Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 90 (всего у книги 127 страниц)
– Да, – согласился Самгин, – пусть все… улыбаются! Пусть человек улыбается сам себе.
– Замечательно сказано! – с восхищением прошептал Брагин. – Именно – сам себе!
– Пусть улыбнется! – строго повторил Самгин.
– Я и Думу тоже – куплетами! Вы были в Думе?
– Нет. В Думе – нет…
– Это – митинг и ничего государственного! Вы увидите – ее снова закроют.
– Не надо, – пусть говорят, – сказал Самгин.
– Да, разумеется, – лучше под крышей, чем на улицах! Но – газеты! Они все выносят на улицу.
– А она – умная! Она смеется, – сказал Самгин и остатком неомраченного сознания понял, что он, скандально пьянея, говорит глупости. Откинувшись на спинку стула, он закрыл глаза, сжал зубы и минуту, две слушал грохот барабана, гул контрабаса, веселые вопли скрипок. А когда он поднял веки – Брагина уже не было, пред ним стоял официант, предлагая холодную содовую воду, спрашивая дружеским тоном:
– Капельку нашатырного спиртику не прикажете?
Антракт Самгин просидел в глубине ложи, а когда погасили огонь – тихонько вышел и поехал в гостиницу за вещами. Опьянение прошло, на место его явилась скучная жалость к себе.
«В сущности, случай ничтожный, и все дело в том, что я много выпил», – утешал он себя, но не утешил.
На другой день, вечером, он сердито рассказывал Марине:
– Москва вызвала у меня впечатление пошлости и злобы. Одни торопливо и пошло веселятся, другие – собираются мстить за пережитые тревоги…
– Собираются! – воскликнула Марина. – Уже – начали, вон как Столыпин-то спешит вешать.
Она была очень довольна выигранным процессом и говорила весело. Самгин нашел, что говорить о работе Столыпина веселым тоном – по меньшей мере неприлично, и спросил насмешливо:
– А по-твоему, вешать надобно не спеша? Улыбаясь, облизнув губы, Марина посмотрела в темный угол.
– Максималистов-то? Я бы на его месте тоже вешала. Вон как они в Фонарном-то переулке денежки цапнули. Да и лично Столыпин задет ими, – дочку ранили, дачу взорвали.
– Ужасно… просто относишься ты ко всем этим трагедиям, – сказал Самгин и отметил, что говорит с удивлением, а хотел сказать с негодованием.
– Я ведь не министр и особенно углубляться в эти семейные дела у меня охоты нет, – сказала Марина.
Самгин вспомнил, что она уже второй раз называет террор «семейным делом»; так же сказала она по поводу покушения Тамары Принц на генерала Каульбарса в Одессе. Самгин дал ей газету, где напечатана была заметка о покушении.
– Да, – знаю, – сказала Марина. – Лидии подробно известно это. – Встряхнув газету, как будто на ней осела пыль, она выговорила медленно, с недоумением:
– Детскость какая! Пришла к генералу дочь генерала и – заплакала, дурочка: ах, я должна застрелить вас, а – не могу, вы – друг моего отца! Татьяна-то Леонтьева, которая вместо министра Дурново какого-то немца-коммивояжера подстрелила, тоже, кажется, генеральская дочь? Это уж какие-то семейные дела…
Ее устойчиво спокойное отношение к действительности возмущало Самгина, но он молчал, понимая, что возмущается не только от ума, а и от зависти. События проходили над нею, точно облака и, касаясь ее, как тени облаков, не омрачали настроения; спокойно сообщив: «Лидия рассказывает, будто Государственный Совет хотели взорвать. Не удалось», – она задумчиво спросила:
– Отчего это иногда не удается им?
Самгин усмехнулся, подумав, что, если б она была террористкой, ей бы, наверное, удалось взорвать и Государственный совет.
«Ей все – чуждо, – думал он. – Точно иностранка. Или человек, непоколебимо уверенный, что «все к лучшему в этом наилучшем из миров». Откуда у нее этот… оптимизм… животного?»
В «наилучшем из миров» бесплодно мучается некто Клим Самгин. Хотя он уже не с такою остротой, как раньше, чувствовал бесплодность своих исканий, волнений и тревог, но временами все-таки казалось, что действительность становится все более враждебной ему и отталкивает, выжимает его куда-то в сторону, вычеркивая из жизни. Его особенно поразил неожиданный и резкий выпад против интеллигенции со стороны Томилина. В местной либеральной газете был напечатан подробный отчет о лекции, которую прочитал Томилин на родине Самгина. Лекция была озаглавлена «Интеллект и рок», – в ней доказывалось, что интеллект и является выразителем воли рока, а сам «рок не что иное, как маска Сатаны – Прометея»; «Прометей – это тот, кто первый внушил человеку в раю неведения страсть к познанию, и с той поры девственная, жаждущая веры душа богоподобного человека сгорает в Прометеевом огне; материализм – это серый пепел ее». Томилин «беспощадно, едко высмеивал тонко организованную личность, кристалл, якобы способный отразить спектры всех огней жизни и совершенно лишенный силы огня веры в простейшую и единую мудрость мира, заключенную в таинственном слове – бог».
Отчет заключался надеждой его автора, что «наш уважаемый сотрудник, смелый и оригинальный мыслитель, посетит наш город и прочтет эту глубоко волнующую лекцию. Нам весьма полезно подняться на высоту изначальных идей, чтоб спокойно взглянуть оттуда на трагические ошибки наши».
Столь крутой поворот знакомых мыслей Томилина возмущал Самгина не только тем, что так неожиданно крут, но еще и тем, что Томилин в резкой форме выразил некоторые, еще не совсем ясные, мысли, на которых Самгин хотел построить свою книгу о разуме. Не первый раз случалось, что осторожные мысли Самгина предупреждались и высказывались раньше, чем он решался сделать это. Он почувствовал себя обворованным рыжим философом.
«Марине, вероятно, понравится философия Томилина», – подумал он и вечером, сидя в комнате за магазином, спросил: читала она отчет о лекции?
– Жулик, – сказала она, кушая мармелад. – Это я не о философе, а о том, кто писал отчет. Помнишь: на Дуняшином концерте щеголь ораторствовал, сынок уездного предводителя дворянства? Это – он. Перекрасился октябристом. Газету они покупают, кажется, уже и купили. У либералов денег нет. Теперь столыпинскую философию проповедовать будут: «Сначала – успокоение, потом – реформы».
Ленивенькие ее слова задели Самгина; говоря о таких вопросах, можно было бы не жевать мармелад. Он не сдержался и спросил:
– Тебя, видимо, не беспокоят «трагические ошибки»? Вытирая пальцы чайной салфеткой, она сказала:
– Не люблю беспокоиться. Недостаточно интеллигентна для того, чтоб охать и ахать. И, должно быть, недостаточно – баба.
Самгин предусмотрительно замолчал, понимая, что она могла бы сказать:
«Ведь и ты не очень беспокоишься, ежедневно читая, как министр давит людей «пеньковыми галстуками».
Против таких слов ему нечего было бы возразить. Он читал о казнях, не возмущаясь, казни стали так же привычны, как ничтожные события городской хроники или как, в свое время, привычны были еврейские погромы: сильно возмутил первый, а затем уже не хватало сил возмущаться. Неотвязно следя за собою, он спрашивал себя: почему казни не возмущают его? Чувство биологического отвращения к убийству бездействовало. Он оправдал это тем, что несколько раз был свидетелем многих убийств, и вспоминал утешительную пословицу: «В драке волос не жалеют». Не жалеют и голов.
Марина, прихлебывая чай, спокойно рассказывала:
– Головастик этот, Томилин, читал и здесь года два тому назад, слушала я его. Тогда он немножко не так рассуждал, но уже можно было предвидеть, что докатится и до этого. Теперь ему надобно будет православие возвеличить. Религиозные наши мыслители из интеллигентов неизбежно упираются лбами в двери казенной церкви, – простой, сыромятный народ самостоятельнее, оригинальнее. – И, прищурясь, усмехаясь, она сказала: – Грамотность – тоже не всякому на пользу.
