355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе » Текст книги (страница 61)
Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:48

Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 61 (всего у книги 127 страниц)

Вспомнив эту сцену, он почувствовал себя отдохнувшим от Лютова и встал, чтоб погасить лампу. Синий огонек ее долго и упрямо мигал, прежде чем погаснуть; затем во тьме обнаружилось мутное пятно окна, оно было похоже на широкое, мохнатое полотенце. Удачно перешагнув через раздавленное яблоко, он лег, закрыл глаза и стал думать о Никоновой. Да, это – настоящий, нормальный человек, это – женщина для крепкой связи. В душе у нее, как в палисаднике, цветов немного, но все взращены любовно. Очень странно, что она не любит никаких украшений. Вспомнилось, как бережно укладывает она груди в лиф.

«Вероятно, бережет для ребенка».

Варвара – чужой человек. Она живет своей, должно быть. очень легкой жизнью. Равномерно благодушно высмеивает идеалистов, материалистов. У нее выпрямился рот и окрепли губы, но слишком ясно, что ей уже за тридцать. Она стала много и вкусно кушать. Недавно дешево купила на аукционе партию книжной бумаги и хорошо продала ее.

«Очень ловкая. Мы разойдемся, наверное, без драмы», – подумал Самгин, засыпая.

В день объявления войны Японии Самгин был в Петербурге, сидел в ресторане на Невском, удивленно и чуть-чуть злорадно воскрешая в памяти встречу с Лидией. Час тому назад он столкнулся с нею лицом к лицу, она выскочила из двери аптеки прямо на него.

– Боже мой – Клим!

Только по голосу он узнал, что эта высокая, скромно одетая женщина, с лицом под вуалью, в какой-то оригинальной, но не модной шапочке с белым пером – Лидия.

– Боже мой, – повторяла она с радостью и как будто с испугом. В руках ее и на груди, на пуговицах шубки – пакеты, освобождая руку, она уронила один из них; Самгин наклонился; его толкнули, а он толкнул ее, оба рассмеялись, должно быть, весьма глупое

– Вот… странно! Война, и вдруг – ты! Ой, как ты постарел!

Но, когда она приподняла вуаль, он увидал, что у нее лицо женщины лет под сорок; только темные глаза стали светлее, но взгляд их незнаком и непонятен. Он предложил ей зайти в ресторан.

– Не могу, ждет муж. Да, я замужем, пятый месяц, – не знал? Впрочем, я еще не писала отцу»

Уговорились встретиться у нее, тогда она торопливо наняла извозчика и уехала, крикнув:

– Не забудь адрес!

«Замужем?» – недоверчиво размышлял Самгин, пытаясь представить себе ее мужа. Это не удавалось. Ресторан был полон неестественно возбужденными людями; размахивая газетами, они пили, чокались, оглушительно кричали; синещекий, дородный человек, которому только толстые усы мешали быть похожим на актера, стоя с бокалом шампанского в руке, выпевал сиплым баритоном, сильно подчеркивая «а»:

– Га-аспада! Наканец… Мы знаем, наканец… Засовывая палец за воротник рубахи, он крутил шеей, освобождая кадык, дергал галстук с крупной в нем жемчужиной, выставлял вперед то одну, то другую ногу, – он хотел говорить и хотел, чтоб его слушали. Но и все тоже хотели говорить, особенно коренастый старичок, иокусно зачесавший от правого уха к левому через голый череп несколько десятков волос.

– Это нес-лыхан-ное ве-ро-лом-ство; – кричал он и морщил красное лицо, точно собираясь чихнуть.

– Тихон Васильевич – поздравляю! Вы – пророк!

– Ага-а! То-то, батенька…

Справа от Самгина группа людей, странно похожих друг на друга, окружила стол, и один из них, дирижируя рукой с портсигаром, зажатым в ней, громко и как молитву говорил:

– Готовые чистосердечно положить…

– А не лучше – бескорыстно?

– Не надо банальностей!

– Устин, не мешай…

– Га-спада! Молебен о здравии…

– Короче, это ведь не кассационная жалоба. Раздался знакомый голос:

– Об англичанах упоминается в евангелии: «Блаженны кроткие, ибо они наследят землю». И, громко захохотав, Стратонов объяснил:

– Это – из Марка Твена.

