Текст книги "Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе"
Автор книги: Максим Горький
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 91 (всего у книги 127 страниц)
Нет, Безбедов не мешал, он почему-то приуныл, стад молчаливее, реже попадал на глаза и не так часто гонял голубей. Блинов снова загнал две пары его птиц, а недавно, темной ночью, кто-то забрался из сада на крышу с целью выкрасть голубей и сломал замок голубятни. Это привело Безбедова в состояние мрачной ярости; утром он бегал по двору в ночном белье, несмотря на холод, неистово ругал дворника, прогнал горничную, а затем пришел к Самгину пить кофе и, желтый от злобы, заявил:
– Подожгу флигель, – к чорту все!
– Предупредите меня об этом за день, чтоб я успел выехать из квартиры, – серьезно и не глядя на него сказал Самгин, – голубятник помолчал и так же серьезно. прохрипел:
– Ладно.
Вслед за тем его взорвало:
– Р-россия, чорт ее возьми! – хрипел он, задыхаясь. – Везде – воры и чиновники! Служащие. Кому служат? Сатане, что ли? Сатана – тоже чиновник.
Самгин пил кофе, читая газету, не следил за глупостями неприятного гостя, но тот вдруг заговорил тише ч как будто разумнее:
– Этот парижский пижон, Турчанинов, правильно сказал: «Для человека необходима отвлекающая точка». Бог, что ли, музыка, игра в карты…
Посмотрев на него через газету, Самгин сказал:
– А – голуби?
– А голубям – башки свернуть. Зажарить. Нет, – в самом деле, – угрюмо продолжал Безбедов. – До самоубийства дойти можно. Вы идете лесом или – все равно – полем, ночь, темнота, на земле, под ногами, какие-то шишки. Кругом – чертовщина: революции, экспроприации, виселицы, и… вообще – деваться некуда! Нужно, чтоб пред вами что-то светилось. Пусть даже и не светится, а просто: существует. Да – чорт с ней – пусть и не существует, а выдумано, вот – чертей выдумали, а верят, что они есть.
Он шумно встал и ушел. Болтовня его не оставила следа в памяти Самгина.
А Миша постепенно вызывал чувство неприязни к нему. Молчаливый, скромный юноша не давал явных поводов для неприязни, он быстро и аккуратно убирал комнаты, стирал пыль не хуже опытной и чистоплотной горничной, переписывал бумаги почти без ошибок, бегал в суд, в магазины, на почту, на вопросы отвечал с предельной точностью. В свободные минуты сидел в прихожей на стуле у окна, сгибаясь над книгой.
– Что читаешь? – спрашивал Самгин.
– Журнал «Современный мир», книгу третью, роман Арцыбашева «Санин». Самгин внушал ему:
– Отвечая, не следует вставать предо мною: ты – не солдат, я – не офицер.
– Хорошо, – сказал Миша и больше не вставал, лишив этим Самгина единственной возможности делать ему выговоры, а выговоры делать хотелось, и – нередко. Неосновательность своего желания Самгин понимал, но это не уменьшало настойчивости желания. Он спрашивал себя:
«Что неприятно мне в этом мальчишке?» И нашел, что неприятен прямой, пристальный взгляд красивых, но пустовато светлых глаз Миши, взгляд – как бы спрашивающий о чем-то, хотя и почтительно, однако – требовательно. Все чаще бывало так, что, когда Миша, сидя в углу приемной, переписывал бумаги, Самгину казалось, что светлые прозрачные глаза следят за ним.
– Затвори дверь ко мне в кабинет, – приказывал он.
Еще более неприятно было установить, что его отношение к Мише совпадает с отношением Безбедова, который смотрел на юношу, дико выкатывая глаза, с неприкрытой злостью и говорил с ним презрительно, рычащими словами.
«Не стоит обращать на это внимания», – уговаривал он себя. От этих и вообще от всех мелких мыслей его успешно отвлекали размышления о Марине. Он пытался определить: проще или сложнее стало его отношение к этой женщине? То, что ему казалось в ней здравым смыслом, – ее деловитость, независимая и даже влиятельная позиция в городе, ее начитанность, – все это заставляло его забывать, что Марина – сектантка, какая-то «кормщица», «богородица». Он решил, что это, вероятно, игра воли к власти, выражение желания кем-то командовать, может быть, какое-то извращение сладострастия, – игра красивого тела.