Самгин курил, слушал и, как всегда, взвешивал свое отношение к женщине, которая возбуждала в нем противоречивые чувства недоверия и уважения к ней, неясные ему подозрения и смутные надежды открыть, понять что-то, какую-то неведомую мудрость. Думая о мудрости, он скептически усмехался, но все-таки думал. И все более остро чувствовал зависть к самоуверенности Марины.
«Откуда она смотрит на жизнь?» – спрашивал он. Изредка она говорила с ним по вопросам религии, – говорила так же спокойно и самоуверенно, как обо всем другом. Он знал, что ее еретическое отношение к православию не мешает ей посещать церковь, и объяснял это тем, что нельзя же не ходить в церковь, торгуя церковной утварью. Ее интерес к религии казался ему не выше и не глубже интересов к литературе, за которой она внимательно следила. И всегда ее речи о религии начинались «между прочим», внезапно: говорит о чем-нибудь обыкновенном, будничном и вдруг:
– А знаешь, мне кажется, что между обрядом обрезания и скопчеством есть связь; вероятно, обряд этот заменил кастрацию, так же как «козлом отпущения» заменили живую жертву богу.
– Никогда не думал об этом и не понимаю: почему это интересно? – сказал Самгин, а она, усмехаясь, вздохнула с явным и обидным сожалением:
– Эх ты…
В другой раз она долго и туманно говорила об Изиде, Сете, Озирисе. Самгин подумал, что ее, кажется, особенно интересуют сексуальные моменты в религии и что это, вероятно, физиологическое желание здоровой женщины поболтать на острую тему. В общем он находил, что размышления Марины о религии не украшают ее, а нарушают цельность ее образа.
Гораздо более интересовали его ее мысли о литературе.
– Насколько реализм был революционен – он уже сыграл свою роль, – говорила она. – Это была роль словесных стружек: вспыхнул костер и – погас! Буревестники и прочие птички больше не нужны. Видать, что писатели понимают: наступили годы медленного накопления и развития новых культурных сил. Традиция – писать об униженных и оскорбленных – отжила, оскорбленные-то показали себя не очень симпатично, даже – страшновато! И – кто знает? Вдруг они снова встряхнут жизнь? Положение писателя – трудное: нужно сочинять новых героев, попроще, поделовитее, а это – не очень ловко в те дни, когда старые герои еще не все отправлены на каторгу, перевешаны. Самгин слушал и соображал: цинизм это или ирония? В другой раз она говорила, постукивая пальцами по книжке журнала:
– Арцыбашев во-время указал выход неиспользованной энергии молодежи. Очень прямодушный писатель! Санин его, разумеется, будет кумиром.
Это была явная ирония, но дальше она заговорила своим обычным тоном:
– Пророками – и надолго! – будут двое: Леонид Андреев и Сологуб, а за ними пойдут и другие, вот увидишь! Андреев – писатель, небывалый у нас по смелости, а что он грубоват – это не беда! От этого он только понятнее для всех. Ты, Клим Иванович, напрасно морщишься, – Андреев очень самобытен и силен. Разумеется, попроще Достоевского в мыслях, но, может быть, это потому, что он – цельнее. Читать его всегда очень любопытно, хотя заранее знаешь, что он скажет еще одно – нет! – Усмехаясь, она подмигнула:
– Все-таки согласись, что изобразить Иуду единственно подлинным среди двенадцати революционеров, искренно влюбленным в Христа, – это шуточка острая! И, пожалуй, есть в ней что-то от правды: предатель-то действительно становится героем. Ходит слушок, что у эсеров действует крупный провокатор.
Тон ее речи тревожил внимание Самгина более глубоко, чем ее мысли.
Теперь она говорила вопросительно, явно вызывая на возражения. Он, покуривая, откликался осторожно, междометиями и вопросами; ему казалось, что на этот раз Марина решила исповедовать его, выспросить, выпытать до конца, но он знал, что конец – точка, в которой все мысли связаны крепким узлом убеждения. Именно эту точку она, кажется, ищет в нем. Но чувство недоверия к ней давно уже погасило его желание откровенно говорить с нею о себе, да и попытки его рассказать себя он признал неудачными.
Он сознавал, что Марина занимает первое место в его жизни, что интерес к ней растет, становится настойчивей, глубже, а она – все менее понятна. Непонятно было и ее отношение к литературе. Почему она так высоко ценит Андреева? Этот литератор неприятно раздражал Самгина назойливой однотонностью языка, откровенным намерением гипнотизировать читателя одноцветными словами;
казалось, что его рассказы написаны слишком густочерными чернилами и таким крупным почерком, как будто он писал для людей ослабленного зрения. Не понравился Самгину истерический и подозрительный пессимизм «Тьмы»; предложение героя «Тьмы» выпить за то, чтоб «все огни погасли», было возмутительно, и еще более возмутил Самгина крик: «Стыдно быть хорошим!» В общем же этот рассказ можно было понять как сатиру на литературный гуманизм. Иногда Самгину казалось, что Леонид Андреев досказывает до конца некоторые его мысли, огрубляя, упрощая их, и что этот писатель грубит иронически, мстительно. Самгин особенно расстроился, прочитав «Мысль», – в этом рассказе он усмотрел уже неприкрыто враждебное отношение автора к разуму и с огорчением подумал, что вот и Андреев, так же как Томилин, опередил его. Но – не только опередил, а еще зажег странное чувство, сродное испугу. С этим чувством, скрывая его, Самгин спросил Марину: что думает она о рассказе «Мысль»?
– Да – что же? – сказала она, усмехаясь, покусывая яркие губы. – Как всегда – он работает топором, но ведь я тебе говорила, Что на мой взгляд – это не грех. Ему бы архиереем быть, – замечательные сочинения писал бы против Сатаны!
– Ты все шутишь, – хмуро упрекнул ее Самгин. Она удивилась, приподняла брови.
– Я вполне серьезно думаю так! Он – проповедник, как большинство наших литераторов, но он – законченное многих, потому что не от ума, а по натуре проповедник. И – революционер, чувствует, что мир надобно разрушить, начиная с его основ, традиций, догматов, норм.
Она тихонько засмеялась, глядя в лицо Самгина, прищурясь, потом сказала, покачивая головой:
– Не веришь ты мне! И забыл, что все-таки я – ученица Степана Кутузова и – миру этому не слуга.
– Это уж совершенно непонятно, – сердито проговорил Самгин, пожимая плечами.
– Ну, что же я сделаю, если ты не понимаешь? – отозвалась она, тоже как будто немножко сердясь. – А мне думается, что все очень просто: господа интеллигенты почувствовали, что некоторые излюбленные традиции уже неудобны, тягостны и что нельзя жить, отрицая государство, а государство нестойко без церкви, а церковь невозможна без бога, а разум и вера несоединимы. Ну, и получается иной раз, в поспешных хлопотах реставрации, маленькая, противоречивая чепуха.
Она взяла с дивана книгу, открыла ее:
– «Мелкого беса» читал?
– Нет еще.
– Ну, вот, погляди, как строго реалистически говорит символист.
– «Люди любят, чтоб их любили, – с удовольствием начала она читать. – Им нравится, чтоб изображались возвышенные и благородные стороны души. Им не верится, когда перед ними стоит верное, точное, мрачное, злое. Хочется сказать: «Это он о себе». Нет, милые мои современники, это я о вас писал мой роман о мелком бесе и жуткой его недотыкомке. О вас».
Хлопнув книгой по колену, она сказала:
– Над этим стоит подумать! Тут не в том смысл, что бесы Сологуба значительно уродливее и мельче бесов Достоевского, а – как ты думаешь: в чем? Ах, да, ты не читал! Возьми, интересно.
Самгин взял книгу и, не глядя на Марину, перелистывая страницы, пробормотал:
– И все-таки остается неясным, что ты хотела сказать.
Марина не ответила. Он взглянул на нее, – она сидела, закинув руки за шею; солнце, освещая голову ее, золотило нити волос, розовое ухо, румяную щеку; глаза Марины прикрыты ресницами, губы плотно сжаты. Самгин невольно загляделся на ее лицо, фигуру. И еще раз подумал с недоумением, почти со злобой: «Чем же все-таки она живет?»
Он все более определенно чувствовал в жизни Марины нечто таинственное или, по меньшей мере, странное. Странное отмечалось не только в противоречии ее политических и религиозных мнений с ее деловой жизнью, – это противоречие не смущало Самгина, утверждая его скептическое отношение к «системам фраз». Но и в делах ее были какие-то темные места.
Зимою Самгин выиграл в судебной палате процесс против родственников купца Коптева – «менялы» и ростовщика; человек этот помер, отказав Марине по духовному завещанию тридцать пять тысяч рублей, а дом и остальное имущество – кухарке своей и ее параличному сыну. Коптев был вдов, бездетен, но нашлись дальние родственники и возбудили дело о признании наследователя ненормальным, утверждая, что у Коптева не было оснований дарить деньги женщине, которую он видел, по их сведениям, два раза, и обвиняя кухарку в «сокрытии имущества». Марина сказала, что Коптев был близким приятелем ее супруга и что истцы лгут, говоря, будто завещатель встречался с нею только дважды.
– Глупость какая! – пренебрежительно сказала она. – Что же они – следили за его встречами с женщинами?
В этих словах Самгину послышалась нотка цинизма. Духовное завещание было безукоризненно с точки зрения закона, подписали его солидные свидетели, а иск – вздорный, но все-таки у Самгина осталось от этого процесса впечатление чего-то необычного. Недавно Марина вручила ему дарственную на ее имя запись: девица Анна Обоимова дарила ей дом в соседнем губернском городе. Передавая документ, она сказала тем ленивым тоном, который особенно нравился Самгину:
– Кажется, в доме этом помещено какое-то училище или прогимназия, – ты узнай, не купит ли город его, дешево возьму!
– Что это – всё дарят, завещают тебе? – шутливо спросил он. Она небрежно ответила:
– Значит – любят. – Подумав, она сказала: – Нет, о продаже не заботься, я Захара пошлю.
Девица Анна Обоимова оказалась маленькой, толстенькой, с желтым лицом и, видимо, очарованной чем-то: в ее бесцветных глазах неистребимо застыла мягкая, радостная улыбочка, дряблые губы однообразно растягивались и сжимались бантиком, – говорила она обо всем вполголоса, как о тайном и приятном; умильная улыбка не исчезла с лица ее и тогда, когда девица сообщила Самгину:
– А брат и воспитанник мой, Саша, пошел, знаете, добровольцем на войну, да по дороге выпал из вагона, убился.
Ей было, вероятно, лет пятьдесят; затянутая в шерстяное платье мышиного цвета, гладко причесанная, в мягких ботинках, она двигалась осторожно, бесшумно и вызывала у Самгина вполне определенное впечатление – слабоумная.
Около нее ходил и ворковал, точно голубь, тощий лысоватый человек в бархатном пиджаке, тоже ласковый, тихий, с приятным лицом, с детскими глазами и темной аккуратной бородкой.
– А это – племянник мой, – сказала девица.
– Донат Ястребов, художник, бывший преподаватель рисования, а теперь – бездельник, рантье, но не стыжусь! – весело сказал племянник; он казался немногим моложе тетки, в руке его была толстая и, видимо, тяжелая палка с резиновой нашлепкой на конце, но ходил он легко. Таких людей Самгин еще не встречал, с ними было неловко, и не верилось, что они таковы, какими кажутся. Они очень интересовались здоровьем Марины, спрашивали о ней таинственно и влюбленно и смотрели на Самгина глазами людей, которые понимают, что он тоже все знает и понимает. Жили они на Малой Дворянской, очень пустынной улице, в особняке, спрятанном за густым палисадником, – большая комната, где они приняли Самгина, была набита мебелью, точно лавка старьевщика.
Пришел Захарий – озабоченный, потный. Ястребов подбежал к нему, спрашивая торопливо:
– Ну, что, что?
– Взятку надобно дать, – устало сказал Захарий.
– Взяточку, – слышите, Аннушка? Взяточку просят, – с радостью воскликнул Ястребов. – Значит, дело в шляпе! – И, щелкнув пальцами, он засмеялся сконфуженно, немножко пискливо. Захарий взял его под руку и увел куда-то за дверь, а девица Обоимова, с неизменной улыбкой покачав головой, сказала Самгину:
– Все такие жадные, что даже стыдно иметь что-нибудь…
Самгин зашел к ней, чтоб передать письмо и посылку Марины. Приняв письмо, девица поцеловала его и все время, пока Самгин сидел, она держала письмо на груди, прижав его ладонью против сердца.
«Что значат эти подарки со стороны каких-то слабоумных людей?» – размышлял Самгин.
Он был не очень уверен в своей профессиональной ловкости и проницательности, а после визита к девице Обоимовой у него явилось опасение, что Марина может скомпрометировать его, запутав в какое-нибудь темное дело. Он стал замечать, что, относясь к нему все более дружески, Марина вместе с тем постепенно ставит его в позицию служащего, редко советуясь с ним о делах. В конце концов он решил серьезно поговорить с нею обо всем, что смущало его.
К этой неприятной для него задаче он приступил у нее на дому, в ее маленькой уютной комнате. Осенний вечер сумрачно смотрел в окна с улицы и в дверь с террасы;
в саду, под красноватым небом, неподвижно стояли деревья, уже раскрашенные утренними заморозками. На столе, как всегда, кипел самовар, – Марина, в капоте в кружевах, готовя чай, говорила, тоже как всегда, – спокойно, усмешливо:
– Если б столыпинскую реформочку ввели в шестьдесят первом году, ну, тогда, конечно, мы были бы далеко от того места, где стоим, а теперь – что будет? Зажиточному хозяину руки развязаны, он отойдет из общины в сторонку и оттуда даже с большим удобством начнет деревню сосать, а она – беднеть, хулиганить. Значит, милый друг, надобно фабричный котел расширять в расчете на миллионы дешевых рук. Вот чему революция-то учит! Я переписываюсь с одним англичанином, – в Канаде живет, сын приятеля супруга моего, – он очень хорошо видит, что надобно делать у нас…
– Дальнозорок, – сказал Самгин.
Подвинув ему стакан чаю, Марина вкусно засмеялась:
– Лидия – смешная! Проклинала Столыпина, а теперь – благословляет. Говорит: «Перестроимся по-английски; в центре – культурное хозяйство крупного помещика, а кругом – кольцо фермеров». Замечательно! В Англии – не была, рассуждает по романам, по картинкам.
Самгин уже привык верить ее чутью действительности, всегда внимательно прислушивался к ее суждениям о политике, но в этот час политика мешала ему.
– Прости, я перебиваю тебя, – сказал он.
– Что за церемонии?
– Что такое эта старушка Обоимова? Марина подняла брови, глаза ее смеялись.
– Чем это она заинтересовала тебя?
– Нет, – серьезно! – сказал Самгин. – Она и этот ее…
– Ястребов?
– Показались мне слабоумными…
– Ну, это – слишком! – возразила Марина, прикрыв глаза. – Она – сентиментальная старая дева, очень несчастная, влюблена в меня, а он – ничтожество, лентяй. И враль – выдумал, что он художник, учитель и богат, а был таксатором, уволен за взятки, судился. Картинки он малюет, это верно.
Она вдруг замолчала и, вскинув голову, глядя в упор в лицо Самгина, сказала, блеснув глазами:
– Впрочем, я чувствую, что ты смущен, и, кажется, понимаю, чем смущен.
Ресницы ее дрожали, и казалось, что зрачки искрятся, голос ее стал ниже, внушительней; помешивая ложкой чай, она усмехнулась небрежно и неприятно, говоря:
– Ну, что ж? Очевидно – пришел час разоблачить тайны и загадки.
Помолчав, глядя через голову Самгина, она спросила:
– Ты «Размышления Якова Тобольского», иначе – Уральца, не читал? Помнишь, – рукопись, которую в Самаре купил. Не читал? Ну – конечно. Возьми, прочитан! Сам-то Уралец размышляет плохо, но он изложил учение Татариновой, – была такая монтанка, основательница секты купидонов…
– Не понимаю, какое отношение к моему вопросу, – сердито начал Самгин, но Марина сказала:
– Вот и поймешь.
– Что?
– Что я – тоже монтанка.