Вдруг кто-то крикнул, испуганно и зычно:

– Господа – демонстрация!

И, точно покачнулся пол, все люди сдвинулись к дымным окнам, стадо тише, и строго прозвучал голос Стратонова:

– Не демонстрация, а манифестация.

Клим Самгин, бросив на стол деньги, поспешно вышел из зала и через минуту, застегивая пальто, стоял у подъезда ресторана. Три офицера, все с праздничными лицами, шли в ногу, один из них задел Самгина и весело сказал:

– Пардон, очки!

Пожилой, пьяный человек в распахнутой шубе, с шапкой в руке, неверно шагая, смотрел изумленно под ноги себе и рычал:

– «Б-боже, царя хран-ни…»

Остановился пред Самгиным, надул багровые щеки и дважды сделал губами:

– Бум! Бум!

По торцам мостовой, наполняя воздух тупым и дробным звуком шагов, нестройно двигалась небольшая, редкая толпа, она была похожа на метлу, ручкой которой служила цепь экипажей, медленно и скучно тянувшаяся за нею. Встречные экипажи прижимались к панелям, – впереди толпы быстро шагал студент, рослый, кудрявый, точно извозчик-лихач; размахивая черным кашне перед мордами лошадей, он зычно кричал:

– Сворачивай!

Захлестывая панели, толпа сметала с них людей, но сама как будто не росла, а, становясь только плотнее, тяжелее, двигалась более медленно. Она не успевала поглотить и увлечь всех людей, многие прижимались к стенам, забегали в ворота, прятались в подъезды и магазины.

– «Царствуй на страх врагам», бум! – заревел пьяный и полез в толпу, как медведь в малинник.

В ту же минуту из ресторана вышел Стратонов, за ним – группа солидных людей окружила, столкнула Самгина с панели, он подчинился ее благодушному насилию и пошел, решив свернуть в одну из боковых улиц. Но из-за углов тоже выходили кучки людей, вольно и невольно вклинивались в толпу, затискивали Самгина в средину ее и кричали в уши ему – ура! Кричали не очень единодушно и даже как-то осторожно.

В черной, быстро плотневшей массе очень заметны были синеватые и зеленые пальто студентов, поблескивали металлические зрачки пуговиц, кое-где, с боков толпы, мелькнуло несколько серых фигур полицейских офицеров; впереди нестройно пели гимн и неутомимо, как полицейский, командовал зычным голосом рослый студент:

– Свор-рачивай!

За спиною Самгина веселый тенорок запел:

 
Пошли наши подружки
Чайку попить к Андрюшке…
 

Самгин оглянулся: за ним шла группа молодежи, впереди ее, приплясывая, пел маленький технолог, очень румяный и, должно быть, нетрезвый.

 
Ты скажи мне: для чего
Ночевала у него?
 

– пропел он подпрыгивая и прямо в лицо Самгина, напомнив ему чьи-то слова: «Шут необходим толпе более, чем герой».

А толпа уже так разрослась, распухла, что не могла втиснуться на Полицейский мост и приостановилась, как бы раздумывая: следует ли идти дальше? Многие побежали берегом Мойки в направлении Певческого моста, люди во главе толпы рвались вперед, но за своей спиной, в задних рядах, Самгин чувствовал нерешительность, отсутствие одушевленности.

«С холодной душой идут, из любопытства», – думал он, пренебрежительно из-под очков посматривая на разнолицых, топтавшихся на месте людей. Сам он, как всегда, чувствовал себя в толпе совершенно особенным, чужим человеком и убеждал себя, что идет тоже из любопытства; убеждал потому, что у него явилась смутная надежда: а вдруг произойдет нечто необыкновенное?

И все-таки он был поражен, даже растерялся, когда, шагая в поредевшем хвосте толпы, вышел на Дворцовую площадь и увидал, что люди впереди его становятся карликами. Не сразу можно было понять, что они падают на колени, падали они так быстро, как будто невидимая сила подламывала им ноги. Чем дальше по направлению к шоколадной массе дворца, тем более мелкими казались обнаженные головы людей; площадь была вымощена ими, и в хмурое, зимнее небо возносился тысячеголосый рев:

– «Победы благоверному императору»… Самгин, больно прижатый к железной решетке сквера, оглушенный этим знакомым и незнакомым ревом, чувствовал, что он вливается в него волнами, заставляет его звучать колоколом под ударами железного языка.

