355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Горький » Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе » Текст книги (страница 110)
Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:48

Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"


Автор книги: Максим Горький



сообщить о нарушении

Текущая страница: 110 (всего у книги 127 страниц)

Самгин еще в начале речи Грейман встал и отошел к двери в гостиную, откуда удобно было наблюдать за Таисьей и Шемякиным, – красавец, пошевеливая усами, был. похож на кота, готового прыгнуть. Таисья стояла боком к нему, слушая, что говорит ей Дронов. Увидав по лицам людей, что готовится взрыв нового спора, он решил, что на этот раз с него достаточно, незаметно вышел в прихожую, оделся, пошел домой.

Было уже очень поздно. [На] пустынной улице застыл холодный туман, не решаясь обратиться в снег или в дождь. В тумане висели пузыри фонарей, окруженные мутноватым радужным сиянием, оно тоже застыло. Кое-где среди черных окон поблескивали желтые пятна огней.

«Демократия, – соображал Клим Иванович Самгин, проходя мимо фантастически толстых фигур дворников у ворот каменных домов. – Заслуживают ли эти люди, чтоб я встал во главе их?» Речь Розы Грейман, Поярков, поведение Таисьи – все это само собою слагалось в нечто единое и нежелаемое. Вспомнились слова кадета, которые Самгин мимоходом поймал в вестибюле Государственной думы: «Признаки новой мобилизации сил, враждебных здравому смыслу».

«Да, – соображал Самгин. – Возможно, что где-то действует Кутузов. Если не арестован в Москве в числе «семерки» ЦК. Еврейка эта, видимо, злое существо. Большевичка. Что такое Шемякин? Таисья, конечно, уйдет к нему. Если он позовет ее. Нет, будет полезнее, если я займусь литературой. Газета не уйдет. Когда я приобрету имя в литературе, – можно будет подумать и о газете. Без Дронова. Да, да, без него…»

Это было одно из многих его решений, с ним он и заснул.

Но поутру, лежа в постели, раскуривая первую папиросу, он подумал, что Дронов – полезное животное. Вот, например, он умеет доставать где-то замечательно вкусный табак. На новоселье подарил отличный пейзаж Крымова, и, вероятно, он же посоветовал Таисье подарить этюд Жуковского – сосны, голубые тени на снегу. Пышное лето, такая же пышная зима.

Сквозь занавесь окна светило солнце, в комнате свежо, за окном, должно быть, сверкает первый зимний день, ночью, должно быть, выпал снег. Вставать не хотелось. В соседней комнате мягко топала Агафья. Клим Иванович Самгин крикнул:

– Дайте кофе сюда. «Да, Дронов – полезен. Как Санчо Панса. Хотя я и не дон-Кихот. Он – неглуп, Иван».

Дронов заочно знакомил его с присяжным поверенным Антоном Сергеевичем Прозоровым:

– Светило не из крупных и – угасающее. Изъеден многими болезнями, и скоро они его доедят до конца. Обжора и бабник. Живет с последней из десятка. Взял ее с эстрады, внушил, что она должна играть в драме, а в драме она оказалась совершенно бездарной и теперь мстит ему за то, что он испортил ей карьеру: не помешай он ей – она была бы знаменита, как Иветт Гильбер. Ежегодно возит его в Париж, – без Парижа она не может жить. Дела у него – запутаны, и предупреждаю – репутация неважная: гонорары – берет, но дважды пропустил сроки апелляции, и в одном случае пришлось уплатить клиенту сумму его иска: совет, рассмотрев жалобу клиента, признал иск бесспорным.

Прозоров оказался мужчиной длинным, тонконогим, со вздутым животом, живот, выпирая из жилета и брюк, показывал белую полосу рубахи. Голова у него была не по росту большая, и в профиль он напоминал гвоздь, изогнутый посредине. На полуголом желтом черепе рассеяны седоватые остатки бывших кудрей ржавого цвета. Щеки украшала борода, ее прямые, редкие волосы на подбородке оканчивались острым клином. Измятое лицо, серые мешки оттягивали веки, обнажали выцветшие мокрые глаза. На переносье длинного, красноватого носа дрожало пенснэ, но Прозоров смотрел через него.

– Что же? Очень хорошо. Я – рад помочь коллеге. Иван Матвеич подробно рассказал мне… Я отберу дела, которые требуют… То есть несколько залежались… Пожалуйста.

Он смотрел на Самгина растерянно, даже как будто испуганно, выдувал воздух носом, вздыхал, вытирал глаза платком.

– Познакомил бы вас с женой, но она поехала в Новгород, там – какая-то церковь замечательная. Она у меня искусством увлекается, теперь искусство в моде… молодежь развлекаться хочет, устала от демонстраций, конституции, революции.

Он пугливо зашевелился в кресле, наморщил нос, сбросив с него пенснэ, и поспешно добавил:

– Я, конечно не отрицаю… Но «делу время, а потехе – час». Вот наступил час потехи. Это – нормально.

Было в нем, в костюме и в словах, что-то неряшливое, неуверенное, а вокруг его, в кабинете, неуютно, тесно, стоял запах бумажной пыли.

– Письмоводитель у меня – Миронов, юноша неглупый, милейший, хотя – бездельник. Вот-с.

Он устало вздохнул и посмотрел на Самгина так, что тот понял:

«Уйди. Надоел ты мне».

Когда Самгин пришел знакомиться с делами, его встретил франтовато одетый молодой человек, с длинными волосами и любезной улыбочкой на смуглом лице. Прищурив черные глаза, он сообщил, что патрон нездоров, не выйдет, затем, указав на две стопы бумаг в синих обложках с надписью «Дело», сказал:

– Это он предлагает вашему вниманию. Я вам не нужен?

– Нет.

Юноша шаркнул ногой по полу, исчез, а Самгин, развернув «Дело о взыскании крестьянами Уховыми Иваном и Пелагеей с пот. почет, гражданина Левашова убытков за увечье», углубился в изучение дела. Оказалось, что гражданин, проезжая на паре собственных лошадей, переломил крестьянину ногу, помял ребра и причинил сотрясение мозга, вследствие чего крестьянин Алексей Ухов, ломовой извозчик, – помер. Отец и жена умершего желают получить с гражданина 5000 рублей. Дело рассматривалось в окружном суде, в иске отказано, подана апелляция. Из полицейского протокола Самгин увидал, что иск – безнадежен. На обороте дела он прочитал подсчет гонорара, полученного Прозоровым: 140 р.

«Дело о нарушении контракта фабрикантом Келлер…»

За спиною Самгина открылась дверь и повеяло крепкими духами. Затем около него явилась женщина среднего роста, в пестром облаке шелка, кружев, в меховой накидке на плечах, в тяжелой чалме волос, окрашенных в рыжий цвет, румяная, с задорно вздернутым носом, синеватыми глазами, с веселой искрой в них. Ее накрашенный рот улыбался, обнажая мелкие мышиные зубы, вообще она была ослепительно ярка.

– Елена Викентьевна, – сказала она, протянув коротенькую пухлую ручку, и пригласила Самгина завтракать.

Завтракали очень разнообразно и вкусно. Пили водку пополам с «пикон», пили вино, и Клим Иванович Самгин с удовольствием узнал немал® интереснейших новостей из жизни высших сфер.

Первая из них: посланник Соединенных Штатов Америки в Париже заявил русскому послу Нелидову, что, так как жена графа Ностиц до замужества показывалась в Лондоне, в аквариуме какого-то мюзик-холла, голая, с рыбьим хвостом, – дипломатический корпус Парижа не может признать эту даму достойной быть принятой в его круге.

– Вы понимаете, какой скандал? Ностиц. Он, кажется, помощник посла. Вообще – персона важная. Нет – вы подумайте [о] нашем престиже за границей. Послы – женятся на дамах с рыбьими хвостами…

Она засмеялась звонко, «рассыпчатым» смехом, очень приятным, а затем сообщила, что у молодой царицы развивается истерия и – нарывы на ногах.

– Все это – последствия ее ненормальных отношений с Вырубовой. Не понимаю лесбианок, – сказала она, передернув плечами. – И там еще – этот беглый монах, Распутин. Хотя он, кажется, даже не монах, а простой деревенский мельник.

Она со вкусом, но и с оттенком пренебрежения произносила слова «придворные сферы», «наша аристократия», и можно было подумать, что она «вращалась» в этих сферах и среди аристократии. Подчеркнуто презрительно она говорила о министрах:

– Все какие-то выскочки с мещанскими фамилиями – Щегловитов, Кассо… Вы не видали этого Кассо? У него изумительно безобразные уши, огромные, точно галоши. А Хвостов, нижегородский губернатор, которого тоже хотят сделать министром, так толст, что у него автомобиль на особенных рессорах.

Сидели в большой полутемной комнате, против ее трех окон возвышалась серая стена, тоже изрезанная окнами. По грязным стеклам, по балконам и железной лестнице, которая изломанной линией поднималась на крышу, ясно было, что это окна кухонь. В одном углу комнаты рояль, над ним черная картина с двумя желтыми пятнами, одно изображало щеку и солидный, толстый нос, другое – открытую ладонь. Другой угол занят был тяжелым, черным буфетом с инкрустацией перламутром, буфет похож на соединение пяти гробов.

В комнате было душновато, крепкие духи женщины не могли одолеть запаха пыли, нагретой центральным отоплением.

Завтрак продолжался часа два. Клим Иванович Самгин вкусно покушал, немножко выпил, настроился благодушно и, слушая звонкий голосок, частый смех женщины, любезно улыбался, думал:

«Глупа, но – забавная».

А она с восторгом говорила ему о могучей красоте фресок церкви Спаса Нередицы в Новгороде.

Отпуская его, она сказала:

– По субботам у меня бывают артисты, литераторы, музицируем, спорим, – заходите!

«Да, у нее нужно бывать», – решил Самгин, но второй раз увидеть ее ему не скоро удалось, обильные, но запутанные дела Прозорова требовали много времени, франтоватый письмоводитель был очень плохо осведомлен, бездельничал, мечтал о репортаже в «Петербургской газете». Да и сам Прозоров, все более раскисая, потирал лоб, дергал себя за бороду и явно терял память. Письмоводителя рассчитали. Дронов поставил на его место угрюмого паренька, в черной суконной косоворотке, скуластого, с оскаленными зубами, и уже внешний вид его действовал Самгину на нервы.

Умер Лев Толстой. Агафья была первым человеком, который сказал это Самгину утром, подавая ему газеты:

– Лёв-то Николаич скончался. Она сказала это вполголоса и пошла прочь, но, остановясь в двери, добавила:

– Слышите, как у всех в доме двери хлопают? Будто испугались люди-то.

– Вы читали Толстого? – спросил он.

– «Поликушку» читала, «Сказку о трех братьях», «Много ли человеку земли надо» – читала. У нас, на черной лестнице, вчера читали.

Как всегда, она подождала: не спросит ли барин еще о чем-нибудь. Барин – не спросил.

Он не слышал, что где-то в доме хлопают двери чаще или сильнее, чем всегда, и не чувствовал, что смерть Толстого его огорчила. В этот день утром он выступал в суде по делу о взыскании семи тысяч трехсот рублей, и ему показалось, что иск был признан правильным только потому, что его противник защищался слабо, а судьи слушали дело невнимательно, решили торопливо.

В комнате присяжных поверенных озабоченно беседовали о форме участия в похоронах, посылать ли делегацию в Ясную Поляну или ограничиться посылкой венка. Кто-то солидно напомнил, что теперь не пятый год, что существует Щегловитов…

Довольный тем, что выиграл дело, Клим Иванович Самгин позвонил Прозорову, к телефону подошла Елена и, выслушав его сообщение, спросила:

– А вы знаете, что в университете беспокойно, студенты шумят, требуют отмены смертной казни…

«Дура, – мысленно обругал ее Самгин, тотчас повесив трубку. – Ведь знает, что разговоры по телефону слушает полиция». Но все-таки сообщил новость толстенькому румянощекому человеку во фраке, а тот, прищурив глаз, посмотрел в потолок, сказал:

– Что ж? Предлог – хороший. «Смертию смерть поправ». Только бы на улицу не вылезали…

Явились еще двое фрачников с портфелями, и один из них, черноволосый, высоколобый, с провалившимися внутрь черепа глазами и желчным лицом, сердито говорил:

– Я утверждаю: сознание необходимости социальной дисциплины, чувство солидарности классов возможны только при наличии правильно и единодушно понятой национальной идеи. Я всегда говорил это… И до той поры, пока этого не будет, наша молодежь…

– Позволь, позволь! Конституционные иллюзии года три-четыре держали молодежь в состоянии покоя…

– Но вот оказалось достаточно умереть Толстому, чтоб она снова полезла на стену. Румяный адвокат весело спросил:

– А где же это вы, Роман Осипович, наблюдали солидарность классов?

– Во Франции, друг мой, в Англии. В Германии, где организованный рабочий класс принимает деятельное участие в государственной работе. Все это – страны, в которых доминирует национальная идея…

– Это у вас – струвизм! Эрос в политике и прочее. Это романтика…

Самгин послушал спор еще минут пять и вышел на улицу под ветер, под брызги мелкого дождя. Ему казалось, что в обычном шуме города сегодня он различает какой-то особенный, глухой, тревожный гул. Люди обгоняли друг друга, выскакивали из дверей домов, магазинов, из-за углов улиц, и как будто все они искали, куда бы спрятаться от дождя, ветра. Мысли тоже суетились поспешно, бессвязно. Думалось о том, что адвокаты столицы относятся к нему холодно, с любезностью очень обидной. В сером, мокром сумраке вырастала фигура хмурого старика с растрепанной бородой.

«Уговаривал не противиться злу насилием, а в конце дней бежал от насилия жены, семьи. Снова начинаются волнения студентов».

Нанял извозчика, спрятался под кожу верха пролетки, закрыл глаза. Только что успел раздеться – вбежал Дронов, отирая платком мокрое лицо.

– Толстой-то, а? – заговорил он. – Студенты зашевелились, и будто бы на заводах сходки. Вот – штука! Чорт возьми…

Он почмокал губами и продолжал?

– Еду мимо, вижу – ты подъехал. Вот что: как думаешь – если выпустить сборник о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в литературе. Может – и ты попробуешь написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет работал человек, приобрел всемирную славу, а – покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», – что это значит, а? Хотел молчать, но – не мог? Но – почему не мог?

– Сборник – это хорошая мысль, – сказал Самгин и, не желая углубляться в истоки моральной философии Толстого, деловито заговорило плане сборника.

Дронов минут пять слушал молча, потирая лоб и ежовые иглы на голове, потом вскочил:

– Еду в Думу. Хочешь?

– Нет.

Выдернув яз кармана какую-то газетку, он сунул ее Самгину:

– «Рабочая газета» Ленина, недавно – на-днях – вышла.

Исчез, но тотчас же, в пальто, в шапке, снова явился, пробормотал:

– Есть слушок: собираемся Персию аннексировать. Австрия – Боснию, Герцеговину схватила, а мы – Персию. Если англичане не накостыляют нам шею – поеду к персам ковры покупать. Дело – тихое, спокойное. Торговля персидскими коврами Ивана Дронова. Я хожу по ковру, ты ходишь пока врешь, они ходят пока врут, вообще все мы ходим пока врем. Газетку – сохрани.

Пробормотал и окончательно исчез, оставив Самгина в состоянии раздражения.

«Шут. Хитрый шут. Лживая натура».

Он уже не впервые замечал, что Иван, уходя, старается, как актер под занавес, сказать слова особенно раздражающие память и какие-то двусмысленные.

Грея спину около калорифера, Самгин развернул потрепанную, зачитанную газету. Она – не угашала его раздражения. Глядя на простые, резкие слова ее передовой статьи, он презрительно протестовал:

«Кого они хотят вести за собой в стране, где даже Лев Толстой оказался одиноким и бессильным…»

Вечером он пошел к Прозорову, старик вышел к нему в халате, с забинтованной шеей, двигался он хватаясь дрожащей рукой за спинки кресел, и сипел, как фагот, точно пьяный.

– «Печали и болезни вон полезли», как сказано у… этого, как его? «Бурса»? Вот, вот – Помяловский. Значит – выиграли мы? Очень приятно. Очень.

Говоря медленно, тягуче, он поглаживал левую сторону шеи и как будто подталкивал челюсть вверх, взгляд мутных глаз его искал чего-то вокруг Самгина, как будто не видя его.

– Теперь давайте, двигайте дело графини этой. Завтра напишем апелляцию… Это мы тоже выиграем. Ну, я, знаете, должен лежать, а вы к жене пожалуйте, она вас просила. Там у нее один… эдакий… Из этих, из модных… Искусство, философия и всякое прочее. Э-хе-хе…

Он махнул левой рукой, правую протянул Самгину и, схватив его руку, удержал ее:

– Толстой-то, а? В мое время… в годы юности, молодости моей, – Чернышевский, Добролюбов, Некрасов – впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он – о себе начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности – отвращение от целого… Ну – до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…

Он указал рукой на дверь в гостиную. Самгин приподнял тяжелую портьеру, открыл дверь, в гостиной никого не было, в углу горела маленькая лампа под голубым абажуром. Самгин брезгливо стер платком со своей руки ощущение теплого, клейкого пота.

Дверь в столовую была приоткрыта, там, за столом, сидели трое мужчин и Елена. В жизни Клима Ивановича Самгина неожиданные встречи были часты и уже не удивляли его, но каждая из них вызывала все более тягостное впечатление ограниченности жизни, ее узости и бедности.

В толстом рыжеволосом человеке, с надутым, синеватого цвета бритым лицом утопленника, с толстыми губами, он узнал своего учителя Степана Андреевича Томилина, против него, счастливо улыбаясь, сидел приват-доцент Пыльников.

– И замалчивают крик отчаяния, крик физиолога дю-Буа-Реймона, которым он закончил свою речь «О пределах наших знаний» – сиречь «Игнорабимус» – не узнаем! – строго, веско и как будто сквозь зубы говорил Томилин, держа у бритого подбородка ложку с вареньем.

– Сов-вершенно верно, – с радостью подтвердил Пыльников, и вслед за его словами торопливо раздался тонкий детский голосок:

– Так, интересы профессии одних, привычка к легкомыслию других ограничивают свободу мысли.

– Именно – это! – снова подтвердил Пыльников. – То есть сначала это, затем уже политика власти – самодержавной власти, разумеется…

– О! – вскричала Елена, встречая Самгина. – Вот прекрасно! Знакомьтесь: Аркадий Козьмич Пыльников, Юрий Николаевич Твердохлебов.

– Мы знакомы, – сказал Самгин, подходя к Томилину, – не вставая, облизывая губы, Степан Томилин поднял на Самгина рыжие зрачки, медленно и важно поднял руку и недоверчиво спросил:

– Знакомы? Где же я имел честь?..

Обиженный его важностью, Самгин сухо напомнил ему.

– Ага! Да, да, я вспоминаю. Был репетитором вашим, и еще там были мальчики. Один из них, кажется, потонул или что-то такое…

Он отвернул лицо от Самгина и снова взял варенья. Клим Иванович сел против Твердохлебова, это был маленький, размеров подростка, человечек– с личиком подвижным, как у мартышки, смуглое личико обросло темной бородкой, брови удивленно приподняты, темные глазки блестят тревожно. «Какой-то игрушечный, не настоящий», – определил Самгин, присматриваясь к Томилину неприязненно. Жесткие волосы учителя, должно быть, поредели, они лежали гладко, как чепчик, под глазами вздуты синеватые пузыри, бритые щеки тоже пузырились, он часто гладил щеки и нос пухлыми пальцами левой руки, а правая непрерывно подкосила к толстым губам варенье, бисквиты, конфекты. Вазочки с вареньем и бисквитами, коробки конфект были тесно сдвинуты в его сторону. Весь он стал какой-то пузырчатый, вздутый живот его, точно живот Бердникова, упирался в край стола, и когда учителю нужно было взять что-нибудь, он приподнимался на стуле, живот мешал рукам, укорачивал. Но, несмотря на то, что он так ненормально, нездорово растолстел, Самгин, присматриваясь к нему, не мог узнать в нем того полусонного, медлительного человека, каким Томилин жил в его памяти. Говорил он так уверенно и властно, что его уже нельзя было назвать «личностью неизвестного назначения», как называл его Варавка. И зрачки его глаз уже не казались наклеенными на белках, но как бы углубились в их молочное вещество, раскрашенное розоватыми жилками, – углубились, плавали в нем и светились как-то зловеще.

«Страшное и противное лицо», – определил Самгин, слушая.

– В докладе моем «О соблазнах мнимого знания» я указал, что фантастические, невообразимые числа математиков – ирреальны, не способны дать физически ясного представления о вселенной, о нашей, земной, природе, и о жизни плоти человечий, что математика есть метафизика двадцатого столетия и эта наука влечется к схоластике средневековья, когда диавол чувствовался физически и считали количество чертей на конце иглы. Вопрос о достоверности знания, утверждаю я, должен быть поставлен вновь и строго философски. Надо проверить: не есть ли знание ловушка диавола, поставленная нам в наших поисках богопознания.

– Простите, что прерываю вашу многозначительную речь, – с холодной вежливостью сказал Самгин, – Но, помнится, вы учили понимать познание как инстинкт, третий инстинкт жизни…

– Учил, когда учился, и перестал учить, когда понял, что учил ошибочно, – ответил Томилин, развертывая конфекту и не взглянув на ученика, а Самгин почувствовал, что ему хочется говорить дерзости.

«Вот – хам!»

И, стараясь придать голосу своему ядовитость, произнес:

– Тогда разрешите поставить вопрос об ответственности учительства.

– Правильно. Вот и ставьте его пред Христом и Пирроном, пред блаженным Августином и Вольтером…

– Вот – удар! – вскричал Пыльников, обращаясь к Твердохлебову, а [Твердохлебов] тотчас же набросился на Самгина, крича:

– И вспомните о причине изгнания праотцев из рая! И о горьких плодах: мира сего. Розанова – читали? Томилин, разжевывая конфекту, докторально указал:

– Розанов – брехун, чувственник и еретик, здесь неуместен. Место ему уготовано в аду. – И, зло вспыхнувшими глазами покосясь в сторону Самгина, небрежно пробормотал:

– Есть две ответственности: пред богом и пред диаволом. Смешивать их в одну – преступно. Умолчу о том, что и неумно.

Он облизал губы, потом вытер их платком и обратился к Елене.

– Возвращаясь к Толстому – добавлю: он учил думать, если можно назвать учением его мысли вслух о себе самом. Но он никогда не учил жить, не учил этому даже и в так называемых произведениях художественных, в словесной игре, именуемой искусством… Высшее искусство – это искусство жить в, благолепии единства плоти и духа. Не отрывай чувства от ума, иначе жизнь твоя превратится в цепь неосмысленных случайностей и – погибнешь!

«Цепь неосмысленных случайностей» – это он взял у Льва Шестова», – отметил Самгин.

Клим Иванович не помнил себя раздраженным и озлобленным до такой степени, как был озлоблен в эти минуты. Раздражало и даже возбуждало брезгливость поглощение Томилиным сладостей, он почти непрерывно и как бы автоматически подавал их пухлыми пальцами в толстогубый рот, должно быть, эта равнодушная жвачка и заставляла вероучителя цедить слова сквозь зубы. Проповедь его звучала равнодушно, и в этом равнодушии, ясно для Самгина, звучало пренебрежительное отношение к нему. Смысл проповеди бывшего учителя не интересовал, не задевал Самгина. Климу Ивановичу уже знакомо было нечто подобное, вопрос о достоверности знания, сдвиг мысли в сторону религии, метафизики – все это очень в моде. Но было что-то обидное в том, что Томилин оказался так резко не похожим на того, каким был в молодости. Обрывая краткие замечания и вставки Пыльникова, Твердохлебова, бывший репетитор не замечал Самгина, и похоже было, что он делает это нарочно.

«Он мстит мне? За что? – подумал Самгин, вспомнил, как этот рыжий сластоежка стоял на коленях пред его матерью, и решил: – Не может быть. Варавка любил издеваться над ним…»

– «Человек рождается на страдание, как искра, чтоб устремиться вверх», – с восторгом вскричал маленький Твердохлебов, и его личико сморщилось, стало еще меньше. Обнажая шоколадную конфекту, соскабливая с нее ногтем бумажку, Томилин погасил восторг этого человечка холодными словами:

– Не все в книге Иова мы должны понимать так прямолинейно, как написано, ибо эта книга иной расы и крови, – расы, непростительно согрешившей пред господом и еще милостиво наказанной…

Он встал и оказался похожим на бочку, облеченную в нечто темносерое, суконное, среднее между сюртуком и поддевкой. Выкатив глаза, он взглянул на стенные часы, крякнул, погладил ладонью щеку.

– Мне – пора. Надо немного подготовиться, в девять читаю в одном доме о судьбе, как ее понимает народ, и о предопределении, как о нем учит церковь.

Поцеловал руку хозяйки, остальным кивнул головой и пошел, тяжело шаркая ногами; хозяйка последовала за ним.

– Замечательно! – вполголоса сказал Твердохлебов.

– Весьма умный человек, – согласился Пыльников.

– А – какая эрудиция! Возвратилась хозяйка.

– Оригинален? – спросила она и сама ответила: – Очень.

А Пыльников сказал Самгину:

– У Елены Викентьевны удивительный дар находить и собирать вокруг себя людей исключительно интересных…

– Счастлив, что нахожусь в их среде, – озлобленно и не скрывая иронии произнес Самгин. Елена усмехнулась, глядя на него.

– Ого, вы кусаетесь?

– Нет, право же, он недюжинный, – примирительно заговорила она. – Я познакомилась с ним года два тому назад, в Нижнем, он там не привился. Город меркантильный и ежегодно полтора месяца сходит с ума: всё купцы, купцы, эдакие огромные, ярмарка, женщины, потрясающие кутежи. Он там сильно пил, нажил какую-то болезнь. Я научила его как можно больше кушать сладостей, это совершенно излечивает от пьянства. А то он, знаете, в ресторанах философствовал за угощение…

Самгин слушал ее с удовольствием, ее слова освежали и успокаивали его, а выслушав дальнейшее, он даже тихонько засмеялся.

– Можете себе представить: подходит к вам эдакий страшный и предлагает: не желаете ли, бытие божие докажу? И за полбутылки водки утверждал и отвергал, доказывал. Очень забавно. Его будто бы даже били, отправляли в полицию… Но, вот видите, оказалось, что он… что-то значит! Философ, да?

– Весьма оригинальный, – грустно сказал Пыльников, а Клим Иванович Самгин с удовольствием посмотрел на лица Пыльникова и Твердохлебова, они как будто несколько поблекли. Пыльников надул губы и слушал разочарованно, а маленький человечек, передернув плечами, пробормотал:

– Испытание! Я – про алкоголизм. Не согрешишь – не покаешься, не покаешься —»е спасешься.

– Мой муж – старый народник, – оживленно продолжала Елена, – Он любит все это: самородков, самоучек… Самоубийц, кажется, не любит. Самодержавие тоже не любит, это уж такая старинная будничная привычка, как чай пить. Я его понимаю: люди, отшлифованные гимназией, университетом, довольно однообразны, думают по книгам, а вот такие… храбрецы вламываются во все за свой страх. Варвары… Я – за варваров, с ними не скучно!

– Елена Викентьевна! – взвыл Твердохлебов, подскочив на стуле. – Это говорите вы, вы, в гостиной которой собирается цвет…

– Едена Викентьевна шутит, – объяснил Пыльников, но слова его звучали вопросительно.

– Вот какой догадливый, – сказала женщина, обращаясь к Самгину; он встал, протянул ей руку.

– Ой, нет! Не отпущу, у меня к вам есть дело… Те двое помяли, что они – лишние, поцеловали ее пухлую ручку с кольцами на розовых пальчиках и ушли. Елена несколько секунд пристально, с улыбкой в глазах рассматривала Самгина, затем скорчила рожицу в комически печальную гримасу и, вздохнув, спросила:

– Будем говорить о Толстом?

– Это – необязательно, – сказал Самгин.

– Спасибо. О Толстом я говорила уже четыре раза, не считая бесед по телефону. Дорогой Клим Иванович – в доме нет денег и довольно много мелких неоплаченных счетов. Нельзя ли поскорее получить гонорар за дело, выигранное вами?

– Я постараюсь.

– Пожалуйста, постарайтесь! Вот и все. Но это не значит, что вы должны уходить.

Она предложила перейти в гостиную. Ходила она легко и плавно, пружинистым танцующим шагом, одета она в платье оранжевого цвета, широкое, точно плащ. На ходу она смешно размахивала руками, оправляя платье, а казалось, что она отталкивает что-то.

«Приятная, – сказал себе Самгин и подумал: – она прячется в широкие платья, вероятно, потому, что у нее плохая фигура». Он был очень благодарен ей за то, что она рассказала о Томилине, и смотрел на нее ласково, насколько это было доступно ему.

Гостиная освещалась лампой, заключенной в фонарь ажурной персидской меди, и все в комнате было покрыто мелким узором теней. По стенам на маленьких полочках тускло блестели медные кувшины, чаши, вазы, и это обилие меди заставило Самгина подумать:

«Оригинальничает».

Елена полулежала на тахте, под большой картиной, картина изображала желтые бугры песка, караван верблюдов, две тощие пальмы в лохмотьях листьев, изорванных ветром.

– Муж заболевает, должно быть, серьезно, – говорила Елена.

Печали в словах ее Самгин не слышал. Он спросил: кто это – Твердохлебов?

– Так… бездельник, – сказала она полулежа на тахте, подняв руки и оправляя пышные волосы. Самгин отметил, что грудь у нее высокая. – Живет восторгами. Сын очень богатого отца, который что-то продает за границу. Дядя у него – член Думы. Они оба с Пыльниковым восторгами живут. Пыльников недавно привез из провинции жену, косую на правый глаз, и двадцать пять тысяч приданого. Вы бываете в Думе?

– Был, один раз, собираюсь на-днях.

– Идемте вместе. Там – забавно. Сидят и сочиняют законы очень знакомые люди, которых я видала пьяными у цыган, в кабинетах ресторанов.

Прищурясь, она спросила:

– Ведь вам Дронов, наверное, сказал, что я была эстрадной певицей? Ну, вот. В качестве таковой я имела весьма широкие знакомства среди лучших людей России, – сказала она, весело подмигнув. – И, разумеется, для того, чтоб хорошо одеться, приходилось совершенно раздеваться. Вас это шокирует?

– Ничуть, – поспешно сказал Самгин, а она, грозя пальцем, предупредила его:

– Но – не вздумайте сочувствовать, жалеть и тому подобное. И – не питайте амурных надежд, я уже достаточно устала от любви. И вообще от всякого свинства. Будем добрыми друзьями – хорошо?

– Очень хорошо. И очень благодарю вас за предложение, – говорил Самгин, думая: «Муж умирает, ей нужен заместитель, который продолжал бы дело мужа – работать на нее».

– Ну, вот. Я встречаюсь с вами четвертый раз, но… Одним словом: вы – нравитесь мне. Серьезный. Ничему не учите. Не любите учить? За это многие грехи простятся вам. От учителей я тоже устала. Мне – тридцать, можете думать, что два-три года я убавила, но мне по правде круглые тридцать и двадцать пять лет меня учили.

Самгин, любезно улыбаясь, слушал ее задорную болтовню и видел, что, когда эта женщина толкает пальцами, легкие слова ее тоже как будто металлически щелкают, точно маленькие ножницы, а веселая искра синих глаз вспыхивает ярче.

«Она интереснее Алины, – определял Самгин. – Характер более законченный. И – неглупа. Эта едва ли способна разыгрывать драмы. С ней необходимо держаться очень осторожно», – решил он.

Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда старик чувствовал себя бодрее, работал с ним, а после этого оставался пить чай или обедать. За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно рассказывал о жизни интеллигентов семидесятых – восьмидесятых годов, он знавал почти всех крупных людей того времени и говорил о них, грустно покачивая головою, как о людях, которые мужественно принесли себя в жертву Ваалу истории.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю