Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 86 (всего у книги 127 страниц)
– Почему ты говоришь со мной на эту тему и так… странно говоришь? Почему подозреваешь меня в неискренности? – спросил он.
– Не понял, – сказала она, вздохнув. – Хочется мне, чтоб перепрыгнул ты через голову свою. Тебе, Клим Иванович, надобно погреться у другого огня, вот что я говорю.
– Мне нужно отдохнуть, – сказал он.
– Это же и я говорю. А что мешает? – спросила она, став перед ним и оправляя прическу, – гладкая, гибкая, точно большая рыба.
Самгин едва удержался, чтоб не сказать:
«Ты мешаешь!»
Ушел он в настроении, не совсем понятном ему: эта беседа взволновала его гораздо более, чем все другие беседы с Мариной; сегодня она дала ему право считать себя обиженным ею, но обиды он не чувствовал.
«Умна, – думал он, идя по теневой стороне улицы, посматривая на солнечную, где сияли и жмурились стекла в окнах каких-то счастливых домов. – Умна и проницательна. Спорить с нею? Бесполезно. И о чем? Сердце – термин физиологический, просторечие приписывает ему различные качества трагического и лирического характера, – она, вероятно, бессердечна в этом смысле».
Впереди него, из-под горы, вздымались молодо зеленые вершины лип, среди них неудачно пряталась золотая, но полысевшая голова колокольни женского монастыря; далее все обрывалось в голубую яму, – по зеленому се дну, от города, вдаль, к темным лесам, уходила синеватая река. Все было очень мягко, тихо, окутано вечерней грустью.
«В сущности, она не сказала мне ничего обидного. И я вовсе не таков, каким она видит меня».
Мысли эти не охватывали основного впечатления беседы; Самгин и не спешил определить это впечатление, – пусть оно само окрепнет, оформится. Из палисадника красивого одноэтажного дома вышла толстая, важная дама, а за нею – высокий юноша, весь в новом, от панамы на голове до рыжих американских ботинок, держа под мышкой тросточку и натягивая на правую руку желтую перчатку; он был немножко смешной, но – счастливый и, видимо, сконфуженный счастьем. Самгин вспомнил себя, когда он, сняв сюртук гимназиста, оделся в новенький светлосерый костюм, – было неудобно, а хорошо.
«Я настраиваюсь лирически», – отметил он и усмехнулся.
На дворе его встретил Безбедов с охотничьей двустволкой в руках, ошеломленно посмотрел на него и захрипел:
– Смеетесь? Вам – хорошо, а меня вот сейчас Муромская загоняла в союз Михаила Архангела – Россию спасать, – к чорту! Михаил Архангел этот – патрон полиции, – вы знаете? А меня полиция то и дело штрафует – за голубей, санитарию и вообще.
Он стучал прикладом ружья по ступеньке крыльца, не пропуская Самгина в дом, встряхивая головой, похожей на помело, и сипел:
– Если б не тетка – плюнул бы я в ладонь этой чортовой кукле с ее политикой, союзами, архангелами…
Он был такой же, как всегда, но не возбуждал у Самгина неприязни.
– На кого это вы вооружились?
– Крыса. Может быть – хорек, – сказал Безбедов, направляясь на чердак.
В комнатах Клима встретила прохладная и как бы ожидающая его тишина. Даже мух не было.
«Это – потому, что я здесь не ем», – сообразил он. Постоял среди приемной, посмотрел, как солнечная лента освещает пыльные его ботинки, и решил:
«Надо поговорить с Безбедовым о Марине, непременно».
Осторожно, не делая резких движений, Самгин вынул портсигар, папиросу, – спичек в кармане не оказалось, спички лежали на столе. Тогда он, спрятав портсигар, бросил папиросу на стол и сунул руки в карманы. Стоять среди комнаты было глупо, но двигаться не хотелось, – он стоял и прислушивался к непривычному ощущению грустной, но приятной легкости.
«Чувствовал ли я себя когда-нибудь так странно? Как будто – нет».
Затем он вспомнил, что нечто приблизительно похожее он испытывал, проиграв на суде неприятное гражданское дело, порученное ему патроном. Ничего более похожего – не нашлось. Он подошел к столу, взял папиросу и лег на диван, ожидая, когда старуха Фелициата позовет пить чай.
Недели две он прожил в непривычном состоянии благодушного покоя, и минутами это не только удивляло его, но даже внушало тревожную мысль: где-то скопляются неприятности. За утренним чаем небрежно просматривал две местные газеты, – одна из них каждый день истерически кричала о засилии инородцев, безумии левых партий и приглашала Россию «вернуться к национальной правде», другая, ссылаясь на статьи первой, уговаривала «беречь Думу – храм свободного, разумного слова» и доказывала, что «левые» в Думе говорят неразумно. В конечном итоге обе газеты вызывали у Самгина одинаковое впечатление: очень тусклое и скучное эхо прессы столиц; живя подражательной жизнью, обе они не волнуют устойчивую жизнь благополучного города. А таких городов – много, больше полусотни. По воскресеньям в либеральной газете печатались «Впечатления провинциала», подписанные Идрон. Самгин верил глазам Ивана Дронова и читал его бойкие фельетоны так же внимательно, как выслушивал на суде показания свидетелей, не заинтересованных в процессе ничем иным, кроме желания подчеркнуть свой ум, свою наблюдательность. Дроков одинаково иронически относился к правым и левым и подчеркивал «реализм» политики конституционалистов-демократов.
«Дронов не может не чувствовать, где сила», – подумал он, усмехаясь.
А вообще Самгин незаметно для себя стал воспринимать факты политической жизни очень странно: ему казалось, что все, о чем тревожно пишут газеты, совершалось уже в прошлом. Он не пытался объяснить себе, почему это так? Марина поколебала это его настроение. Как-то, после делового разговора, она сказала:
– Слушай-ко, нелюдимость твоя замечена, и, пожалуй, это вредно тебе. Считают тебя эдаким, знаешь, таинственным деятелем, который – не то чтобы прячется, а – выжидает момента. Ходит слушок, что за тобой числятся некоторые подвиги, будто руководил ты Московским восстанием и продолжаешь чем-то руководить.
Это было неожиданно и неприятно. Самгин, усмехаясь, сказал:
– Так создаются герои!
А она, играя перчатками, продолжала:
– Ты бы мизантропию-то свою разбавил чем-нибудь, Тимон Афинский! Смотри, – жандармы отлично помнят прошлое, а – как они успокоят, ежели не искоренят? Следовало бы тебе чаще выходить на люди.
Говорила она шутливо. Самгин спросил:
– Тебя это беспокоит? Скомпрометирую? Она удивленно подняла брови:
– Меня? Разве я за настроения моего поверенного ответственна? Я говорю в твоих интересах. И – вот что, – сказала она, натягивая перчатку на пальцы левой руки, – ты возьми-ка себе Мишку, он тебе и комнаты приберет и книги будет в порядке держать, – не хочешь обедать с Валентином – обед подаст. Да заставил бы его и бумаги переписывать, – почерк у него – хороший. А мальчишка он – скромный, мечтатель только.
Величественно выплыла из комнаты, и на дворе зазвучал ее сочный голос:
– Валентин! Велел бы двор-то подмести, что за безобразие! Муромская жалуется на тебя: глаз не кажешь. Что-о? Скажите, пожалуйста! Нет, уж ты, прошу, без капризов. Да, да!.. Своим умом? Ты? Ох, не шути…
Ушла, сильно хлопнув калиткой.
«Племянника – не любит, – отметил Самгин. – Впрочем, он племянник ее мужа». И, подумав, Самгин сказал себе:
«А ведь никто, никогда не относился к тебе, друг мой, так заботливо, а?»
И он простил Марине то, что она ему напомнила о прошлом. Заботами ее у него начиналась практика, он уже имел несколько гражданских исков и платную защиту по делу о поджоге. Но через несколько дней прошлое снова и очень бесцеремонно напомнило о себе. Поздно вечером к нему явились люди, которых он встретил весьма любезно, полагая, что это – клиенты: рослая, краснощекая женщина, с темными глазами на грубоватом лице, одетая просто и солидно, а с нею – пожилой лысоватый человек, с остатками черных, жестких кудрей на остром черепе, угрюмый, в дымчатых очках, в измятом и грязном пальто из парусины. Самгин определил:
«Хозяйка и служащий. Вероятно – уголовное дело». Но женщина, присев к столу, вынула из кармана юбки коробку папирос и сказала вполголоса:
– Моя фамилия – Муравьева, иначе – Паша. Татьяна Гогина сообщила мне, что, в случае нужды, я могу обратиться к вам.
Самгин собирался зажечь спичку, но не зажег, а, щелкнув ногтем по коробке, подал коробку женщине, спрашивая:
– Чем могу служить?
Темные глаза женщины смотрели на него в упор, – ее спутник сел на стул у стены, в сумраке, и там невнятно прорычал что-то.
«Кажется, я его когда-то видел», – подумал Самгин.
Не торопясь Муравьева закурила папиросу от своей спички и сказала, что меньшевики, в будущее воскресенье, устраивают в ремесленной управе доклад о текущем моменте.
– У нас некому выступить против них; товарищ, который мог бы сделать это достаточно солидно, – заболел.
Говорила она требовательно, высоким надорванным голосом, прямой взгляд ее был неприятен. Самгин сказал:
– Лицо, названное вами, ничего не сообщало мне о Муравьевой, и вообще я с этим лицом не состою в переписке.
– Странно, – сказала женщина, пожимая плечами. а спутник ее угрюмо буркнул:
– Идем к тому.
– На митингах я никогда не выступал, – добавил Самгин, испытывая удовольствие говорить правду.
– Не надо, идем к тому, – повторил мужчина, вставая. Самгину снова показалось, что он где-то видел его, слышал этот угрюмый, тяжелый голос. Женщина тоже встала и, сунув папиросу в пепельницу, сказала громко:
– Вот и попробовали бы.
Вставая, она задела стол, задребезжал абажур лампы. Самгин придержал его ладонью, а женщина небрежно сказала:
– Извините, – и ушла, не простясь.
«Со спичками у меня вышло невежливо, – думал Самгин. – Человека этого я встречали.
Вздохнув, он вытряхнул окурок папиросы в корзину для бумаг. Дня через два он вышел «на люди», – сидел в зале клуба, где пела Дуняша, и слушал доклад местного адвоката Декаполитова, председателя «Кружка поощрения кустарных ремесел». На эстраде, заслоняя красный портрет царя Александра Второго, одиноко стоял широкоплечий, но плоский, костистый человек с длинными руками, седовласый, но чернобровый, остриженный ежиком, с толстыми усами под горбатым носом и острой французской бородкой. Он казался загримированным под кого-то, отмеченного историей, а брови нарочно выкрасил черной краской, как бы для того, чтоб люди не думали, будто он дорожит своим сходством с историческим человеком. Разговаривал он приятным, гибким баритоном, бросая в сумрак скупо освещенного зала неторопливые, скучные слова:
– Ситуация данных дней требует, чтоб личность категорически определила: чего она хочет?
– Чтобы Столыпина отправили к чертовой матери, – проворчал соседу толстый человек впереди Самгина, – сосед дремотно ответил:
– Отруба – ловкий ход.
В зале рассеянно сидели на всех рядах стульев человек шестьдесят.
Летний дождь шумно плескал в стекла окон, трещал и бухал гром, сверкали молнии, освещая стеклянную пыль дождя; в пыли подпрыгивала черная крыша с двумя гончарными трубами, – трубы были похожи на воздетые к небу руки без кистей. Неприятно теплая духота наполняла зал, за спиною Самгина у кого-то урчало в животе, сосед с левой руки после каждого удара грома крестился и шептал Самгину, задевая его локтем:
– Пардон…
– Пред нами развернуты программы нескольких политических партий, – рассказывал оратор.
Самгин долго искал: на кого оратор похож? И, не найдя никого, подумал, что, если б приехала Дуняша, он встретил бы ее с радостью.
Наискось от него, впереди сидел бывший поверенный Марины и, утешительно улыбаясь, шептал что-то своему соседу – толстому, бородатому, с жирной шеей.
– Существует мнение, что политика и мораль – несовместимы, – разговаривал оратор, вынув платок из кармана и взмахнув им, – но это абсолютно неверно, это – мнение фельетонистов, политика строится на нормах права…
Удар грома пошатнул его, он отступил на шаг в сторону, вытирая виски платком, мигая, – зал наполнился гулом, ноющей дрожью стекол в окнах, а поверенный Марины, подскочив на стуле, довольно внятно пробормотал:
– Это – не повод для кассации… Снова заговорил оратор, но уже быстрее и рассердясь на кого-то. Самгин поймал странную фразу:
– Не всякий юноша, кончив гимназию, идет в университет, не все путешественники по Африке стремятся к центру ее…
– Верно, – сказал кто-то сзади Самгина и глухо засмеялся.
Самгин не мог сосредоточить внимание на ораторе, речь его казалась давно знакомой. И он был очень доволен, когда Декаполитов, наклонясь вперед, сказал:
– Мы, наконец, дошли до пределов возможного и должны остановиться, чтоб, укрепясь на занятых позициях, осуществить возможное, реализовать его, а там история укажет, куда и как нам идти дальше. Я – кончил.
В первом ряду поднялся большеголовый лысый человек и прокричал:
– Перерыв – четверть часа! Прошу желающих записаться на прения.
И так же крикливо сказал кому-то:
– Что же вы, батенька, стол-то перед эстрадой поставили? На эстраду его надо было поставить, на эстраду-с…
Самгин пошел в буфет, слушая, что говорят солидные, тяжеловесные горожане, неторопливо спускаясь по мраморной лестнице.
– Декаполитов трезво рассуждал…
– Н-да! На них мужичок действует, как нашатырь на пьяного.
– Сами же раскачивали, а теперь, как закачалось все…
– Ой, мамо! Гони кошку з хаты, бо вона мини цапае… Знакомые адвокаты раскланивались с Климом сухо, пожимали руку его молча и торопливо; бывший поверенный Марины, мелко шагая коротенькими ногами, подбежал к нему и спросил:
– Ну – как? Что скажете? Но тотчас же сам сказал:
– Какой отличный дождь! – и откатился к маленькому, усатому человеку, сердито говоря:
– Послушайте, господин Онуфриенко, вот уже прошло две недели…
– Ну, и прошло, а – что?
Не пожелав остаться на прения по докладу, Самгин пошел домой. На улице было удивительно хорошо, душисто, в небе, густосинем, таяла серебряная луна, на мостовой сверкали лужи, с темной зелени деревьев падали голубые капли воды; в домах открывались окна. По другой стороне узкой улицы шагали двое, и один из них говорил:
– Обеспокоились старички…
Из открытого окна в тишину улицы масляно вытек красивый голос:
Хотел бы в единое слово
Излить все, что на сердце есть…
– Реакция! – крикнул в окно один из двух, и, смеясь, они пошли быстрей.
«Очень провинциальная шуточка», – подумал Самгин, с наслаждением вдыхая свежий воздух, запахи цветов.
Через несколько дней правительство разогнало Думу, а кадеты выпустили прокламацию, уговаривая крестьян не давать рекрутов, не платить налогов. Безбедов, размахивая газетой, захрипел:
– Какого чорта? Конституция, так – конституция, а то все равно как на трехногий стул посадили. Идиоты! Теперь – снова жди всеобщей забастовки…
– А как реагирует город? – спросил Самгин.
– Ну, что ж – город? Баранов – много, а козлов – нет, ну, баранам и не за кем идти.
Самгин был уверен, что настроением Безбедова живут сотни тысяч людей – более умных, чем этот голубятник, и нарочно, из антипатии к нему, для того, чтоб еще раз убедиться в его глупости, стал расспрашивать его: что же– он думает? Но Безбедов побагровел, лицо его вспухло, белые глаза свирепо выкатились; встряхивая головой, растирая ладонью горло, он спросил:
– Экзаменуете меня, что ли? Я же не идиот все-таки! Дума – горчишник на шею, ее дело – отвлекать прилив крови к мозгу, для этого она и прилеплена в сумасбродную нашу жизнь! А кадеты играют на бунт. Налогов не платить! Что же, мне спичек не покупать, искрами из глаз огонь зажигать, что ли?
Стукнув кулаком по столу, он заорал:
– Я плачу налоги, чтоб мне обеспечили спокойную жизнь, – так или нет?. Обязана власть охранять мою жизнь?
Он качался на стуле, раздвигал руками посуду на столе, стул скрипел, посуда звенела. Самгин первый раз видел его в припадке такой ярости и не верил, что ярость эта вызвана только разгоном Думы.
– Левой рукой сильно не ударишь! А – уж вы как хотите – а ударить следует! Я не хочу, чтоб мне какой-нибудь сапожник брюхо вспорол. И чтоб дом подожгли – не желаю! Вон вчера слободская мастеровщина какого-то будто бы агента охраны укокала и домишко его сожгла. Это не значит, что я – за черную сотню, самодержавие и вообще за чепуху. Но если вы взялись управлять государством, так управляйте, чорт вас возьми! Я имею право требовать покоя-Считая неспособность к сильным взрывам чувств основным достоинством интеллигента, Самгин все-таки ощущал, что его антипатия к Безбедову разогревается до ненависти к нему, до острого желания ударить его чем-нибудь по багровому, вспотевшему лицу, по бешено вытаращенным глазам, накричать на Безбедова грубыми словами. Исполнить все это мешало Самгину чувство изумления перед тем, что такое унизительное, дикое желание могло возникнуть у него. А Безбедов неистощимо бушевал, хрипел, задыхаясь.
– И не воспитывайте меня анархистом, – анархизм воспитывается именно бессилием власти, да-с! Только гимназисты верят, что воспитывают – идеи. Чепуха! Церковь две тысячи лет внушает: «возлюбите друг друга», «да единомыслием исповемы» – как там она поет? Чорта два – единомыслие, когда у меня дом – в один этаж, а у соседа – в три! – неожиданно закончил он.
– Вам вредно волноваться так, – сказал Самгин, насильно усмехаясь, и ушел в сад, в угол, затененный кирпичной, слепой стеной соседнего дома. Там, у стола, врытого в землю, возвышалось полукруглое сиденье, покрытое дерном, – весь угол сада был сыроват, печален, темен. Раскуривая папиросу, Самгин увидал, что руки его дрожат.
«До какой степени этот идиот огрубляет мысль и чувство», – подумал он и вспомнил, что людей такого типа он видел не мало. Например: Тагильский, Стратонов, Ряхин. Но – никто из них не возбуждал такой антипатии, как этот.
Сегодня Безбедов даже вызвал чувство тревоги, угнетающее чувство. Через несколько минут Самгин догадался, что обдумывать Безбедова – дело унизительное. Оно ведет к мыслям странным, совершенно недопустимым. Чувство собственного достоинства решительно протестует против этих мыслей.
Марина отнеслась к призыву партии кадет иронически.
– Это они хватили через край, – сказала она, взмахнув ресницами и бровями. – Это – сгоряча. «Своей пустой ложкой в чужую чашку каши». Это надо было сделать тогда, когда царь заявил, что помещичьих земель не тронет. Тогда, может быть, крестьянство взмахнуло бы руками…
И, помахивая в лицо свое кружевным платочком, она сказала задумчиво:
– Лидию кадеты до того напугали, что она даже лес хотела продать, а вчера уже советовалась со мной, не купить ли ей Отрадное Турчаниновых? Скучно даме. Отрадное – хорошая усадьба! У меня – закладная на нее… Старик Турчанинов умер в Ницце, наследник его где-то заблудился… – Вздохнула и, замолчав, поджала губы так, точно собиралась свистнуть. Потом, утверждая какое-то решение, сказала:
– Так.
В жизнь Самгина бесшумно вошел Миша. Он оказался исполнительным лакеем, бумаги переписывал не быстро, но четко, без ошибок, был молчалив и смотрел в лицо Самгина красивыми глазами девушки покорно, даже как будто с обожанием. Чистенький, гладко причесанный, он сидел за маленьким столом в углу приемной, у окна во двор, и, приподняв правое плечо, засевал бумагу аккуратными, круглыми буквами. Попросил разрешения читать книги и, получив его, тихо сказал:
– Покорно благодарю!
За книгами он стал еще более незаметен. Никогда не спрашивал ни о чем, что не касалось его обязанностей, и лишь на второй или третий день, после того как устроился в углу, робко осведомился:
– Клим Иванович – позвольте узнать: революция кончилась?
Вопрос был так неожидан, что Самгин, удивленно взглянув на юношу, повторил последнее слово:
– Кончилась. Но затем спросил:
– Почему тебя интересует это?
– Так… просто, – не сразу ответил Миша и, опустив голову, добавил, потише, оправдываясь: – Все интересуются.
Самгин подумал, что парень глуп, и забыл об этом случае, слишком ничтожном для того, чтобы помнить о нем. Действительность усердно воспитывала привычку забывать о фактах, несравненно более крупных. Звеньями бесконечной цепи следуя одно за другим, события все сильнее толкали время вперед, и оно, точно под гору катясь, изживалось быстро, незаметно.
Газеты почти ежедневно сообщали об экспроприациях, арестах, военно-полевых судах, о повешенных «налетчиках». Правительство прекращало издание сатирических журналов, закрывало газеты; организации монархистов начинали действовать всё более определенно террористически, реакция, принимая характер мстительного, слепого бешенства, вызывала не менее бешеное, но уже явно слабеющее сопротивление ей. Все это Самгин видел, понимал, и – в те часы, когда он слышал, читал об этом, – это угнетало его. Но он незаметно убедил себя, что события уже утратили свой революционный смысл и создаются силою инерции. Они приняли характер «сухой грозы», – молнии и грома очень много, а дождя – нет. В то же время, наблюдая жизнь города, он убеждался, что процесс «успокоения», как туман, поднимается снизу, от земли, и что туман этот становится все гуще, плотнее. Особенно легко забывалось о действительности во время бесед с Мариной. Когда он спросил ее, что она думает по поводу экспроприации? – она ответила, разглядывая ногти свои:
– Не понимаю. Может быть, это – признак, что уже «кончен бой» и начали действовать мародеры, а возможно, что революция еще не истратила всех своих сил. Тебе – лучше знать, – заключила она, улыбаясь.
– Ты как будто сожалеешь о том, что кончен бой? – спросил Самгин; она не ответила, заговорив о другом:
– Слушай-ко, явился молодой Турчанинов, надобно его утвердить в правах наследства на Отрадное и ввести во владение, – чувствуешь? Я похлопочу, чтоб в суде шевелились быстро. Лидия, кажется, решила купить имение.
Посмеиваясь, состригая заусеницу на мизинце, она говорила немножко в нос, подражая Лидии:
– У нее – новая идея: надобно, видишь ли, восстановлять культурные хозяйства, фермеров надобно разводить, – в согласии с политикой Столыпина.
Постучав по лбу пальцем, как это делают, когда хотят без слов сказать, что человек – глуп, Марина продолжала своим голосом, сочно и лениво:
– Женщины, говорит, должны принимать участие в жизни страны как хозяйки, а не как революционерки. Русские бабы обязаны быть особенно консервативными, потому что в России мужчина – фантазер, мечтатель.
Это было дома у Марины, в ее маленькой, уютной комнатке. Дверь на террасу – открыта, теплый ветер тихонько перебирал листья деревьев в саду; мелкие белые облака паслись в небе, поглаживая луну, никель самовара на столе казался голубым, серые бабочки трепетали и гибли над огнем, шелестели на розовом абажуре лампы. Марина – в широчайшем белом капоте, – в широких его рукавах сверкают голые, сильные руки. Когда он пришел – она извинилась:
– Прости, что я так, по-домашнему, – жарко мне! Толста немножко… – Она провела руками по груди, по бедрам, и этот жест, откровенно кокетливый, гордый, заставил Самгина сказать с невольным восхищением:
– До чего ты красива!
– Разве? Смотри, не влюбись!
– А – нельзя?
– Можно, да – не надо, – сказала она удивительно просто и этим вызвала у него лирическое настроение, – с этим настроением он и слушал ее.
– Недавно я говорю ей: «Чего ты, Лидия, сохнешь? Выходила бы замуж, вот – за Самгина вышла бы». – «Я, говорит, могу выйти только за дворянина, а подходящего – нет». Подходящий – это такой, видишь ли, который не забыл исторической роли дворянства и верен триаде: православие, самодержавие, народность. Ну, я ей сказала: «Милая, ведь эдакому-то около ста лет!» Рассердилась.
Самгину хотелось спросить ее о многом, но он спросил:
– Что такое Безбедов?
Выбирая печенье из вазы, она взглянула на него, немножко прищурясь, и медленно, неохотно ответила:
– Сам видишь: миру служить – не хочет, себе – не умеет. – И тотчас же продолжала, но уже поспешно, как бы желая сгладить эти слова:
– Смешной. Выдумал, что голуби его – самые лучшие в городе; врет, что какие-то премии получил за них, а премии получил трактирщик Блинов. Старые охотники говорят, что голубятник он плохой и птицу только портит. Считает себя свободным человеком. Оно, пожалуй, так и есть, если понимать свободу как бесцельность. Вообще же он – не глуп. Но я думаю, что кончит плохо…
Слушая плавную речь ее, Самгин привычно испытывал зависть, – хорошо говорит она – просто, ярко. У него же слова – серые и беспокойные, как вот эти бабочки над лампой. А она снова говорила о Лидии, но уже мелочно, придирчиво – о том, как неумело одевается Лидия, как плохо понимает прочитанные книги, неумело правит кружком «взыскующих града». И вдруг сказала:
– Люди интеллигентного чина делятся на два типа: одни – качаются, точно маятники, другие – кружатся, как стрелки циферблата, будто бы показывая утро, полдень, вечер, полночь. А ведь время-то не в их воле! Силою воображения можно изменить представление о мире, а сущность-то – не изменишь.
Связи между этими словами и тем, что она говорила о Лидии, Самгин не уловил, но слова эти как бы поставили пред дверью, которую он не умел открыть, и – вот она сама открывается. Он молчал, ожидая, что сейчас Марина заговорит о себе, о своей вере, мироощущении.
– Рабочие хотят взять фабрики, крестьяне – землю, интеллигентам хочется власти, – говорила она, перебирая пальцами кружево на груди. – Все это, конечно, и нужно и будет, но ведь таких, как ты, – удовлетворит ли это?
Самгин промолчал, рассматривая на огонь вино в старинной хрустальной рюмке, – вино золотистое, как ее глаза. В вопросе Марины он почувствовал что-то опасное для себя, задумался: что? И вдруг понял, что если он сегодня, здесь заговорит о себе, – он скажет что-то похожее на слова, сказанные ею о Безбедове. Это очень неприятно удивило его, и, прихлебывая вино, он повторил про себя: «Миру служить – не хочет, себе – не умеет», «свобода – бесцельность». Поправив очки, он внимательно, недоверчиво посмотрел на нее, но она все расправляла кружева, и лицо ее было спокойно, глаза задумчиво смотрели на мелькание бабочек, – потом она стала отгонять их, размахивая чайной салфеткой.
– Сколько их налетело, а если дверь закрыть – душно будет!
Лирическое настроение Самгина было разрушено. Ждать – нечего, о себе эта женщина ничего не скажет. Он встал. Когда она, прощаясь, протянула ему руку, капот на груди распахнулся, мелькнул розоватый, прозрачный шелк рубашки и как-то странно, воинственно напряженные груди.
– Ой, – сказала она, запахивая капот, – тут Самгин увидел до колена ее ногу, в белом чулке. Это осталось в памяти, не волнуя, даже заставило подумать неприязненно:
«Точно каменная. Вероятно, и на тело скупа так же, как на деньги».
Но по отношению к нему она не скупилась на деньги. Как-то сидя у него и увидав пакеты книг, принесенные с почты, она сказала:
– А много ты на книги тратишь! – И дружески спросила: – Не увеличить ли оклад тебе?
Он отказался, а она все-таки увеличила оклад вдвое. Теперь, вспомнив это, он вспомнил, что отказаться заставило его смущение, недостойное взрослого человека: выписывал и читал он по преимуществу беллетристику русскую и переводы с иностранных языков; почему-то не хотелось, чтоб Марина знала это. Но серьезные книги утомляли его, обильная политическая литература и пресса раздражали. О либеральной прессе Марина сказала:
– Кричит, как истеричка, от которой ушел любовник, а любовник-то давно уже надоел ей!
Через двое суток Самгин сидел в саду, уступив просьбе Безбедова посмотреть новых голубей. Безбедов торчал на крыше, держась одной рукой за трубу, балансируя помелом в другой; нелепая фигура его в неподпоясанной блузе и широких штанах была похожа на бутылку, заткнутую круглой пробкой в форме головы. В мутном, горячем воздухе, невысоко и лениво, летало штук десять голубей. Безбедов рычал и свистел. Но вот он наклонился вниз, как бы готовясь спрыгнуть с крыши, мрачно спросил: – Меня? – и крикнул: – Клим Иванович, к вам пришли!
Пришла Марина и с нею – невысокий, но сутуловатый человек в белом костюме с широкой черной лентой на левом рукаве, с тросточкой под мышкой, в сероватых перчатках, в панаме, сдвинутой на затылок. Лицо – смуглое, мелкие черты его – приятны; горбатый нос, светлая, остренькая бородка и закрученные усики напомнили Самгину одного из «трех мушкетеров».
– Знакомьтесь, – сказала Марина. – Турчанинов – Самгин.
Турчанинов рассеянно сунул Самгину длинную кисть холодной руки, мельком взглянул на него светлоголубыми глазами и вполголоса, удивленно спросил:
– Что делает этот человек на крыше?
Марина, объяснив род занятий Безбедова, крикнула:
– Валентин, распорядись, чтоб дали чаю! В приемной Самгина Марина объяснила, что вот Всеволод Павлович предлагает взять на себя его дело по утверждению в правах наследства.
– Да, пожалуйста, я вас очень прошу, – слишком громко сказал Турчанинов, и у него покраснели маленькие уши без мочек, плотно прижатые к черепу. – Я потерял правильное отношение к пространству, – сконфуженно сказал он, обращаясь к Марине. – Здесь все кажется очень далеким и хочется говорить громко. Я отсутствовал здесь восемь лет.
Подтянув фланелевые брюки, он спрятал ноги под стул и сказал, улыбаясь приятной улыбкой:
– Я счастлив, что снова здесь. Марина сказала:
– Хорошо бы побывать в Париже!
– Это – очень просто, – сообщил Турчанинов. – Это действительно лучший город мира, а Франция – это и есть Париж.
Все, что говорил Турчанинов, он говорил совершенно серьезно, очень мило и тем тоном, каким говорят молодые учителя, первый раз беседуя с учениками старших классов. Между прочим, он сообщил, что в Париже самые лучшие портные и самые веселые театры.
– Я видел в Берлине театр Станиславского. Очень оригинально! Но, знаете, это слишком серьезно для театра и уже не так – театр, как… – Приподняв плечи, он развел руками и – нашел слово:
– «Армия спасения». Знаете: генерал Бутс и старые девы поют псалмы, призывая каяться в грехах… Я говорю – не так? – снова обратился он к Марине; она ответила оживленно и добродушно:
– О, нет, нет! Это очень интересно.
Самгин не верил ее добродушию и ласково поощряющей улыбке, а Турчанинов продолжал, все более увлекаясь и точно жалуясь, не сильным, тусклым тенорком:
– И – эти босяки, вагабонд! [16]Конечно, я – демократ, – во Франции все демократы, – а здесь я чувствую себя народником, хотя моя мать француженка. Но – почему босяки? Я думаю, что это даже вредно. Искусство должно быть… эстетично. Станиславский в грязных лохмотьях, какой-то чудак дядя Ваня стреляет в спину профессора – за что? Этого нельзя понять! И – не попадает в двух шагах! Печальный пьяница декламирует Беранже, это – ужасно старо, Беранже! Во Франции он забыт. Вообще французы никогда не поймут этого. Они знают, что все уже сказано, и дело только в том, чтобы красиво повторить знакомое. Форма! – воскликнул он, подняв руку, указывая пальцем в потолок и заглядывая в лицо Марины. – Мысли – пардон! – как женщины, они не очень разнообразны, и тайна их обаяния в том, как они одеты…