Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 122 (всего у книги 127 страниц)
Неудачные поездки на фронт создали в нем глухое, угрюмое раздражение против бородатых солдат, плотников, евреев. В этом раздражении было нечто уже враждебное людям, как бы ни были одеты они – в рубахи защитного цвета или в холст и ситец. Раньше он к евреям относился равнодушно, дело Бейлиса было для него делом, которое компрометирует страну, а лицо страны – это ее интеллигенция. Он был уверен, что относится к антисемитизму правительства так же, как большинство интеллигентов, и что это – правильное отношение. Но, когда с фронта хлынула угарная, отравляющая волна животной ненависти к евреям, он – подумал:
«В самом деле: почему – евреи занимают такое видное место у нас?.. Почему не татары или грузины, армяне?»
Вспомнил, что грузины и армяне служат в армии, дослуживаются до генеральства. У нас нет генералов-семитов, а вот в Англии нередко евреи становятся лордами, даже один из вице-королей Индии был еврей.
В лице Христа еврейство является основоположником религии, которую исповедует вся Европа и [которая] проповедуется католической церковью во всем мире. В лице Карла Маркса еврейство сеет на земле сокрушительное учение о непримиримости интересов капитала и труда, о неизбежном росте классовой ненависти, о неустранимой социально-революционной катастрофе.
«В конце концов вопрос об истоках антисемитизма крайне темный вопрос, но я вовсе не обязан решать его. И – вообще: что значит социальная обязанность личности, где начало этой обязанности, чем ограничены ее пределы?»
В Петрограде он чувствовал себя гораздо <больше> на месте, в Петрограде жизнь кипела все более круто, тревожно, вздымая густую пену бешенства страстей человеческих и особенно яростно – страсть к наживе. В этой пене мелькал, кувыркался и плавал Иван Дронов, всегда полупьяный, видимо, не столько от вина, сколько от успехов своей деятельности. Самгин не встречался с ним несколько месяцев, даже не вспоминал о нем, но однажды, в фойе театра Грановской, во время антракта, Дронов наскочил на него, схватил за локоть, встряхнул руку и, веселыми глазами глядя под очки Самгина, выдыхая запах вина, быстро выразил радость встречи, рассказал, что утром приехал из Петрозаводска, занят поставками на Мурманскую дорогу.
– Работаю вчетвером: Ногайцев, Попов, инженер, – он тебя знает, – и Заусайлов, тоже инженер, «техническая контора Заусайлов и Попов». Люди – хоть куда! Эдакая, знаешь, богема промышленности, веселый народ! А ты – земгусар? Ну, как на фронте, а? Слушай, – идем ужинать! Поговорим, а?
Дронов был выпивши. Он обрил голову, уничтожил усы, красное лицо его опухло, раздулось, как пузырь, нос как будто стерся, почти незаметен, а толстые, мясистые губы высунулись вперед и жадно трепетали, показывая золото зубов, точно еще не прожеванную, не проглоченную пищу. И под рыжими бровями блестели, перекатываясь, подпрыгивая, быстрые, косенькие глазки. Поговорить с ним было интересно. Пошли в «Европейскую» гостиницу. Там было тесно, крикливо, было много красивых, богато одетых женщин, играл небольшой струнный оркестр, между столов плутали две пары, и не сразу можно было понять, что они танцуют. Около эстрады стоял, с бокалом в руке, депутат Думы Валяй-Марков, прозванный Медным Всадником за его сходство с царем Петром, – стоял и, пронзая пальцем воздух над плечом своим, говорил что-то, но слышно было не его слова, а слова человечка, небольшого, рядом с Марковым.
– Мы презирали материальную культуру, – выкрикивал он, и казалось, что он повторяет беззвучные слова Маркова. – Нас гораздо больше забавляло создавать мировую литературу, анархические теории, неподражаемо великолепный балет, писать стихи, бросать бомбы. Не умея жить, мы научились забавляться… включив террор в число забав…
– Это, кажется, Шульгин, – нетерпеливо бормотал Дронов. – Говорят, он – умный… А – что значит быть умным в наши дни? Вот вопрос!
– Целое столетие мы боролись против самодержавия, – нетрезвым голосом прокричал кто-то, а женщина с неестественно длинной спиной, как бы лишенная ягодиц, громко, но неправильно цитировала:
Мы, дети страшных лет России, Рожденные в года глухие…
И вдруг Самгин поймал хорошо памятный высокий голосок Бердникова.
– Да – чепуха же это, чепуха-а! – выпевал он, уговаривая, успокаивая кого-то. – У нас есть дивизия, которую прозвали «беговым обществом», она – как раз – все бегает от немцев-то. Да – нет, какая же клевета? Спросите военных, – подтвердят!
– Вот это – волк! – почтительно сообщил Дронов. – Это – Бердников, знаменитость, совершенно уголовный тип, необыкновенного ума. С ним даже министры считаются.
Самгин, наклонясь над столом и приподняв плечи, слушал.
– Ну – чего ж вы хотите? С начала войны загнали целую армию в болото, сдали немцам в плен. Винтовок не хватает, пушек нет, аэропланов… Солдаты все это знают лучше нас…
– Предлагаю прекратить эти мерзостные речи, – свирепо закричал Марков.
– А – пожалуйста, – согласился Бердников, и Самгин, искоса глядя влево, увидал, как Бердников легко несет огромный живот свой, пробираясь между столов, подняв голову, освещая рыхлое лицо благожелательно сияющей улыбкой.
Высокий чернобородый человек в поддевке громко говорил Маркову через головы людей:
– Надобно знать правду! Солдаты – знают; чтобы убить одного немца, теряем троих наших…
– Ложь!
– Нервничают, – сказал Дронов, вздыхая. – А Бердников – видишь? – спокоен. Нужно четыре миллиона сапогов, а кожа в его руке. Я таких ненавижу, но – уважаю. А таких, как ты, – люблю, но – не уважаю. Как женщин. Ты не обижайся, я и себя не уважаю.
Самгин, строго взглянул в расплывшееся лицо, хотел сказать ему нечто отрезвляющее, но, вместо этого, спросил:
– А – Тося – где?
– Тосю я уважаю. Единственную. Она в Ростове-на-Дону. Недавно от нее посланец был с запиской, написала, чтоб я выдал ему деньжата ее, 130 рублей. Я дал 300. У меня много их, денег. А посланец эдакий… топор. Сушеная рыба. Ночевал у меня. Он и раньше бывал у Тоси. Какой-то Тырков, Толчков…
– Поярков, – машинально поправил Самгин.
– Может быть. Она прятала его от меня. Я даже подумал: старый любовник. Но он – сушеная рыба. Протопоп Аввакум.
Как всегда, Самгин напряженно слушал голоса людей – источник мудрости. Людей стало меньше, в зале – просторней, танцевали уже три пары, и, хотя вкрадчиво, нищенски назойливо ныли скрипки, виолончель, – голоса людей звучали все более сильно и горячо.
Самгин следил, как соблазнительно изгибается в руках офицера с черной повязкой на правой щеке тонкое тело высокой женщины с обнаженной до пояса спиной, смотрел и привычно ловил клочки мудрости человеческой. Он давно уже решил, что мудрость, схваченная непосредственно у истока ее, из уст людей, – правдивее, искренней той, которую предлагают книги и газеты. Он имел право думать, что особенно искренна мудрость пьяных, а за последнее время ему казалось, что все люди нетрезвы.
– Господа! – взывал маленький, круглолицый человечек с редкими, но длинными усами кота, в пенснэ, дрожавшем на горбатом носу. – Господа, – еще более убедительно возгласил он трепетным тенорком. – Мы ищем причину болезни и находим ее в одном из симптомов – Распутин! Но ведь это смешно, господа, это смешно! Распутин – маленький прыщ, ничтожное воспаление клетчатки.
– Это – пессимизм!
– Слышишь? – спросил Дронов. Клим Иванович утвердительно кивнул головой.
– Пред нами – дилемма: или сепаратный мир или полный разгром армии и революция, крестьянская революция, пугачевщина! – произнес оратор, понизив голос, и Тотчас же на него закричали двое:
– Ну, знаете, мир…
– Это – возмутительно!
– Нервничают, – снова сказал Дронов, усмехаясь, и поднял стакан вина к толстым губам своим. – А знаешь, о возможности революции многие догадываются! Факт. Ногайцев даже в Норвегию ездил, дом купил там на всякий случай. Ты – как считаешь: возможна?
– Нет, – строго и решительно ответил Самгин и предложил: – Не мешай слушать.
– А я, брат, выпью за революцию, – пробормотал Дронов. – Она – решение. Разрешение путаницы… Личной… И – вообще…
К маленькому оратору подошла высокая дама и, опираясь рукою о плечо, изящно согнула стан, прошептала что-то в ухо ему, он встал и, взяв ее под руку, пошел к офицеру. Дронов, мигая, посмотрев вслед ему, предложил:
– Поедем к девицам?
Самгин отказался, он ночевал у Елены, где почти каждый вечер собирались и кричали разнообразные люди, огорченные и утомленные событиями. Заметно возрастало количество таких, которые тоскливо говорили:
– Ох, когда же конец этой войне? Вертелся Ногайцев, щедро сеял ласковые слова, улыбки и согласно говорил:
– Да, да! Пушки стреляют далеко, а конца войне – не видно. Вот вам и немецкая техника!
Ногайцев старался утешать, а приват-доцент Пыльников усиливал тревогу. Он служил на фронте цензором солдатской корреспонденции, приехал для операции аппендикса, с месяц лежал в больнице, сильно похудел, оброс благочестивой светлой бородкой, мягкое лицо его подсохло, отвердело, глаза открылись шире, и в них застыло нечто постное, унылое. Когда он молчал, он сжимал челюсти, и борода его около ушей непрерывно, неприятно шевелилась, но молчал, он мало, предпочитая говорить.
– Вы не можете представить себе, что такое письма солдат в деревню, письма деревни на фронт, – говорил он вполголоса, как бы сообщая секрет. Слушал его профессор-зоолог, угрюмый человек, смотревший на Елену хмурясь и с явным недоумением, точно он затруднялся определить ее место среди животных. Были еще двое знакомых Самгину – лысый, чистенький старичок, с орденом и длинной поповской фамилией, и пышная томная дама, актриса театра Суворина.
– Разумеется, о положении на фронте запрещено писать, и письма делятся приблизительно так: огромное большинство совершенно ни слова не говорит о войне, как будто авторы писем не участвуют в ней, остальные пишут так, что их письма уничтожаются…
– А некоторые, вероятно, приходится направлять прокуратуре? – прищурясь, уверенно спросил земгусар с длинным лицом и неровными зубами.
– Да, бывает и это, – подтвердил Пыльников и, еще более понизив голос, продолжал:
– Господа, наш народ – ужасен! Ужасно его равнодушие к судьбе страны, его прикованность к деревне, к земле и зоологическая, непоколебимая враждебность к барину, то есть культурному человеку. На этой вражде, конечно, играют, уже играют германофилы, пораженцы, большевики э цетера [27]э цетера…
Пыльников выхватил из кармана пиджака записную книжку и, показав ее всем, попросил разрешения прочитать образцы солдатских писем.
– Просим, – сказал старичок тоненьким голоском и очень благосклонно.
– «Что дядю Егора упрятали в каторгу туда ему и дорога а как он стал лишенный права имущества ты не зевай», – читал Пыльников, предупредив, что в письме, кроме точек, нет других знаков препинания.
– «И хлопочи об наследстве по дедушке Василье, улещай его всяко, обласкивай покуда он жив и следи чтобы Сашка не украла чего. Дети оба поумирали на то скажу не наша воля, бог дал, бог взял, а ты первое дело сохраняй мельницу и обязательно поправь крылья к осени да не дранкой, а холстом. Пленику не потакай, коли он попал, так пусть работает сукин сын коли чорт его толкнул против нас». Вот! – сказал Пыльников, снова взмахнув книжкой.
– Не понимаю, что вас беспокоит, – сказал старичок, пожав плечами. – Это писал очень хозяйственный мужик.
– И очень простодушно, – подтвердила Елена, остальные выжидательно молчали, а Пыльников, подпрыгнув на стуле, печально усмехнулся.
– Автор – кашевар, обслуживает походную кухню. Но вот, в пандан, другое письмо рядового, – сказал он и начал читать повышенным тоном:
– «Война тянется, мы всё пятимся и к чему придем – это непонятно. Однако поговаривают, что солдаты сами должны кончить войну. В пленных есть такие, что говорят по-русски. Один фабричный работал в Питере четыре года, он прямо доказывал, что другого средства кончить войну не имеется, ежели эту кончат, все едино другую начнут. Воевать выгодно, военным чины идут, штатские деньги наживают. И надо все власти обезоружить, чтобы утверждать жизнь всем народом согласно и своею собственной рукой».
Пыльников сунул книжку за пазуху, а старичок сказал, усмехаясь:
– Да, это… другой тон! С этим необходимо бороться. – И, грозя розовым кулачком с рубином на одном пальце, он добавил: – Но прежде всего нужно, чтоб Дума не раздражала государя.
– Ваше превосходительство, – взныл Пыльников, изобразив всем лицом и даже фигурой состояние человека, который случайно выпил рюмку уксуса. – Но как же германофильские тенденции его супруги и это грязное пятно, Распутин?..
– Профессор, вероятно, вы не верите в бытие бога и для вас бога – нет! – мягко произнес старичок и, остановив жестом возражение Пыльникова, спросил: – Вы попробуйте не верить в Распутина?..
– Замечательно сказано! – вскричала актриса, тотчас же прикрыв рот платком, глаза ее смеялись.
– Мы говорим о зле слишком много – и этим преувеличиваем силу зла, способствуем его росту.
Елена, полулежа в кресле, курила, ловко пуская в воздух колечки дыма. Пыльников стоял пред стариком, нетерпеливо слушая его медленную речь.
– Самодержавие имеет за собою трехсотлетнюю традицию. Не забывайте, что не истекло еще трех лет после того, как вся Россия единодушно праздновала этот юбилей, и что в Европе нет государства, которое могло бы похвастать стойкостью этой формы правления.
Самгин знал, что старичок играет крупную роль в министерстве финансов, Елена сообщила, что недавно он заработал большие деньги на какой-то операции с банками и предлагает ей поступить на содержание к нему.
– На содержание я – не пойду, но деньжонок около него поклюю немножко. Он любит ласку и хорошо платит…
Старичок напомнил Самгину эти ее слова, он поучительно говорил:
– Государь – одинок, друзей у него – нет, родственники относятся враждебно, а он – человек мягкий, он любит ласку…
Самгин, сидя рядом с Еленой, слушал и усмехался. Возвратясь домой, он нашел записку Елены: «Еду в компании смотреть Мурманскую дорогу, может быть, оттуда морем в Архангельск, Ярославль, Нижний – посмотреть хваленую Волгу. Татаринов, наконец, заплатил гонорар. Целую. Ел.».
Самгин поморщился и мысленно обругал ее:
«Жулик», – потому что, хотя деньги получены по делу, которое принято было ее мужем, но закончил его он, Самгин, и по условию полгонорара принадлежало ему, но он знал, что Елена не поделится с ним, как это уже неоднократно бывало.
Связь с этой женщиной и раньше уже тяготила его, а за время войны Елена стала возбуждать в нем определенно враждебное чувство, – в ней проснулась трепетная жадность к деньгам, она участвовала в каких-то крупных спекуляциях, нервничала, говорила дерзости, капризничала и – что особенно возбуждало Самгина – все более резко обнаруживала презрительное отношение ко всему русскому – к армии, правительству, интеллигенции, к своей прислуге – и все чаще, в разных формах, выражала свою тревогу о судьбе Франции:
– Чорт их возьми, немцев, с их длинными пушками!
Если они разрушат Париж – где я буду жить? Ваша армия должна была немцев утопить в болоте вместо того, чтоб самой тонуть. Хороши у вас генералы, которые не знают, где сухо, где болото…
Самгин находил излишним возражать, но эти речи Елены отталкивали его. Но однажды он заметил:
– Что же, для тебя Франция – только Париж?
– Да, конечно. И кто не понимает этого, тот не понимает Францию. Это у вас возможны города, вот такие, пришитые сбоку, как этот. Я не понимаю: что выражает Петербург? Вы потому все такие растрепанные, что у вас нет центра, нет своего Парижа. Поэтому все у вас – неясно, запутано, бессвязно. Вот, например, – ты. Почему ты не депутат, не в Думе? Ты – умный, знающий, но – где, в чем твое честолюбие?
Это уже до того неприятно было слушать, что являлось враждебное чувство к Елене. Но бывать у нее он считал полезным, потому что у нее, вечерами, собиралось все больше людей, испуганных событиями на фронтах, тревога их росла, и постепенно к страху пред силою внешнего врага присоединялся страх пред возможностью революции. Среди этих людей Самгин чувствовал себя дьяволом – умнее, значительнее их. Откуда-то все больше появлялось иностранцев «сердечного согласия». Особенно много англичан, они всюду бывали, всех поучали, и вообще они вели себя как «старшие в доме». Самгин не удивился, встретив у Елены человека в форме английского офицера, в зубах его дымилась трубка, дым окутывал лицо голубоватой вуалью, не сразу можно было вспомнить, что это – мистер Крэйтон. Самгин помнил его лицо круглым, освещенным здоровым румянцем, теперь оно вытянулось, нижняя челюсть как будто стала тяжелей, нос – больше, кожа обветрела, побурела, а глаза, прежде спокойно внимательные, теперь освещались усталой, небрежной и иронической улыбкой. Держался он генеральски важно, говорил без жестов. Глядя на его стройную фигуру, Самгин подумал, что, вероятно, Крэйтон и до войны был офицером. Англичанин смотрел на него улыбаясь, но не подходил к нему, как бы ожидая, что подойти должен русский.
– Узнали? – повелительно спросил он, показывая среди крепких, плотных зубов два в коронках из платины, и, после неизбежных фраз о здоровье, погоде, войне, поставил – почему-то вполголоса – вопрос, которого ожидал Клим Иванович.
– Осталось неизвестно, кто убил госпожу Зотову? Плохо работает ваша полиция. Наш Скотланд-ярд узнал бы, ода! Замечательная была русская женщина, – одобрил он. – Несколько… как это говорится? – обре-ме-не-на знаниями, которые не имеют практического значения, но все-таки обладала сильным практическим умом. Это я замечаю у многих: русские как будто стыдятся практики и прячут ее, орнаментируют религией, философией, этикой…
Он говорил очень громко, говорил с уверенностью, что разнообразные люди, собранные в этой комнате для китайских идолов, никогда еще не слыхали речей настоящего европейца, старался произносить слова четко, следя за ударениями.
– Недавно я прочитал очень интересный труд «Философия хозяйства», это – любопытная и фантастическая попытка изложить учение Маркса теологически. Нормальный британец не станет тратить свой юмор на эту тему… Возможно, что тевтон соблазнится и задачей теологизации материализма, немцы иррациональны не менее русских, но привычка к философии не мешает им еще раз грабить французов. У них есть Кант, Гегель, но наиболее родственной им философией служит философия Фихте, Штирнера, Ницше. И они твердо знают: практика – это борьба за жизнь, за свободу жизни.
– Крайний европеец, – почтительно, вполголоса сказал Пыльников Елене. – Географически и интеллектуально крайний.
– Я не склонен преувеличивать заслуги Англии в истории Европы в прошлом, но теперь я говорю вполне уверенно: если б Англия не вступила в бой за Францию, немцы уже разбили бы ее, грабили, зверски мучили и то же самое делали бы у вас… с вами.
Он перестал развертывать мудрость свою потому, что пригласили к столу, но через некоторое время за столом снова зазвучал его внушительный голос, и в памяти легко укладывались его фразы.