«Идол», – напоминал он себе.
Но этому противоречил взрыв гнева, которым она так поразила его.
«Она тверда и неподвижна, точно камень среди ручья; тревоги жизни обтекают ее, не колебля, но – что же она ненавидит? Христианство, сказала она».
Все чаще ему казалось, что знакомство с Мариной имеет для него очень глубокое, решающее значение, но он не мог или не решался определить: какое именно?
«Я слишком много думаю о ней и, кажется, преувеличиваю, раздуваю ее», – останавливал он себя, но уже безуспешно.
На-днях она сказала ему:
– Утихомирится житьишко, – поеду за границу, посмотрю – что такое? В Англию поеду.
Было очень трудно представить, что ее нет в городе. В час предвечерний он сидел за столом, собираясь писать апелляционную жалобу по делу очень сложному, и, рисуя пером на листе бумаги мощные контуры женского тела, подумал:
«Будь я романистом…»
Начал он рисовать фигуру Марины маленькой, но постепенно, незаметно все увеличивал, расширял ее и, когда испортил весь лист, – увидал пред собой ряд женских тел, как бы вставленных одно в другое и заключенных в чудовищную фигуру с уродливыми формами.
«Да, будь я писателем, я изобразил бы ее как тип женщины из новой буржуазии».
Перевернув испорченный лист, он снова нарисовал Марину, какой воображал ее, дал в руку кадуцей Меркурия, приписал крылышки на ногах и вдруг вспомнил слова Безбедова об «отвлекающей точке». Бросив перо, он снял очки, прошелся по комнате, закурил папироску, лег на диван. Да, Марина отвлекает на себя его тревожные мысли, она – самое существенное в жизни его, и если раньше он куда-то шел, то теперь остановился пред нею или рядом с ней. Он предпочел бы не делать этого открытия, но, сделав, признал, что – верно: он стал относиться спокойнее к жизни и проще, более терпимо к себе. Несомненно – это ее влияние. Самгин вздохнул, поправил подушку под головой. У стены, на стуле, стояло небольшое, овальное зеркало в потускневшей золотой раме – подарок Марины, очень простая и красивая вещь;
Миша еще не успел повесить зеркало в спальной. Сквозь предвечерний сумрак Самгин видел в зеркале крышу флигеля с полками, у трубы, для голубей, за крышей – голые ветви деревьев.
Отражалось в зеркале и удлиненное, остробородое лицо в очках, а над ним – синенькие струйки дыма папиросы; они очень забавно ползают по крыше, путаются в черных ветвях дерева.
«Чем ей мешает христианство? – продолжал Самгин обдумывать Марину. – Нтет, это она сказала не от ума, – а разгневалась, должно быть, на меня… В будущем году я тоже съезжу за границу…»
Дым в зеркале стал гуще, перекрасился в сероватый, и было непонятно – почему? Папироса едва курилась. Дым краснел, а затем под одной из полок вспыхнул острый, красный огонь, – это могло быть отражением лучей солнца.
Но Самгин уже знал: начинается пожар, – ленты огней с фокусной быстротою охватили полку и побежали по коньку крыши, увеличиваясь числом, вырастая; желтые, алые, остроголовые, они, пронзая крышу, убегали всё дальше по хребту ее я весело кланялись в обе стороны. Самгин видел, что лицо в зеркале нахмурилось, рука поднялась к телефону над головой, но, не поймав трубку, опустилась на грудь.
«Пожар, – строго внушил он себе. – Этот негодяй – поджег».
Не отрывая глаз от игры огня, Самгин не чувствовал естественной в этом случае тревоги; это удивило его и потребовало объяснения.
«Первый раз вижу, как возникает пожар, – объяснил он. – Нужно позвонить».
Но – не пошевелился. Приятно было сознавать, что он должен позвонить пожарной команде, выбежать на двор, на улицу, закричать, – должен, но может и не делать этого.
«Могу, – сказал он себе и улыбнулся отражению в зеркале. – Дела и книги успею выбросить в окно».
Но все-таки он позвонил; из пожарной части ему сказали кратко и сердито:
– Знаем.
Зеркало, густо покраснев, точно таяло, – почти половина хребта крыши украсилась огнями, красные клочья отрывались от них, исчезая в воздухе.
Когда Самгин выбежал на двор, там уже суетились люди, – дворник Панфил и полицейский тащили тяжелую лестницу, верхом на крыше сидел, около трубы. Безбедов и рубил тес. Он был в одних носках, в черных брюках, в рубашке с накрахмаленной грудью и с незастегнутыми обшлагами; обшлага мешали ему, ерзая по рукам от кистя к локтям; он вонзил топор в крышу и, обрывая обшлага, заревел:
– Воды-ы!
«Испугался, идиот, – подумал Самгин. – Или жалко стало?»
К Безбедову влез длинный, тощий человек в рыжей фуфайке, как-то неестественно укрепился на крыше и, отдирая доски руками, стал метать их вниз, пронзительно вскрикивая:
– Бер-регись, бер-регася-а!
А рядом с Климом стоял кудрявый парень, держа в руках железный лом, я —чихал; чихнет, улыбнется Самгину и, мигая, пристукивая ломом о булыжник, ждет следующего чиха. Во двор, в голубоватую кисею дыма, вбегали пожарные, влача за собою длинную змею с медным жалом. Стучали топоры, трещали доски, падали на землю, дымясь и сея золотые искры; полицейские пристав Эгге уговаривал зрителей:
– Разойдитесь, господа!
Серебряная струя воды выгоняла из-под крыши густейшие облака бархатного дыма, все было необыкновенно оживлено, весело, и Самгин почувствовал себя отлично. Когда подошел к нему Безбедов, облитый водою с головы до ног, голый по пояс, он спросил его:
– Голуби – погибли? Безбедов махнул рукой.
– К чорту! А я собрался в гости, на именины, одеваюсь и – вот… Все задохнулись, ни один не. вылетел.
Лицо у него было мокрое, вся кожа как будто сочилась грязными слезами, дышал он тяжело, широко открывая рот, обнажая зубы в золотых коронках.
– Как это случилось? – спросил Самгин, неожиданно для себя строгим тоном.
Безбедов, поднимаясь на крышу, проворчал:
– Не знаю. Огонь – вор. И, плюнув, повторил:
– Вор.
Чувствовалось, что Безбедов искренно огорчен, а не притворяется. Через полчаса огонь погасили, двор опустел, дворник закрыл ворота; в память о неудачном пожаре остался горький запах дыма, лужи воды, обгоревшие доски и, в углу двора, белый обшлаг рубахи Безбедова. А еще через полчаса Безбедов, вымытый, с мокрой головою и надутым, унылым лицом, сидел у Самгина, жадно пил пиво и, поглядывая в окно на первые звезды в черном небе, бормотал:
– Вот увидите, завтра Блинов с утра начнет гонять, чтобы подразнить меня…
Самгин давно не беседовал с ним, и антипатия к этому человеку несколько растворилась в равнодушии к нему. В этот вечер Безбедов казался смешным и жалким, было в нем даже что-то детское. Толстый, в синей блузе с незастегнутым воротом, с обнаженной белой пухлой шеей, с безбородым лицом, он очень напоминал «Недоросля» в изображении бесталанного актера. В его унылой воркотне слышалось нечто капризное.
«Нет» он не поджигал, неспособен», – решил Самгин, слушая.
– Завидую вам, – все у вас продумано, решено, и живете вы у Христа за пазухой, спокойно. А вот у меня – бури в душе…
Самгин улыбался, заботясь вежливо, чтоб улыбки казались не очень обидными. Безбедов вздохнул.
– К этому пиву – раков бы… Да, бури! Дым и пыль. Вот – вы людей защищаете, в газете речь вашу хвалили. А я людей – не люблю. Все они – дрянь, и защищать некого.
– Ну, полноте! – сказал Самгин, – вовсе вы не такой свирепый…
– Такой! – возразил Безбедов, хлопнув ладонью о подоконник, сморщился и замотал ладонью в воздухе, чтоб охладить ее. – Мне, знаете, следовало бы террористом быть, анархистом, да ленив я, вот что! И дисциплина там у них, казарма…
В его стакан бросилась опоздавшая умереть муха, – вылавливая ее из пены мизинцем, он продолжал, возбуждаясь:
– Хороших людей я не видал. И не ожидаю, не хочу видеть. Не верю, что существуют. Хороших людей – после смерти делают. Для обмана.
– Расстроила вас потеря голубей, вот вы и ворчите, – заметил Самгин, чувствуя, что этот дикарь начинает надоедать, а Безбедов, выпив пиво, упрямо говорил, глядя в пустой стакан:
– Маркович, ювелир, ростовщик – насыпал за витриной мелких дешевеньких камешков, разного цвета, а среди них бросил пяток крупных. Крупные-то – фальшивые, я – знаю, мне это Левка, сын его, сказал. Вот вам и хорошие люди! Их выдумывают для поучения, для меня:
«Стыдись, Валентин Безбедов!» А мне – нисколько не стыдно.
Встряхнув головою и глядя в упор на Самгина, он вызывающе просипел:
– Не стыдно.
– Ну, если б не стыдно было, так вы – не говорили бы на эту тему, – сказал Самгин. И прибавил поучительно: – Человек беспокоится потому, что ищет себя. Хочет быть самим собой, быть в любой момент верным самому себе. Стремится к внутренней гармонии.
– Гармония – гармонией, а – кто на ней играет? – спросил Безбедов, широко и уродливо усмехаясь. Самгин нахмурился, говоря:
– Плохой каламбур.
– А если я не хочу быть самим собой? – спросил Безбедов и получил в ответ два сухих слова:
– Ваша воля.
Несколько секунд Безбедов молчал, разглядывая собеседника, его голубые стеклянные зрачки стали как будто меньше, острей; медленно раздвинув толстые губы в улыбку, он сказал:
– Ну – вас не обманешь! Верно, мне – стыдно, живу я, как скот. Думаете, – не знаю, что голуби – ерунда? И девки – тоже ерунда. Кроме одной, но она уж наверное – для обмана! Потому что – хороша! И может меня в руки взять. Жена была тоже хороша и – умная, но – тетка умных не любит…
Он прервал свою речь, так хлопнув губами, точно откупорил бутылку, быстро взглянул на Клима и, наливая пиво в стакан, пробормотал:
– Они ссорились. Тетка и жена…
«Пьянеет», – отметил Самгин и насторожился, ожидая, что Безбедов начнет говорить о Марине. Но он, сразу выпив пиво, заговорил, брызгая пеной с губ:
– А может быть, о стыде я зря говорю, для приличия. Арцыбашева – читаете? Вот это честный писатель, небывало честный! Он, по-моему, человека из подполья, – Достоевского-то человека, – вывел на свободу окончательно. Он прямо говорит: человек имеет право быть мерзавцем, это – его естественное назначение. Цель жизни – удовлетворение всех желаний, пусть они – злые, вредные для других, наплевать на других! Драка будет? Все равно – деремся! А искренний человек, сильный человек – всегда мерзавец, с общепринятой кочки зрения. Кочку эту выдумали слабенькие дураки для самозащиты. Вот как он говорит!
Все это он сказал не свойственно ему быстро, и Самгин догадался, что Безбедов, видимо, испуган словами о Марине.
– Я не читал «Санина», – заговорил он, строго взглянув на Безбедова. – В изложении вашем – роман его – грубая ирония, сатира на индивидуализм Ницше…
– Ну, – чорт его знает, может быть, и сатира! – согласился Безбедов, но тотчас же сказал: – У Потапенко есть роман «Любовь», там женщина тоже предпочитает мерзавца этим… честным деятелям. Женщина, по-моему, – знает лучше мужчины вкус жизни. Правду жизни, что ли…
«Сейчас – о Марине», – предупредил себя Самгин, чувствуя, что хмельная болтовня Безбедова возрождает в нем антипатию к этому человеку. Но выжить его было трудно, и соблазняла надежда услышать что-нибудь о Марине.
Он встал, прошелся по комнате и, остановясь перед книжным шкафом, закурил папиросу. Безбедов, качаясь на стуле, бормотал:
– Сатира, карикатура… Хм? Ну – и ладно, дело не в этом, а в том, что вот я не могу понять себя. Понять – значит поймать. – Он хрипло засмеялся. – Я привык выдумывать себя то – таким, то – эдаким, а – в самом-то деле: каков я? Вероятно – ничтожество, но – в этом надобно убедиться. Пусть обидно будет, но надобно твердо сказать себе: ты – ничтожество и – сиди смирно!
Самгин невольно и крепко прикусил мундштук папиросы, искоса взглянул на карикатурную фигуру Безбедова и, постукивая пальцами по стеклу шкафа, мысленно выругался:
«Скотина».
– Даже хочется преступление совершить, только бы остановиться на чем-нибудь, – честное слово!
– Вот как, – неопределенно и негромко сказал Самгин, чувствуя, что больше не может терпеть присутствие этого человека.
– Уверяю вас, – откликнулся Безбедов. – Мне очень трудно, особенно теперь…
– Почему – теперь?
– Есть причина. Живу я где-то на задворках, в тупике. Людей – боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А я не верю, не хочу. Вот – делают, тысячи лет делали. Ну, и – что же? Вешают за это. Остается возня с самим собой.
Самгин кашлянул и сказал, не отходя от шкафа:
– У меня голова разболелась…
– От дыма, – пояснил Безбедов, качнув головой.
– Пойду, пройдусь.
– Валяйте, – разрешил Безбедов и, вставая со стула, покачнулся. – Ну – и я пойду. Там у меня вода протекла… Ночую у девок, ничего…
Он пошел к двери, но круто повернулся, направляясь к Самгину и говоря голосом, пониженным до сиплого шопота:
– Вы, Клим Иванович, с теткой в дружбе, а у меня к вам… есть… какое-то чувство… близости.
Подошел вплоть и, наваливаясь на Самгина, прижимая его к шкафу, пытаясь обнять, продолжал еще тише, со свистом, как бы сквозь зубы:
– Она – со всеми в дружбе, она – хитрейшая актриса, чорт ее… Она выжмет человека и – до свидания! Она и вас…
– Я о ней другого мнения, – поспешно и громко сказал Самгин, отодвигаясь от пьяного, а тот, опустив руки, удивленно и трезво спросил:
– Что вы кричите? Я не боюсь. Другого? Ну – хорошо…
И пошел прочь, но, схватясь за косяк двери, остановился и проговорил, размахивая левой рукой:
– А красавец Мишка – шпиончик! Он приставлен следить за мной. И за вами. Уж это – так…
Самгин, проводив его взглядом, ошеломленно опустился на стул.
«Какая… пошлость!»
Слово «пошлость» он не сразу нашел, и этим словом значение разыгранной сцены не исчерпывалось. В неожиданной, пьяной исповеди Безбедова было что-то двусмысленное, подозрительно похожее на пародию, и эта двусмысленность особенно возмутила, встревожила. Он быстро вышел в прихожую, оделся, почти выбежал на двор и, в темноте, шагая по лужам, по обгоревшим доскам, решительно сказал себе:
«Переменить квартиру».
Но через несколько минут вдруг понял, что возмущение речами пьяного, в сущности, оскорбительно и унижает его.
«Чем я возмущен? Тем, что он сказал о Марине? Это – идиотская ложь. Марина менее всего – актриса».
Тут он невольно замедлил шаг, – в словах Безбедова было нечто, весьма похожее на то, что говорил Марине он, Самгин, о себе.
«Но не могла же она рассказать ему об этом!»
Он быстро, но очень придирчиво просмотрел отношение Марины к нему, к Безбедову.
«Возможно, даже наверное, она безжалостна к людям и хитрит. Она – человек определенной цели. У нее есть оправдание: ее сектантство, желание создать какую-то новую церковь. Но нет ничего, что намекало бы на неискренность ее отношения ко мне. Она бывает груба со мной на словах, но она вообще грубовата».
Он чувствовал, что Марину необходимо оправдать от подозрений, и чувствовал, что торопится с этим. Ночь была не для прогулок, из-за углов вылетал и толкал сырой холодный ветер, черные облака стирали звезды с неба, воздух наполнен печальным шумом осени.
В конце концов Самгин решил поговорить с Мариной о Безбедове и возвратился домой, заставив себя остановиться на словах Безбедова о Мише.
В этом решении было что-то удобное, и оно было необходимо. Разумеется, Марина не может нуждаться в шпионе, но – есть государственное учреждение, которое нуждается в услугах шпионов. Миша излишне любопытен. Лист бумаги, на котором Самгин начертил фигуру Марины и, разорвав, бросил в корзину, оказался на столе Миши, среди черновиков.
– Зачем ты это взял? – спросил Самгин.
– Мне понравилось, – ответил Миша.
– Что именно понравилось?
– Меркурий. Вы его нарисовали женщиной, – сказал Миша, глядя прямо в глаза.
«Честный взгляд», – отметил Самгин и спросил еще: – А откуда ты знаешь о Меркурии?
– Я читал мифологию греков.
– Ага, – сказал Самгин и после этого, незаметно для себя, стал говорить с юношей на вы. Но хотя мифология, конечно, может интересовать юношу, однакож юноша все-таки неприятен, и на новой квартире нужно будет взять другого письмоводителя. Того, что было сказано Безбедовым о Марине, Самгин не хотел помнить, но – помнил. Он стал относиться к ней более настороженно, недоверчиво вслушивался в ее спокойные, насмешливые речи, тщательнее взвешивал их и менее сочувственно принимал иронию ее суждений о текущей действительности; сами по себе ее суждения далеко не всегда вызывали его сочувствие, чаще всего они удивляли. Казалось, что Марина становится уверенней в чем-то, чувствует себя победоносней, веселее.
Самгину действительность изредка напоминала о себе неприятно: в очередном списке повешенных он прочитал фамилию Судакова, а среди арестованных в городе анархистов – Вараксина, «жившего под фамилиями Лосева и Ефремова». Да, это было Неприятно читать, но, в сравнении с другими, это были мелкие факты, и память недолго удерживала их. Марина по поводу казней сказала:
– Хоть бы им, идиотам, намекнул кто-нибудь, что они воспитывают мстителей.
– Дума часто внушает им это, – сказал Самгин. Она резко откликнулась:
– Я под намеком подразумеваю не слова… И глаза ее вспыхнули сердито. Вот эти ее резкости и вспышки, всегда внезапные, не согласные с его представлением о Марине, особенно изумляли Самгина.
Около нее появился мистер Лионель Крэйтон, человек неопределенного возраста, но как будто не старше сорока лет, крепкий, стройный, краснощекий; густые, волнистые волосы на высоколобом черепе серого цвета – точно обесцвечены перекисью водорода, глаза тоже серые и смотрят на все так напряженно, как это свойственно людям слабого зрения, когда они не решаются надеть очки. Глаза – мягкие, улыбался он охотно, любезно, обнажая ровные, желтоватые зубы, – от этой зубастой улыбки его бритое, приятное лицо становилось еще приятней. Знакомя его с Климом, Марина сказала:
– Инженер, геолог, в Канаде был, духоборов наших видел.
– О, да! – подтвердил Крэйтон. – Люди очень – как это? – крепостные?..
– Крепкие? – подсказал Самгин.
– Да, спасибо! Но молодые – уже американцы. По-русски он говорил не торопясь, проглатывая одни слога, выпевая другие, – чувствовалось, что он честно старается говорить правильно. Почти все фразы он облекал в форму вопросов:
– Так много церквей, это всё ортодоксы? И все исключили Льва Толстого? Изумруды на Урале добывают только французы?
Но спрашивал он мало, а больше слушал Марину, глядя на нее как-то подчеркнуто почтительно. Шагал по улицам мерным, легким шагом солдата, сунув руки в карманы черного, мохнатого пальто, носил бобровую шапку с козырьком, и глаза его смотрели из-под козырька прямо, неподвижно, не мигая. Часто посещал церковные службы и, восхищаясь пением, говорил глубоким баритоном:
– Оу! Языческо прекрасно, – правда? Так же восхищал его мороз:
– Это делает меня таким, – говорил он, показывая крепко сжатый кулак.
Было в нем что-то устойчиво скучное, упрямое. Каждый раз, бывая у Марины, Самгин встречал его там, и это было не очень приятно, к тому же Самгин замечал, что англичанин выспрашивает его, точно доктор – больного. Прожив в городе недели три, Крэйтон исчез.
Отвечая Самгину на вопросы о Крэйтоне, Марина сказала – неохотно и недружелюбно:
– Что я знаю о нем? Первый раз вижу, а он – косноязычен. Отец его – квакер, приятель моего супруга, помогал духоборам устраиваться в Канаде. Лионель этот, – имя-то на цветок похоже, – тоже интересуется диссидентами, сектантами, книгу хочет писать. Я не очень люблю эдаких наблюдателей, соглядатаев. Да и неясно: что его больше интересует – сектантство или золото? Вот в Сибирь поехал. По письмам он интереснее, чем в натуре.
Поговорить с нею о Безбедове Самгину не удавалось, хотя каждый раз он пытался начать беседу о нем. Да и сам Безбедов стал невидим, исчезая куда-то с утра до поздней ночи. Как-то, гуляя, Самгин зашел к Марине в магазин и застал ее у стола, пред ворохом счетов, с толстой торговой книгой на коленях.
– Деньги – люблю, а считать – не люблю, даже противно, – сердито сказала она, – Мне бы американской миллионершей быть, они, вероятно, денег не считают. Захарий у меня тоже не мастер этого дела. Придется взять какого-нибудь приказчика, старичка.
– Почему – старика? – шутливо спросил Самгин.
– Спокойнее, – ответила она, шурша бумагами. – Не ограбит. Не убьет.
– А какого дела мастер Захарий?
– Захарий-то? Да – никакого. Обыкновенный мечтатель и бродяга по трудным местам, – по трудным не на земле, а – в книгах.
Небрежно сбросив счета на диван, она оперлась локтями на стол и, сжав лицо ладонями, улыбаясь, сказала:
– Обижен на тебя Захарий, жаловался, что ты – горд, не пожелал объяснить ему чего-то в Отрадном и с мужиками тоже гордо вел себя.
Самгин, пожав плечами, ответил:
– Я – тоже не мастер по части объяснений. Самому многое неясно. А с мужиками и вообще не умею говорить. Марина перебила его речь, спросив:
– А Валентин жаловался на меня?
Самгин даже вздрогнул, почувствовав нечто подозрительное в том, что она предупредила его.
Ее глаза улыбались знакомо, но острее, чем всегда, и острота улыбки заставила его вспомнить о ее гневе на попов. Он заговорил осторожно:
– Он любит жаловаться на себя. Он вообще словоохотлив.
– Болтун, – вставила Марина. – Но поругивает и меня, да?
– Нет. Впрочем, – назвал тебя хитрой.
– Только-то?
Она тихонько и неприятно засмеялась, глядя на Самгина так, что он понял: не верит ему. Тогда, совершенно неожиданно для себя, он сказал вполголоса и протирая платком очки:
– Вечером, после пожара, он говорил… странно! Он как будто старался внушить мне, что ты устроила меня рядом с ним намеренно, по признаку некоторого сродства наших характеров и как бы в целях взаимного воспитания нашего…
Выговорив это, Самгин смутился, почувствовал, что даже кровь бросилась в лицо ему. Никогда раньше эта мысль не являлась у него, и он был поражен тем, что она явилась. Он видел, что Марина тоже покраснела. Медленно сняв руки со стола, она откинулась на спинку дивана и, сдвинув брови, строго сказала:
– Ну, это ты сам выдумал!
– Он был нетрезв, – пробормотал Самгин, уронив очки на ковер, и, когда наклонился поднять их, услышал над своей головой:
– Ты хочешь напомнить: «Что у трезвого – на уме, у пьяного – на языке»? Нет, Валентин – фантазер, но это для него слишком тонко. Это – твоя догадка, Клим Иванович. И – по лицу вижу – твоя!
Скрестив руки на груди, занавесив глаза ресницами, она продолжала:
– Не знаю – благодарить ли тебя за такое высокое мнение о моей хитрости или – обругать, чтоб тебе стыдно стало? Но тебе, кажется, уже и стыдно.
Самгин чувствовал себя отвратительно.
«Веду я себя с нею глупо, как мальчишка», – думал он.
Марина молчала, покусывая губы и явно ожидая: что он скажет?
Он сказал:
– Видишь ли – в его речах было нечто похожее на то, что я рассказывал тебе про себя…
– Еще лучше! – вскричала Марина, разведя руками, и, захохотав, раскачиваясь, спросила сквозь смех: – Да – что ты говоришь, подумай! Я буду говорить с ним – таким – о тебе! Как же ты сам себя ставишь? Это все мизантропия твоя. Ну – удивил! А знаешь, это – плохо!
Несколько оправясь, Самгин заговорил:
– Я не мог не отметить некоторого, так сказать, пародийного совпадения…
– Оставь, – сказала Марина, махнув на него рукой. – Оставь – и забудь это. – Затем, покачивая головою, она продолжала тихо и задумчиво:
– До чего ты – странный человек! И чем так провинился пред собой, за что себя наказываешь?
Это было сказано очень хорошо, с таким теплым, искренним удивлением. Она говорила и еще что-то таким же тоном, и Самгин благодарно отметил:
«Так никто не говорил со мной». Мелькнуло в памяти пестрое лицо Дуняши, ее неуловимые глаза, – но нельзя же ставить Дуняшу рядом с этой женщиной! Он чувствовал себя обязанным сказать Марине какие-то особенные, тоже очень искренние слова, но не находил достойных. А она, снова положив локти на стол, опираясь подбородком о тыл красивых кистей рук, говорила уже деловито, хотя и мягко:
– Я спросила у тебя о Валентине вот почему: он добился у жены развода, у него – роман с одной девицей, и она уже беременна. От него ли, это – вопрос. Она – тонкая штучка, и вся эта история затеяна с расчетом на дурака. Она – дочь помещика, – был такой шумный человек, Радомыслов: охотник, картежник, гуляка; разорился, кончил самоубийством. Остались две дочери, эдакие, знаешь, «полудевы», по Марселю Прево, или того хуже: «девушки для радостей», – поют, играют, ну и все прочее.
Сделав паузу, скрывая нервную зевоту, она продолжала в том же легком тоне:
– У Валентина кое-что есть и – немало, но – он под опекой. По-вашему, юридически, это называется, – если не ошибаюсь, – недееспособен. Опека наложена по завещанию отца, за расточительность, опекун – крестный его отец Логинов, фабрикант стекла, человек – старый, больной, – фактически опека в моих руках. Года три тому назад, когда Валентину минуло двадцать два, он, тайно от меня, подал прошение на высочайшее имя об отмене опеки, ему – отказали в этом. Первый его брак не совсем законен, но жена оказалась умницей и честным человеком… впрочем, это – неважно.
Устало вздохнув, Марина оглянулась, понизила голос.
– Теперь Валентин затеял новую канитель, – им руководят девицы Радомысловы и веселые люди их кружка. Цель у них – ясная: обобрать болвана, это я уже сказала. Вот какая история. Он рассказывал тебе?
– Никогда, ни слова, – сказал Самгин, очень довольный, что может сказать так решительно.
Почесывая нос мизинцем, она спросила:
– Флигель-то он сам поджег?
– Нет, не думаю.
– Грозил, что подожжет.
– Грозил? Кому?
– Мне. А – почему ты спросил?
– Я тоже слышал это от него, – признал Самгин. Марина вздохнула:
– Вот видишь! Но это, конечно, озорство. Возня с ним надоела мне, но – до тридцати лет я с него опеку не сниму, слово дала! Тебе надобно будет заняться этим делом…
Самгин наклонил голову, – она устало потянулась, усмехаясь:
– Вообразил себя артистом на биллиарде, по пятисот рублей проигрывал. На бегах играл, на петушиных боях, вообще – старался в нищие попасть. Впрочем, ты сам видишь, каков он…
– Да, – сказал Самгин.
Он ушел от Марины, чувствуя, что его отношение к ней стало определеннее.
«Как нелепо способен я вести себя», – подумал он почти со стыдом, затем спросил себя: верил ли он кому-нибудь так, как верит этой женщине? На этот вопрос он не нашел ответа и задумался о том, что и прежде смущало его: вот он знает различные системы фраз, и среди них нет ни одной, внутренне сродной ему. Система фраз Марины тоже не трогает его, не интересует, особенно чужда. Но о чем бы ни говорила Марина, ее волевой тон, ее уверенность в чем-то неуловимом – действует на него оздоровляюще, – это он должен признать. И одним этим нельзя объяснить обаяния ее. Он нисколько не зависим от нее – женщины, красивое тело ее не будит в нем естественных эмоций мужчины, этим он даже готов был гордиться пред собою. И все-таки: в чем же скрыта ее власть над ним? На этот вопрос он не стал искать ответа, ибо, впервые откровенно признав ее власть, смутился. Пережитая сцена настроила его мягко, особенно ласково размягчали тихие слова: «За что наказываешь себя?»