«Победил… Всё простили, Ходынку… всё!» Это было изумительно, и это радовало. Но люди мешали укрепить, радость, насладиться ею. Впереди Самгина подпрыгивал толстый, лысоватый и, вскидывая голову из каракулевого воротника, беспокойно спрашивал:

– Выходит? Неужели не выйдет? Рядом кто-то возмущался:

– Осторожнее! Вы меня задели…

– Ох, батюшка, такой момент!..

– На колени, господа, на колени, – кричал Стратонов где-то близко.

– Ур-ра! – взревела вся площадь, а лысоватый, запрокинув голову, ударив затылком в грудь Самгина, слезливо и тонко застонал:

– Вышел, – голубчик, – господи – умница, – ах-х!.. Он захлебывался словами, торопливо и бессвязно произнося их одно за другим, и, прижимаясь к Самгину, оседал, точно земля проваливалась под ним. Самгин видел, как разломились двери на балконе дворца, блеснул лед стекол, и из них явилась знакомая фигурка царя под руку с высокой, белой дамой. Обе фигурки на фоне огромного дворца и над этой тысячеглавой, ревущей толпой были игрушечно маленькими, и Самгину казалось, что чем лучше видят люди игрушечность своих владык, тем сильнее становится восторг людей. Площадь наполнилась таким горячим, оглушающим ревом, что у Самгина потемнело в глазах и он почувствовал то же, что в Нижнем, – его как будто приподнимало с земли. Но его одновременно ударили по плечу, дернули за полу пальто.

– На колени, ты, шляпа!

Опускаясь на колени, он чувствовал, что способен так же бесстыдно зарыдать, как рыдал рядом с ним седоголовый человек в темносинем пальто. Необыкновенно трогательными казались ему царь и царица там, на балконе. Он вдруг ощутил уверенность, что этот маленький человечек, насыщенный, заряженный восторгом людей, сейчас скажет им какие-то исторические, примиряющие всех со всеми, чудесные слова. Не один он ждал этого; вокруг бормотали, покрикивали:

– Говорит?

– Тише!.. Ах, господи!

– Царица-то! Белая, точно ангел-хранитель.

– Начал? Говорит?

– Они – как Гензель и Грета…

– Вы чувствуете? Восторг толпы – религиозен.

– Говорит, а?

Самгин приподнялся с колен, но его снова дернули за полу, ударили по спине.

– Стоять! Я те дам…

Это не охладило волнения Самгина, не обидело его, он только спросил:

– Говорит?

– Отсюда – не услышишь.

– «И твое сохраняя», – пела толпа вдали, у Александровской колонны.

– Ушел? Ушли?

– Ура-а…

Да, царь исчез. Снова блеснули ледяные стекла дверей; толпа выросла вверх, быстро начала расползаться, сразу стало тише.

– Отслужили! – кричал маленький технолог, расталкивая людей, и где-то близко зычно зазвучал крепкий голос Стратонова:

– Тот же единодушный взрыв национальной гордости и силы, который выбросил Наполеона из Москвы на остров Эльбу…

Самгин оглянулся: прилепясь к решетке сквера, схватив рукою сучок дерева, Стратонов возвышался над толпой, помахивал над нею красным кулаком с перчаткой, зажатой в нем, и кричал. Толстое лицо его надувалось и опадало, глаза, побелев, ледянисто сверкали, и вся крупная, широкогрудая фигура, казалось, росла. Распахнувшееся меховое пальто показывало его тугой живот, толстые ляжки; Самгин отметил, что нижняя пуговица брюк Стратонова расстегнута, но это не было ни смешным, ни неприличным, а только подчеркивало напряжение, в котором чувствовалось что-то как бы эротическое, что согласовалось с его крепким голосом и грубой силой слов.

– Мы их под… коленом и – в океан, – кричал он, отгибая нижнюю губу, блестя золотой коронкой; его подстриженные усы, ощетинясь, дрожали, казалось, что и уши его двигаются. Полсотни людей кричали в живот ему:

– Браво-о!

А технолог выл, приложив ладони ко рту:

– Бара-во-во-воу-у!

– Вы зачем же хулиганите? – спросил его человек в дымчатых очках и в котиковой шапке. – Нет, позвольте, куда вы?

Самгин медленно пошел прочь.

«Да, ничтожный человек, – размышлял он не без горечи. – Иван Грозный, Петр – эти сказали бы, нашли бы слова…»

Он чувствовал себя еще раз обманутым, но и жалел сизого человечка, который ничего не мог сказать людям, упавшим на колени пред ним, вождем.

«Юродивый Диомидов может владеть людями, его слушают, ему верят».

Тут он вспомнил, что Диомидов после Ходынки утратил сходство с царем.

В магазинах вспыхивали огни, а на улице сгущался мутный холод, сеялась какая-то сероватая пыль, пронзая кожу лица. Неприятно было видеть людей, которые шли встречу друг другу так, как будто ничего печального не случилось; неприятны голоса женщин и топот лошадиных копыт по торцам, – странный звук, точно десятки молотков забивали гвозди в небо и в землю, заключая и город и душу в холодную, скучную темноту.

«А – что бы я сказал на месте царя?» – спросил себя Самгин и пошел быстрее. Он не искал ответа на свой вопрос, почувствовав себя смущенным догадкой о возможности своего сродства с царем.

«Смешно. Совершенно нелепо», – думал он, отталкивая эту догадку.

Через час он сидел в маленькой комнатке у постели, на которой полулежал обложенный подушками бритоголовый человек с черной бородой, подстриженной на щеках и раздвоенной на подбородке белым клином седых волос.

– Антон Муромский, – назвал он себя, точно был архиереем.

Лицо у него смуглое, четкой, мелкой лепки, а лоб слишком высок, тяжел и давит это почти красивое, но очень носатое лицо. Большие, янтарного цвета глаза лихорадочно горят, в глубоких глазницах густые тени. Нервными пальцами скатывая аптечный рецепт в трубочку, он говорит мягким голосом и немножко картавя:

– Его называют царем Федором Ивановичем, – нет! Он – царь карликовых людей, царь моральных карликов.

В соседней комнате гремела посуда, дребезжали ножи, вилки и веселый голос громко уговаривал:

– Да – бросьте, барыня, я сама все сделаю! Муромский поморщился и крикнул:

– Лида!

Она тотчас пришла. В сером платье без талии, очень высокая и тонкая, в пышной шапке коротко остриженных волос, она была значительно моложе того, как показалась на улице. Но капризное лицо ее все-таки сильно изменилось, на нем застыла какая-то благочестивая мина, и это делало Лидию похожей на английскую гувернантку, девицу, которая уже потеряла надежду выйти замуж. Она села на кровать в ногах мужа, взяла рецепт из его рук, сказав:

– Опять изорвешь.

Муромский, взяв со стола нож для книг, продолжал, играя ножом:

– Когда я был юнкером, приходилось нередко дежурить во дворце; царь был еще наследником. И тогда уже я заметил, что его внимание привлекают безличные люди, посредственности. Потом видел его на маневрах, на полковых праздниках. Я бы сказал, что талантливые люди неприятны ему, даже – пугают его.

«Очевидно, считает себя талантливым и обижен невниманием царя», – подумал Самгин; этот человек после слов о карликовых людях не понравился ему.

Вмешалась Лидия.

– Помнишь – Туробоев сказал, что царь – человек, которому вся жизнь не по душе, и он себя насилует, подчиняясь ей?

Она проговорила это, глядя на Самгина задумчиво и как бы очень издалека.

– Я не верю, что он слабоволен и позволяет кому-то руководить им. Не верю, что религиозен. Он – нигилист. Мы должны были дожить до нигилиста на троне. И вот дожили…

– Пожалуйте кушать, – возгласила толстенькая горничная, заглянув из двери.

Когда Муромский встал, он оказался человеком среднего роста, на нем была черная курточка, похожая на блузу; ноги его, в меховых туфлях, напоминали о лапах зверя. Двигался он слишком порывисто для военного человека. За обедом оказалось, что он не пьет вина и не ест мяса.

– Из соображений гигиены, – объяснила Лидия как-то ненужно и при этом вызывающе вскинула голову.

Небрежно расковыривая вилкой копченого сига, Муромский говорил:

– Да, царь – типичный русский нигилист, интеллигент! И когда о нем говорят «последний царь», я думаю; это верно! Потому что у нас уже начался процесс смещения интеллигенции. Она – отжила. Стране нужен другой тип, нужен религиозный волюнтарист, да! Вот именно: религиозный!

Бросив вилку на стол и обеими руками потерев серебристую щетину на черепе, Муромский вдруг спросил:

– Что вы думаете о войне?

– Безумие, – сказал Самгин, пожимая плечами.

– Да?

– Конечно.

Сунув руки в карманы, Муромский откинулся на спинку кресла и объявил:

– Я иду на войну добровольцем.

– А я – сестрой, – сказала Лидия, немножко задорно. – Мы решили это еще вчера, – прибавила она. Чувствуя себя очень неловко, Самгин спросил:

– Вы – кавалерист?

– Поручик гвардейской артиллерии, я – в отставке, – поспешно сказал Муромский, нестерпимо блестящими глазами окинув гостя. – Но, в конце концов, воюет народ, мужик. Надо идти с ним. В безумие? Да, и в безумие.

– Тогда – почему же не в революцию? – докторально спросил Самгин.

– И в революцию, когда народ захочет ее сам, – выговорил Муромский, сильно подчеркнул последнее слово и, опустив глаза, начал размазывать ложкой по тарелке рисовую кашу.

Самгин чувствовал себя небывало скучно и бессильно пред этим человеком, пред Лидией, которая слушает мужа, точно гимназистка, наивно влюбленная в своего учителя словесности.

– Люди могут быть укрощены только религией, – говорил Муромский, стуча одним указательным пальцем о другой, пальцы были тонкие, неровные и желтые, точно корни петрушки. – Под укрощением я понимаю организацию людей для борьбы с их же эгоизмом. На войне человек перестает быть эгоистом…

Самгин был доволен, когда он, бросив салфетку на стол, объявил, что должен лечь.

– У меня – колит, – сказал он, точно о достоинстве своем, и ушел.

Веселая горничная подала кофе. Лидия, взяв кофейник, тотчас шумно поставила его и начала дуть на пальцы. Не пожалев ее, Самгин молчал, ожидая, что она скажет. Она спросила: давно ли он видел отца, здоров ли он? Клим сказал, что видит Варавку часто и что он летом будет жить в Старой Руссе, лечиться от ожирения.

– Самое длинное письмо от него за прошлый год – четырнадцать строчек. И всё каламбуры, – сказала Лидия, вздохнув, и непоследовательно прибавила: – Да, вот какие мы стали! Антон находит, что наше поколение удивительно быстро стареет.

– Ты много путешествовала?

– Да.

– Все искала праведников?

– Как видишь – нашла, – тихонько ответила она. Кофе оказался варварски горячим и жидким. С Лидией было неловко, неопределенно. И жалко ее немножко, и хочется говорить ей какие-то недобрые слова. Не верилось, что это она писала ему обидные письма.

«Она – несчастный человек, но из гордости не сознается в этом», – подумал он.

– Ты что же: веришь, что революция сделает людей лучше? – спросила она, прислушиваясь к возне мужа в спальне.

– А – ты? Не веришь?

– Нет, – ответила она, вызывающе вскинув голову, глядя на него широко открытыми глазами. – И не будет революции, война подавит ее, Антон прав.

– «Блажен, кто верует», – равнодушно сказал Самгин и спросил о Туробоеве.

– Он – двоюродный брат мужа, – прежде всего сообщила Лидия, а затем, в тоне осуждения, рассказала, что Туробоев служил в каком-то комитете, который называл «Комитетом Тришкина кафтана», затем ему предложили место земского начальника, но он сказал, что в полицию не пойдет. Теперь пишет непонятные статьи в «Петербургских ведомостях» и утверждает, что муза редактора – настоящий нильский крокодил, он живет в цинковом корыте в квартире князя Ухтомского и князь пишет передовые статьи по его наущению.

– Все эти глупости Игорь так серьезно говорит, что кажется сумасшедшим, – добавила она, поглаживая пальцем висок.

Поговорили еще несколько минут, и Самгин встал. Она, не удерживая его, заглянула в дверь спальни.

– Спит, слава богу! У него – бессонница по ночам. Ну, прощай…

«Какая ненужная встреча», – думал Самгин, погружаясь в холодный туман очень провинциальной улицы, застроенной казарменными домами, среди которых деревянные торчали, как настоящие, но гнилые зубы в ряду искусственных.

«Царь карликовых людей, – повторил Самгин с едкой досадой. – Прячутся в бога… Смещение интеллигенции…»

Пред ним снова встал сизый, точно голубь, человечек на фоне льдистых стекол двери балкона. Он почувствовал что-то неприятно аллегорическое в этой фигурке, прилепившейся, как бездушная, немая деталь огромного здания, высоко над массой коленопреклоненных, восторженно ревущих людей. О ней хотелось забыть, так же как о Лидии и о ее муже.

Но через несколько месяцев он снова увидел царя. Ярким летним днем Самгин ехал в Старую Руссу; скрипучий, гремящий поезд не торопясь катился по полям Новгородской губернии; вдоль железнодорожной линии стояли в полусотне шагов друг от друга новенькие солдатики; в жарких лучах солнца блестели, изгибались штыки, блестели оловянные глаза на лицах, однообразных, как пятикопеечные монеты. Празднично наряженные мужики и бабы убирали сено; близко к линии бабы казались ожившими крестьянками с картин Венецианова, а вдали – точно огромные цветы лютика и мака. В купе вагона, кроме Самгина, сидели еще двое: гладенький старичок в поддевке, с большой серебряной медалью на шее, с розовым личиком, спрятанным в седой бороде, а рядом с ним угрюмый усатый человек с большим животом, лежавшим на коленях у него. Сидел он широко расставив ноги, сильно потея, шевелил усами, точно рак, и каждую минуту крякал. Когда поезд подошел к одной из маленьких станций, в купе вошли двое штатских и жандармский вахмистр, он посмотрел на пассажиров желтыми глазами и сиплым голосом больного приказал:

– Закройте окна, опустите занавеску; на волю не смотреть.

Один из штатских, тощий, со сплюснутым лицом и широким носом, сел рядом с Самгиным, взял его портфель, взвесил на руке и, положив портфель в сетку, протяжно, воющим звуком, зевнул. Старичок с медалью заволновался, суетливо закрыл окно, задернул занавеску, а усатый спросил гулко:

– В чем дело?

– Значит – государю дорогу даем, – объяснил старичок, счастливо улыбаясь.

Самгин вышел в коридор, отогнул краешек пыльной занавески, взглянул на перрон – на перроне одеревенело стояла служба станции во главе с начальником, а за вокзалом – стена солидных людей в пиджаках и поддевках.

– Сказано: нельзя смотреть! – тихо и лениво проговорил штатский, подходя к Самгину и отодвинув его плечом от окна, но занавеску не поправил, и Самгин видел, как мимо окна, не очень быстро, тяжко фыркая дымом, проплыл блестящий паровоз, покатились длинные, новенькие вагоны; на застекленной площадке последнего, сидел, как тритон в домашнем аквариуме, – царь. Сидел он в плетеном кресле и, раскачивая на желтом шнуре золотой портсигар, смотрел, наклонясь, вдаль, кивая кому-то гладко причесанной головой. На станции глухо рявкнули:

– Ура!

Штатский человек снова протяжно зевнул и ушел, а толстый, расправляя усы, сказал Самгину:

– Смелый вы.

– Проследовал, значит? – растерянно бормотал старичок. – Ах ты, господи! А мне представляться ему надо было. Подвел меня племянник, дурак, вчерась надо было ехать, подлец! У меня, милостью его величества, дело в мою пользу решено, – понимаете ли…

Паровоз сердито дернул, лязгнули сцепления, стукнулись буфера, старик пошатнулся, и огорченный рассказ его стал невнятен. Впервые царь не вызвал у Самгина никаких мыслей, не пошевелил в нем ничего, мелькнул, исчез, и остались только поля, небогато покрытые хлебами, маленькие солдатики, скучно воткнутые вдоль пути. Пестрые мужики и бабы смотрели вдаль из-под ладоней, картинно стоял пастух в красной рубахе, вперегонки с поездом бежали дети.

– Семнадцать лет судился без толку…

Через два часа Клим Самгин сидел на скамье в парке санатории, пред ним в кресле на колесах развалился Варавка, вздувшийся, как огромный пузырь, синее лицо его, похожее на созревший нарыв, лоснилось, медвежьи глаза смотрели тускло, и было в них что-то сонное, тупое. Ветер поднимал дыбом поредевшие волосы на его голове, перебирал пряди седой бороды, борода лежала на животе, который поднялся уже к подбородку его. Задыхаясь, свистящим голосом он понукал Самгина:

– Ну? Ну, ну? Тридцать семь тысяч? Дурак он. Ну, ладно, продай…

Охватив пальцами, толстыми, как сосиски, ручки кресла, он попробовал поднять непослушное тело; колеса кресла пошевелились, скрипнули по песку, а тело осталось неподвижным; тогда он, пошевелив невидимой шеей, засипел:

– А я, брат, к чорту иду! Ухайдакался. Кончен. Строил, строил, а ничего фундаментального не выстроил.

Слушая отрывистые, свистящие слова, Самгин смотрел, как по дорожкам парка скучные служители толкают равнодушно пред собою кресла на колесах, а в креслах – полуживые, разбухшие тела. В центре небольшого парка из-под земли бьет толстая струя рыжевато-мутной воды, распространяя в воздухе солоноватый запах рыбной лавки. Прошла высокая, толстая женщина с желтым, студенистым лицом, ее стеклянные глаза вытеснила из глазниц базедова болезнь, женщина держала голову так неподвижно, точно боялась, что глаза скатятся по щекам на песок дорожки. Провезли чудовищно толстую девочку; она дремала, из ее розового, приоткрытого рта текла слюна. Шел коротконогий, шарообразный человек, покачивая головою в такт шагам, казалось, что голова у него пустая, как бычий пузырь, а на лице стеклянная маска. И так, один за другим, двигались под музыку военного оркестра тяжелые, уродливые люди, показывая себя безжалостно знойному солнцу.

– Обидно, Клим, шестьдесят два только, – сипел Варавка, чавкая слова. – Воюем? Дурацкая штука. Царь приехал. Запасных провожать. В этом городе Достоевский жил.

К нему подошел сутулый, подслеповатый служитель в переднике и сказал птичьим голосом:

– Пора, барин.

– Купать, – объяснил Варавка. – Потом – тискать будут.

Служитель нагнулся, понатужился и, сдвинув кресло, покатил его. Самгин вышел за ворота парка, у ворот, как два столба, стояли полицейские в пыльных, выгоревших на солнце шинелях. По улице деревянного городка бежал ветер, взметая пыль, встряхивая деревья; под забором сидели и лежали солдаты, человек десять, на тумбе сидел унтер-офицер, держа в зубах карандаш, и смотрел в небо, там летала стая белых голубей.

Полукругом стояли краснолицые музыканты, неистово дуя в трубы, медные крики и уханье труб вливалось в непрерывный, воющий шум города, и вой был так силен, что казалось, это он раскачивает деревья в садах и от него бегут во все стороны, как встревоженные тараканы, бородатые мужики с котомками за спиною, заплаканные бабы.

Упираясь головой в забор, огненно-рыжий мужик кричал в щель между досок:

– Два тридцать – хошь? Душу продаю, сукиному сыну…

Он пинал в забор ногою, бил кулаком по доскам, а в левой руке его висела, распустив меха, растрепанная гармоника.

– Душу, – кричал он. – Шесть гривен? Врешь! Ударив гармоникой по забору, он бросил ее под ноги себе, растоптал двумя ударами ноги и пошел прочь быстрым, твердым шагом трезвого человека.

На берегу тихой Поруссы сидел широкобородый запасной в солдатской фуражке, голубоглазый красавец; одной рукой он обнимал большую, простоволосую бабу с румяным лицом и безумно вытаращенными глазами, в другой держал пестрый ее платок, бутылку водки и – такой мощный, рослый – говорил женским голосом, пронзительно:

– Значит – так! Значит – мерина продавай, мать его…

Прижимаясь лицом к плечу его, баба выла:

– Лександра, Христа ради…

– Стой! Молчи, дай подумать…

Он воткнул горлышко бутылки в рот себе, запрокинул голову, и густейшая борода его судорожно затряслась. Пил он до слез, потом швырнул недопитую бутылку в воду, вздрогнул, с отвращением потряс головой и снова закричал:

– Значит – продавай! Больше – никаких! Ну, вот… Работали мы с тобой, мать их…

Баба вырвала платок из его рук и, стирая пот со лба его, слезы с глаз, завыла еще громче:

– Лександрушка, – никто нас не жалеет…

– Молчи! Ударю…

Пружинно вскочив на ноги, он рывком поднял бабу с земли, облапил длинными руками, поцеловал и, оттолкнув, крикнул, задыхаясь, грозя кулаком:

– Гляди же!

– Лександра…

– Молчи! Значит – поняла? Продавай! Идем.

– Господи, да – что же это? – истерически крикнула баба, ощупывая его руками, точно слепая. Мужик взмахнул рукою, открыл рот и замотал головою, как будто его душили.

С этого момента Самгину стало казаться, что у всех запасных открытые рты и лица людей, которые задыхаются. От ветра, пыли, бабьего воя, пьяных песен и непрерывной, бессмысленной ругани кружилась голова. Он вошел на паперть церкви; на ступенях торчали какие-то однообразно-спокойные люди и среди них старичок с медалью на шее, тот, который сидел в купе вместе с Климом.

– Теперь война легкая, – говорил он. – И ружья легче и начальство.

– Это верно.

На площади лениво толпились празднично одетые обыватели; женщины под зонтиками были похожи на грибы-мухоморы. Отовсюду вырывались, точно их выбрасывало, запасные, встряхивая котомками, они ошеломленно бежали все в одном направлении, туда, где пела и ухала медь военных труб.

«Тихий океан, – вспомнил Самгин. – Торопятся сбросить японцев пинками в Тихий океан. Кошмар».

Да, было нечто явно шаржированное и кошмарное в том, как эти полоротые бородачи, обгоняя друг друга, бегут мимо деревянных домиков, разноголосо и крепко ругаясь, покрикивая на ошарашенных баб, сопровождаемые их непрерывными причитаниями, воем. Почти все окна домов сконфуженно закрыты, и, наверное, сквозь запыленные стекла смотрят на обезумевших людей деревни привыкшие к спокойной жизни сытенькие женщины, девицы, тихие старички и старушки.

«Океан…»

Толпа редела, разгоняемая жарким ветром и пылью; на площади обнаружилась куча досок, лужа, множество битых бутылок и бочка; на ней сидел серый солдат с винтовкой в коленях. Ветер гонял цветные бумажки от конфект, солому, врывался на паперть и свистел в какой-то щели. Самгин постоял, посмотрел и, чувствуя отвращение к этому городу, к людям, пошел в санаторию. Ему захотелось тотчас же перескочить через все это в маленькую монашескую комнату Никоновой, для того чтоб рассказать ей об этом кошмаре и забыть о нем.

Через трое суток он был дома, кончив деловой день, лежал на диване в кабинете, дожидаясь, когда стемнеет и он пойдет к Никоновой. Варвара уехала на дачу, к знакомым. Пришла горничная и сказала, что его спрашивает Гогин.

– По телефону? Скажи, что».

– Они здесь.

Самгин встал, догадываясь, что этот хлыщеватый парень, играющий в революцию, вероятно, попросит его о какой-нибудь услуге, а он не сумеет отказаться. Нахмурясь, поправив очки, Самгин вышел в столовую, Гогин, одетый во фланелевый костюм, в белых ботинках, шагал по комнате, не улыбаясь, против обыкновения, он пожал руку Самгина и, продолжая ходить, спросил скучным голосом:

– Вы не знаете, куда уехала Никонова?

– Не знаю.

– А что вы о ней вообще знаете?

– Очень немного. В чем дело?

Гогин сел к столу, не торопясь вынимая портсигар из кармана, посмотрел на него стесняющим взглядом, но не ответил, а спросил:

– Но ведь вы с нею, кажется, давно знакомы и… в добрых отношениях?

Спросил он вполголоса и вяло, точно думал не о Никоновой, а о чем-то другом. Но тем не менее слова его звучали оглушительно. И, чтоб воздержаться от догадки о причине этих расспросов, Самгин быстро и сбивчиво заговорил:

– Хорошие отношения? Ну, да… как сказать?.. Во всяком случае – отношения товарищеские… полного доверия…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю