не сладит. А вот по-твоему наверняка не будет.
Алена насторожилась, а Яшка, помолчав, продолжал:
– Про Левку говорю. За эту вашу любовь отец арапником тебя отстегает – на том все и кончится, а отдаст за какого-нибудь пьяницу, родом из этих самых богачей и из такой же чиги[1]1
Чига – унизительная кличка казаков в дореволюционное время.
[Закрыть], как и мы.
Лицо Алены зарделось, черные брови нахмурились. Она встала, выпрямилась, невысокая, крепкая, сердито блеснула глазами.
– Пускай лучше беспокоится о своих племенных кобылах, а о себе я сама позабочусь. Тут-таки будет по-моему! – самоуверенно отчеканила она и, поправив кружевную косынку, ушла, гордо подняв голову.
– Ловко отбрила. С такой и поп не сладит. Вся в братца, – проговорил Яшка и, вздохнув, стал перелистывать журнал.
Послышался и скоро затих шум лобогрейки. Со двора донесся властный голос Нефеда:
– Где Яшка?
Яшка посмотрел в сторону двора и со злостью бросил журнал на скамью.
Велев работнику Семке поставить лошадей в конюшню, Нефед Мироныч снял пиджак, бросил его на сиденье и принялся вытирать и смазывать лобогрейку.
К нему подошла полная, с белым добродушным лицом, жена Дарья Ивановна.
– Да ты хоть переоденься! Тронешься об мазило лампасами, тогда их не отстираешь. Вот приспичило человеку, прости господи! – голосисто заговорила она и, взяв пиджак, осмотрела его.
– Ну и черт с ними. Добро какое – лампасы! Была б машина в исправности, она на сто штанов заработает, – ответил Нефед Мироныч, на корточках обходя машину и вытирая ее. – Где Яшка?
– Да не чертыхайся ты, ради небесного! Люди отполудновали уже, а тебя все носит с ней! Борщ перестоялся, давайте обедать.
– Иди до борщей своих – это твоего ума дело! Где Яшка, спрашиваю?
– В саду.
Дарья Ивановна печальными глазами посмотрела на красную, в складках, шею мужа и неторопливо пошла в дом, покачав головой: «Теперь всех замучит с этой своей машиной».
Яшка сидел на скамье и думал свою думу. Давно у него пошли нелады с отцом, и теперь редкий день они не ссорились. Началось как-то с лавки. Яшка самовольно пустил в продажу ситец на копейку дешевле, чем назначил Нефед Мироныч, рассчитав так: дешевле продашь – товар разойдется быстрее и не будет лежать в лавке мертвым капиталом. Однако Нефеду Миронычу некуда было торопиться.
– Не хотят покупать у меня, пускай едут к купцам за семь верст киселя хлебать, – говорил он Яшке. – Наживи свою лавку, тогда и распоряжайся, можешь тогда хоть даром товар раздавать.
Новую партию мануфактуры Яшка продал, как велел отец, но просидел в лавке три недели. Тогда он подсчитал: если бы товар продать за неделю, то затраченные на него деньги могли бы сделать два новых оборота и принесли бы лишнего дохода не меньше сотни рублей.
Нефед Мироныч хмуро выслушал его и подумал: «Умен башкой, паршивец, но своевольничать я тебе, сынок, не дозволю». И сказал Яшке, чтобы делал, что велят. Тогда Яшка стал тайком от отца прикупать товар, а лишнюю выручку прятал в амбаре, в зерне. «Раз я не имею прав распоряжаться в этой лавке, будем собирать на другую, на магазин», – решил он. С этих пор все думы его были направлены на то, чтобы побольше украсть у отца. Трудно это было сделать, потому что Нефед Мироныч отлично знал все цены, но Яшка и тут нашел выход: он стал покупать товар подальше, чтобы не узнал отец, – в Ростове, в Таганроге, Мариуполе – и много ли, мало, а рублей пятьдесят с партии всегда имел.
Так шло время. Нефед Мироныч обратил внимание: сын его что-то вовсе перестал интересоваться хозяйством и уж очень пристрастился покупать товар. Он повидал знакомых купцов, узнал в чем дело, и Яшкиной коммерции пришел конец. Теперь к купцам ездил Нефед Мироныч сам, а Яшка торговал в лавке. Но отношения между ними совсем охладились, и сидеть в лавке дольше полудня Яшка никак не хотел.