Крэйтона слушали, не возражая ему, Самгин думал, что это делается из вежливости к союзнику и гостю. Англичанин настолько раздражал Самгина, что Клим Иванович, отказываясь от своей привычки не принимать участия в спорах, уже искал наиболее удобного момента, удобной формы для того, чтоб [ответить] Крэйтону. Но вдруг дерзко и насмешливо заговорила Елена:
– Вы считаете немцев – разбойниками, зверями, но ведь это ваше правительство помогало пруссакам разгромить Францию, вы поддерживали их против Австрии, поддерживали Бисмарка.
Наклонясь вперед, чуть-чуть прищурив глаза, отчего взгляд стал острее, она продолжала:
– У меня был знакомый араб-ученый; он сказал:
«Англичанин в Европе – лиса, в колониях – зверь, не имеющий имени…»
– Вы, мистер Крэйтон, не обижайтесь, вы ведь, конечно, знаете, что англичан не очень любят, и они это заслужили. Сто два года тому назад под Ватерлоо ваши солдаты окончательно погасили огонь французской революции. Вы гордитесь этой сомнительной заслугой пред Европой, которой вы помешали сделаться Соединенными Штатами, я верю, что Наполеон хотел этого. За сто лет вы, «аристократическая раса», люди компромисса, люди непревзойденного лицемерия и равнодушия к судьбам Европы, вы, комически чванные люди, сумели поработить столько народов, что, говорят, на каждого англичанина работает пятеро индусов, не считая других, порабощенных вами.
Самгин слушал изумленно, следя за игрой лица Елены. Подкрашенное лицо ее густо покраснело, до того густо, что обнаружился слой пудры, шея тоже налилась кровью, и кровь, видимо, душила Елену, она нервно и странно дергала головой, пальцы рук ее, блестя камнями колец, растягивали щипчики для сахара. Самгин никогда не видел ее до такой степени озлобленной, взволнованной и, сидя рядом с нею, согнулся, прятал голову свою в плечи, спрашивал себя:
«Чем это кончится?»
Кончилось молчанием. Крэйтон, готовясь закурить папиросу, вопросительно осматривал людей, видимо ожидая: кто возразит?
– Давайте прекратим разговор о политике, пока она еще не перессорила нас, – сказала Елена, утомленно вздохнув.
Крэйтон, качаясь вместе со стулом, смеялся. Пыльников смотрел на Елену с испугом, остальные пять-шесть человек ждали – что будет?
– Да, – сказала актриса, тяжело вздохнув. – Кто-то где-то что-то делает, и вдруг – начинают воевать! Ужасно. И, знаете, как будто уже не осталось ничего, о чем можно не спорить. Все везде обо всем спорят и – до ненависти друг к другу.
Самгин слышал эти грустные слова, точно сквозь сон. Искоса посматривая в подкрашенное лицо Елены, он соображал: как могло хвастовство Крэйтона задеть ее, певичку, которая только потому не стала кокоткой, что предпочла пойти на содержание к старику? Он целовал ее, когда хотел, но никогда не слышал от нее суждений о политике иначе как в форме анекдота или сплетни. Он очень верил в свою изощренную способность наблюдать, верил в точность наблюдений своих, в правильность оценок. В Елене он чего-то недосмотрел, и было очень неприятно убедиться в этом: считая ее глуповатой, он, возможно, был с нею более откровенен, чем следовало. Наблюдая, как тщательно мистер Крэйтон выковыривает из трубки какой-то ложечкой пепел в пепельницу, слушал, как четко он говорит:
– В сущности, войну начали вы, русские. Если б в переговоры не вмешался ваш темперамент…
Фразы представителя «аристократической расы» не интересовали его. Крэйтон – чужой человек, случайный гость, если он примкнет к числу хозяев России, тогда его речи получат вес и значение, а сейчас нужно пересмотреть отношение к Елене: быть может, не следует прерывать связь с нею? Эта связь имеет неоспоримые удобства, она все более расширяет круг людей, которые со временем могут оказаться полезными. Она, оказывается, способна нападать и защищать.
Охотно посещая различные собрания, Самгин вылавливал из хаоса фраз те, которые казались ему наиболее разумными, и находил, что эти фразы слагаются у него в нечто стройное, крепкое. Он видел, что мрачные события на фронтах возбуждают все более мятежную тревогу в людях и они становятся все искреннее в своей трусости и наглости, в цинизме своем, в сознании ими невозможности влиять на события. Он чувствовал себя дьяволом среди них, но дьяволом, который желает и может помочь им жить. Как всегда, сдержанный, скупой на слова, он привычно вылавливал ходовые фразы, ловко находя удобный момент для выступлений своих, и суховато, докторально давал советы.
– Наши дни – не время для расширения понятий. Мы кружимся пред необходимостью точных формулировок, общезначимых, объективных. Разумеется, мы должны избегать опасности вульгаризировать понятия. Мы единодушны в сознании необходимости смены власти, эго уже – много. Но действительность требует еще более трудного – единства, ибо сумма данных обстоятельств повелевает нам отчислить и утвердить именно то, что способно объединить нас.
Такие заявления удовлетворяли, то есть успокаивали тревоги тех людей, которым необходимо было чувствовать, что, говоря, они делают нечто полезное и даже исторически необходимое. Изредка пред ним ставили вопрос:
– В чем же и как должно выразиться это единство?
– Вот это и есть тема, подлежащая нашему обсуждению, – отвечал он и, если видел, что совопросник не удовлетворен, вслед за этим, взглянув на часы, уходил.
На одном из собраний против него выступил высокий человек, с курчавой, в мелких колечках, бородой серого цвета, из-под его больших нахмуренных бровей строго смотрели прозрачные голубые глаза, на нем был сборный костюм, не по росту короткий и узкий, – клетчатые брюки, рыжие и черные, полосатый серый пиджак, синяя сатинетовая косоворотка. Было в этом человеке что-то смешное и наивное, располагающее к нему.
– Слушайте-ко, – заговорил он, – вот вы все толкуете насчет объединения интеллигентов, а с кем надо объединяться-то? Вот у нас большевики есть и меньшевики, одни с Лениным, другие – с Плехановым, с Мартовым, – так – с кем вы?
Самгин, почувствовав опасность, ответил не сразу. Он видел, что ответа ждет не один этот, с курчавой бородой, а все три или четыре десятка людей, стесненных в какой-то барской комнате, уставленной запертыми шкафами красного [дерева], похожей на гардероб, среди которого стоит длинный стол. Закурив не торопясь папиросу, Самгин сказал:
– Для меня лично корень вопроса этого, смысл его лежит в противоречии интернационализма и национализма. Вы знаете, что немецкая социал-демократия своим вотумом о кредитах на войну скомпрометировала интернациональный социализм, что Вандервельде усилил эту компрометацию и что еще раньше поведение таких социалистов, как Вивиани, Мильеран, Бриан э цетера, тоже обнаружили, как бессильна и как, в то же время, печально гибка этика социалистов. Не выяснено: эта гибкость – свойство людей или учения?
Практика судебного оратора достаточно хорошо научила Клима Ивановича Самгина обходить опасные места, удаляясь от них в сторону. Он был достаточно начитан для того, чтоб легко наполнять любой термин именно тем содержанием, которого требует день и минута. И, наконец, он твердо знал, что люди всегда безграмотнее тех мыслей и фраз, которыми они оперируют, – он знал это потому, что весьма часто сам чувствовал себя таким.
– Для того, чтоб говорить об интернационализме, следует сначала выяснить, каково содержание понятия – нация. Возьмем Англию. Англичане – наиболее отвечают понятию нация, это народ одной крови, крепко спаянный этим единством в некую монолитную силу, которая заставляет работать на нее сотни миллионов людей иной крови. Можно думать, что именно поэтому Англия – страна, где социализм прививается с трудом. Там есть социалисты-фабианцы, но о них можно и не упоминать, они взяли имя себе от римского полководца Фабия Кунктатора, то есть медлителя, о нем известно, что он был человеком тупым, вялым, консервативным и, предоставляя драться с врагами Рима другим полководцам, бил врага после того, как он истощит свои силы. По его примеру вели себя англичане в начале девятнадцатого столетия…
Человек с курчавой бородой смущенно посмотрел на внимательную публику и пробормотал:
– Вот уж я и не понимаю – зачем вы это рассказываете?
Самгину очень не нравился пристальный взгляд прозрачно-голубых глаз, – блеск взгляда напоминал синеватый огонь раскаленных углей, в бороде человека шевелилась неприятная подстерегающая улыбка.
– Американцы Соединенных Штатов еще не нация, – продолжал он. – Это механически соединенное и еще не спрессованное в единый конгломерат сборище англичан, немцев, евреев, итальянцев, славян и так далее. Между Америкой и Россией есть много общего, но Россия являет собою государство еще менее целостное, еще более резко и глубоко разобщенное. Население Соединенных Штатов – в огромном большинстве и за исключением негров – европейцы. Население нашей страны включает пятьдесят семь народностей, совершенно и ничем не связанных: поляки не понимают грузин, украинцы – башкир, киргиз, татары – мордву и так далее, и так далее. Нет ни одного государства, которое в такой степени нуждалось бы в культурной центральной власти, в наличии благожелательной, энергичной интеллектуальной силы…
– Ну вот теперь – понятно, – сказал курчавый, медленно вставая со стула. Он вынул из кармана пиджака измятый картуз, хлопнул им по колену и угрюмо сказал кому-то:
– Аида, Митя!
Встал какой-то небольшого роста плотный человек с круглым, добродушным лицом, с растрепанной головой, одетый в черную суконную рубаху, в сапогах до колен, – проходя мимо Самгина, он звонко оказал;
– Уже вы столько знаете, что…
– Слушать стыдно, – угрюмо дополнил курчавый.
– Да-а! Знаете – юного, а понимаете – мало! – сказал чернорубашечник, и оба пошли к двери, топая по паркету, как лошади.
– Следовало бы послушать до конца, – сказал Самгин вслед им. Митя откликнулся:
– Слышали. Читаем.
– Я знаю их, – угрожающе заявил рыженький подпоручик Алябьев, постукивая палкой в пол, беленький крестик блестел на его рубахе защитного цвета, блестели новенькие погоны, золотые зубы, пряжка ремня, он весь был как бы пронизая блеском разных металлов, и даже голос его звучал металлически. Он встал, тяжело опираясь на палку, и, приведя в порядок медные, длинные усы, продолжал обвинительно: – Это – рабочие с Выборгской стороны, там все большевики, будь они прокляты!
– Рабочих не надо раздражать, – миролюбиво, но твердо вставила Марья Ивановна Орехова.
– Что? Не раздражать? Вот как? – закричал Алябьев, осматривая людей и как бы заранее определяя, кто решится возразить ему. – Их надо посылать на фронт, в передовые линии, – вот что надо. Под пули надо! Вот что-с! Довольно миндальничать, либеральничать и вообще играть словами. Слова строптивых не укрощают…
– Что ж кричать? – печально качая голым черепом и вздыхая тяжко, спросил адвокат Вишняков, театрал и шахматист. – Поздно кричать, – ответил он сам себе и широко развел руки. – Все разрушается, все! Клим Иванович замечательно правильно указал, что Русь – глиняный горшок, в котором кипят, но не могут свариться разнообразные, несоединимые…
– Колосс на глиняных ногах, – сообщила, как новость, Орехова, три дамы единодушно согласились с ней, а четвертая с явным страхом спросила:
– Что же, при республике все эти бурята, калмыки и дикари получат право жениться на русских? – Она была высокая, с длинным лицом, которое заканчивалось карикатурно острым подбородком, на ее хрящеватом носу дрожало пенснэ, на груди блестел шифр воспитанницы Смольного института.
Заговорили сразу человек десять. Алябьев кричал все более бешено, он вертелся, точно посаженный на кол, стучал палкой, двигал стул, встряхивая его, точно таскал человека за волосы, блестел металлами.