Самгин долго, тщательно выбирал папироску и, раскуривая ее, определял, – как назвать чувство, которое он испытывает? А Марина продолжала все так же небрежно и неохотно:
– Монтане – это не совсем правильно, Монтан тут ни при чем; люди моих воззрений называют себя – духовными…
«Сектантка? – соображал Самгин. – Это похоже на правду. Чего-то в этом роде я и должен был ждать от нее». Но он понял, что испытывает чувство досады, разочарования и что ждал от Марины вовсе не этого. Ему понадобилось некоторое усилие для того, чтоб спросить:
– Значит, ты… член сектантской организации?
– Я – кормщица корабля.
Она сказала это очень просто и как будто не гордясь своим чином, затем – продолжала с обидным равнодушием:
– Попы, но невежеству своему, зовут кормщиков – христами, кормщиц – богородицами. А организация, – как ты сказал, – есть церковь, и немалая, живет почти в четырех десятках губерний, в рассеянии, – покамест, до времени…
Пододвигая Самгину вазу с вареньем, а другою рукой придерживая ворот капота, она широко улыбнулась:
– Ой, как ты смешно мигаешь! И лицо вытянулось. Удивлен? Но – что же ты, милый друг, думал обо мне?
Правая рука ее была обнажена по локоть, левая – почти до плеча. Капот как будто сползал с нее. Самгин, глядя на дымок папиросы, сказал, не скрывая сожаления:
– Согласись, что это – неожиданно для меня. И вообще – крайне странно!
– Ну, разумеется! – откликнулась она. – Проще было бы, если б оказалось, что я содержу тайный дом свиданий…
– Понятней для меня ты не стала, – пробормотал Самгин с досадой, но и с печалью. – Такая умная, красивая. Подавляюще красивая…
Говоря, он не смотрел на нее, но знал, что ее глаза блестят иронически.
– Даже – подавляю? – спросила она. – Вот как?.. – И внушительно произнесла:
– «Сократы, Зеноны и Диогены могут быть уродами, а служителям культа подобает красота и величие», – знаешь, кто сказал это?
– Нет, – ответил Самгин, оглядываясь, – все вокруг как будто изменилось, потемнело, сдвинулось теснее, а Марина – выросла. Она спрашивала его, точно ученика, что он читал по истории мистических сект, по истории церкви? Его отрицательные ответы смешили ее.
– Может быть, читал хоть роман Мельникова «На горах»?
– «В лесах» – читал.
– Ну, это – хорошо, что «На горах» не читают; там автор писал о том, чего не видел, и наплел чепухи. Все-таки – прочитай.
– Чепуху? – спросил Самгин.
– Знать надобно все, тогда, может быть, что-нибудь узнаешь, – сказала она, смеясь.
Этот смех, вообще – неуместный, задевал в Самгине его чувство собственного достоинства, возбуждал желание спорить с нею, даже резко спорить, но воле к сопротивлению мешали грустные мысли:
«Она очень свободно открывает себя предо мною. Я – ничего не мог сказать ей о себе, потому что ничего не утверждаю. Она – что-то утверждает. Утверждает – нелепость. Возможно, что она обманывает себя сознательно, для того чтоб не видеть бессмыслицы. Ради самозащиты против мелкого беса…»
У нее распустилась прическа, прядь волос упала на плечо и грудь, – Марина говорила вполголоса:
– Тогда Саваоф, в скорби и отчаянии, восстал против Духа и, обратив взор свой на тину материи, направил в нее злую похоть свою, отчего и родился сын в образе змея. Это есть – Ум, он же – Ложь и Христос, от него – все зло мира и смерть. Так учили они…
«Это, конечно, мистическая чепуха, – думал Самгин, разглядывая Марину исподлобья, сквозь стекла очков. – Не может быть, чтоб она верила в это».
– И радость – радения о Духе – была убита умом…
– Радение? – спросил Самгин. – Это – кажется, нечто вроде афинских ночей или черной мессы?
– Грязная выдумка попов, – спокойно ответила Марина, но тотчас же заговорила полупрезрительно, резко:
– До чего вы, интеллигенты, невежественны и легковерны во всем, что касается духа народа! И сколько впитано вами церковного яда… и – ты, Клим Иванович! Сам жаловался, что живешь в чужих мыслях, угнетен ими…
Нахмурясь, Самгин сказал:
– Не помню… сомневаюсь, чтоб я жаловался! Но если и так, то ведь и ты не можешь сказать, что живешь своими мыслями…
– Почему – не могу? – спросила она, усмехаясь. – Какие у тебя основания утверждать, что – не могу? Разве ты знаешь, что прочитано, что выдумано мною? А кроме того: прочитать – еще не значит поверить и принять…
Она как-то воинственно встряхнулась, забросила волосы за плечо и сказала весьма решительно:
– Ну – довольно! Я тебе покаялась, исповедовалась, теперь ты знаешь, кто я. Уж разреши просить, чтобы все это – между нами. В скромность, осторожность твою я, разумеется, верю, знаю, что ты – конспиратор, умеешь молчать и о себе и о других. Но – не проговорись как-нибудь случайно Валентину, Лидии.
Несколько секунд она молчала, закрыв глаза, – Самгин успел пробормотать:
– Предупреждение совершенно излишне…
– Годится, на всякий случай, – сухо откликнулась она. – Теперь – о делах Коптева, Обоимовой. Предупреждаю: дела такие будут повторяться. Каждый член нашей общины должен, посмертно или при жизни, – это в его воле, – сдавать свое имущество общине. Брат Обоимовой был член нашей общины, она – из другой, но недавно ее корабль соединился с моим. Вот и всё… Самгин, подумав, сказал:
– Мне остается поблагодарить тебя за доверие. – И неожиданно для себя прибавил: – У меня действительно были какие-то… мутные мысли!
– Если они исчезли, это – хорошо, – заметила Марина.
– Да, исчезли, – подтвердил он и, так как она молчала, прихлебывая чай, сказал недоуменно: – Ты не обидишься, если я скажу… повторю, что все-таки трудно понять, как ты, умница такая…
Марина не дала ему договорить, – поставив чашку на блюдце, она сжала пальцы рук в кулак, лицо ее густо покраснело, и, потрясая кулаком, она проговорила глуховатым голосом:
– Я ненавижу поповское православие, мой ум направлен на слияние всех наших общин – и сродных им – в одну. Я – христианство не люблю, – вот что! Если б люди твоей… касты, что ли, могли понять, что такое христианство, понять его воздействие на силу воли…
Самгин, не вслушиваясь в ее слова, смотрел на ее лицо, – оно не стало менее красивым, но явилось в нем нечто незнакомое и почти жуткое: ослепительно сверкали глаза, дрожали губы, выбрасывая приглушенные слова, и тряслись, побелев, кисти рук. Это продолжалось несколько секунд. Марина, разняв руки, уже улыбалась, хотя губы еще дрожали.
– Вот как рассердил ты меня! – сказала она, оправляя кружева на груди.
Самгин сочувственно улыбнулся, не находя, что сказать, и через несколько минут, прощаясь с нею, ощутил желание поцеловать ей руку, чего никогда не делал. Он не мог себе представить, что эта женщина, равнодушная к действительности, способна ненавидеть что-то.
«Вот как? – оглушенно думал он, идя домой, осторожно спускаясь по темной, скупо освещенной улице от фонаря к фонарю. – Но если она ненавидит, значит – верит, а не забавляется словами, не обманывает себя надуманно. Замечал я в ней что-нибудь искусственное?» – спросил он себя и ответил отрицательно.
Все, что он слышал, было совершенно незначительно в сравнении с тем, что он видел. Цену слов он знал и не мог ценить ее слова выше других, но в памяти его глубоко отчеканилось ее жутковатое лицо и горячий, страстный блеск золотистых глаз.
«Да, она объяснила себя, но – не стала понятней, нет! Она объяснила свое поведение, но не противоречие между ее умом и… верованиями».
Недели две он жил под впечатлением этого неожиданного открытия. Казалось, что Марина относится к нему суше, сдержаннее, но как будто еще заботливей, чем раньше. Не назойливо, мимоходом, она справлялась, доволен ли он работой Миши, подарила ему отличный книжный шкаф, снова спросила: не мешает ли ему Безбедов?